412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Современный зарубежный детектив-16. Компиляция. Книги 1-20 (СИ) » Текст книги (страница 235)
Современный зарубежный детектив-16. Компиляция. Книги 1-20 (СИ)
  • Текст добавлен: 1 февраля 2026, 21:30

Текст книги "Современный зарубежный детектив-16. Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Ю Несбё,Алиса Валдес-Родригес,Адам Холл,Штефан Людвиг,Ли Чжонгван,Эш Бишоп,Саммер Холланд,Терри Дири
сообщить о нарушении

Текущая страница: 235 (всего у книги 337 страниц)

11
Моя «Настоящая Америка»

C анализами Винса возникли трудности. Генетическое исследование на предмет наличия у него болезни Хантингтона подразумевало дорогостоящий анализ ДНК, для чего требовалось преодолеть бесчисленные административные препятствия. В больнице все было бы просто – там существуют процедуры и регламенты для назначения любой диагностики. Но это была тюрьма, и нам предстоял сущий бюрократический кошмар.

Начать с того, что за одобрением генетического исследования Винса доктору Энгликеру нужно было обратиться даже не к начальнику тюрьмы Мэрион, а непосредственно к главе Департамента исправительных учреждений штата Вирджиния. Как выразился сам Энгликер, это означало «рискнуть своей задницей».

Я догадывался, что тюремная система не слишком обрадуется этому клубку проблем. Уже не говоря о дополнительных расходах и хлопотах, наше правосудие в сущности ничего не выигрывало от постановки Винсу диагноза «болезнь Хантингона». Это поставило бы под сомнение приговор суда и необходимость содержания под стражей тяжелобольного человека.

Тем не менее я был рад тому, что теперь Винс Гилмер находится под присмотром пытливого и заинтересованного профессионального психиатра. Винс впервые оказался под наблюдением человека, который непредубежденно слушал и старался разобраться в его поведении. Колин Энгликер занимался судебной медициной в тюрьмах уже пятое десятилетие. Это был не начинающий терапевт вроде меня. Он никогда не забывал о заповеди «не навреди». В начале 1960-х годов он приехал из Белфаста в Монреаль, чтобы поступить в ординатуру со специализаций в судебной психиатрии. Его наставником был доктор Брюно Кормье, которого считают отцом канадской судебной медицины. Под влиянием Кормье он заинтересовался мотивами убийств и тщательно изучал эту тему. Главным принципом работы Энгликера была гуманность. Он был твердо убежден, что заключенных нужно лечить, а не наказывать, поскольку они и так находятся в системе исполнения наказаний. Через несколько дней после прибытия в Мэрион состояние Винса стало несколько лучше. Тревожность спала, в определенной мере регрессировали даже его треморы. Он получал достаточное количество пищи, и его импульсивные выпады в адрес надзирателей и других заключенных прекратились. Похоже, что с голодовками и карцером было покончено, по крайней мере пока.

Доктор Энгликер начал хлопотать об организации генетического исследования, а мы с Сарой продолжили работу над материалом для «Настоящей Америки». Сроки поджимали, пора было заканчивать. То, что задумывалось как пятнадцатиминутный сюжет, превратилось в нечто гораздо более обширное и серьезное и уже сейчас занимало весь часовой выпуск передачи. Мы с Сарой шутили, что можем сделать целый сериал.

– Чувствуется, что мы уже в двух шагах от развязки. Мы вплотную приблизились к пониманию того, что произошло в ту ночь, – сказал я Саре в начале марта 2013 года.

– Что, только потому, что у него может быть Хантингтон? – ответила она.

– Конечно. Если да, то это полностью меняет дело. Это значит, что должен быть пересуд. Это значит, что он должен находиться в больнице. Это значит…

– Пока нам это неизвестно, – оборвала меня Сара. – Посмотрим, что скажет исследование.

Было видно, что Сара немного нервничает. Мы отдали этой истории больше полугода, и она беспокоилась, что ответ мы так и не найдем. Ей было трудно согласиться с моим инстинктивным чувством, что с Винсом действительно очень неладно и его разум стал жертвой какого-то очень сильного воздействия. Мои предположения объясняли изменения в его поведении, но оставляли почву для сомнений. Сара – профессиональная журналистка. Ей нужны были доказательства – четкие и сухие факты, связывающие воедино всю эту историю. К тому же у нас не было однозначного представления о том, что даст подобный диагноз.

– Ты права. Надеюсь, у него не найдут эту штуку, – согласился я. – Неизвестно, что хуже – пожизненный срок или безвременная мучительная смерть от этой болезни.

Мы рассказали Винсу о нашей догадке, и, хотя как врач он знал о болезни Хантингтона, у меня не было полной уверенности в том, что он действительно все понял. То ли он продолжал цепляться за идею о своем «серотониновом мозге», то ли просто не сумел посмотреть в лицо возможности смертельного диагноза. Так или иначе, мы с Сарой решили, что не стоит разговаривать с ним на эту тему до результатов генетического исследования. Совсем недавно он замышлял самоубийство, и мы не хотели рисковать еще одной попыткой.

Упорная привязанность Винса к его теории «серотонинового мозга» заставила меня задуматься о роли предубеждений в диагностике. На медицинских факультетах будущих врачей учат придерживаться доказательного подхода к диагнозу – доверять данным собственного объективного осмотра и прислушиваться к тому, что говорят о своем организме пациенты. Но для осмысления этой информации врачи должны развивать своеобразную клиническую интуицию. Годы врачебной работы и тысячи пациентов учат их распознавать закономерности. Они начинают оперировать шаблонами различных болезней и курсов лечения, по сути, предубеждениями, которые позволяют им успешно осмысливать миллионы воспоминаний в режиме реального времени.

Заранее сформированные мнения ускоряют работу мысли. Они призваны упрощать принятие осознанных решений, способствуют успешной работе, и не только в медицине, а в любой области. Каждый из нас обучает свой мозг особым способам восприятия окружающей действительности.

Заранее сформированные мнения бывают полезны в медицине. Но порой они становятся необъективными и мешают увидеть истину. Можно быть в полной уверенности, что 35-летний мужчина жалуется на увеличенный лимфоузел, потому что подцепил вирус, хотя на самом деле у него лимфома Ходжкина. За фасадом сияющей улыбки и веселого настроения круглого отличника могут скрываться признаки хронической депрессии.

Винс считал причиной своих мучений синдром отмены СИОЗС и не допускал, что это может быть нечто гораздо худшее.

Я уже знал, какую роль сыграли предубеждения в суде над Винсом. Все участники процесса были настроены определенным образом с самого начала. Судья, обвинители, а со временем и присяжные входили в зал суда с набором заранее сформировавшихся представлений о Винсе, чему способствовали сотрудники правоохранительных органов, назначенные судом психологи и освещение этого дела в СМИ.

Даже мой собственный подход к Винсу выстраивался на наборе ранее сформировавшихся понятий. Большую часть прошлого года я исходил из твердого внутреннего ощущения, что поведение Винса было в большой степени обусловлено черепно-мозговой травмой в сочетании с перерывом в приеме СИОЗС и ПТСР в результате перенесенного в детстве насилия. Но не истолковал ли я состояние здоровья Винса на основе лишь моих собственных не вполне обоснованных суждений? Действительно ли все это объясняло его поступок? Или мне просто так казалось, потому что темой моей магистерской диссертации были последствия черепно-мозговой травмы?

Когда у тебя есть только молоток, все выглядит как гвоздь. Возможно, врачу с магистерской степенью в нейротоксикологии все вокруг напоминает черепно-мозговую травму.

Но если у Винса действительно окажется болезнь Хантингтона, то состояние его психического здоровья не будет темой для субъективного анализа. Это будет сухой научный факт, полностью изменяющий все наши представления о его случае. Значит, что все предыдущие суждения были ошибочными и что практически все ошибались в своих инстинктивных представлениях о Винсе после совершенного им убийства.

Медицинское образование научило меня признавать, что человеческому разуму свойственно ошибаться. Головной мозг – поразительный орган, чья сложность не перестает удивлять ученых. Но любой орган состоит из клеток. И любой орган может отказать.

И это привело меня к мысли: если разум Винса был подвержен ошибкам, то не касается ли это же каждого из нас?

Что удерживает нас от того, чтобы совершить нечто похожее на содеянное им 28 июня 2004 года?

Действительно ли я настолько непохож на него?

Той весной я был озабочен одним несовершенством моего собственного разума.

Большую часть жизни я испытывал проблемы с вниманием. Точнее, мне было крайне трудно сосредоточиться на чем-то одном. Будучи предоставленным самому себе, я делал несколько дел одновременно. В колледже я мог писать курсовую, смотреть бейсбол по телевизору и обсуждать планы на выходные с соседом по комнате. На медицинском факультете мне приходилось усаживаться взаперти в фотолаборатории библиотеки с одним-единственным учебником, чтобы не выполнять все задания сразу. А будучи молодым отцом, я часто бросал на полпути стрижку газона и укладывался с Каем на батут искать в небе облака, похожие на зверушек.

Семейная медицина подходила мне идеально. Она требовала безграничной любознательности. Каждый день был чередой новых объектов внимания: пятнадцать-двадцать приемов пациентов длительностью по двадцать минут, и на каждом новые жалобы, новые лица, новые люди, которым нужно помочь. В отдельных случаях я мог полностью сфокусироваться на одном человеке в поисках решений для нескольких проблем. Семейная медицина поощряла пытливость врача общего профиля – без внимания не оставалась ни одна система организма. Я наслаждался возможностью справиться с острой депрессией, сердечной недостаточностью и болью в колене за один прием.

Однако весной 2013 года, когда мне пришлось разрываться между работой над сюжетом для «Настоящей Америки», преподаванием на медицинском факультете, работой в клинике и семейной жизнью, я понял, что избыток задач скорее утомляет, чем взбадривает. Стало невозможно поочередно уделять полное внимание каждой части моей жизни, и даже если это получалось, то мобилизовать все свои когнитивные способности я уже не мог.

Я выбивался из графика в клинике, отчаянно боролся с ответами на электронную почту и еле успевал на футбольные тренировки Кая. В один прекрасный день я забыл забрать Лею из яслей. Как известно любому родителю, нет ничего хуже, чем отвечать на телефонный звонок сотрудницы яслей, которая интересуется, планируешь ли ты сегодня забирать своего ребенка.

Моя рассеянность сказалась и на браке. Наш семейный день заканчивался кормлением детей и сказкой на ночь. У нас с Дейдре уже почти не было совместного досуга, а в редких случаях, когда немного времени для него находилось, у меня не получалось сконцентрироваться исключительно на жене. Я понимал, что она чувствует себя обделенной вниманием, что ей нужно, чтобы я больше участвовал в ее жизни. Но мне было непонятно, ни как сократить дистанцию между нами, ни почему я так поздно это заметил. Мне казалось, что что-то во мне не так. Но что именно, я не знал.

Все это достигло кульминации в день, когда ко мне на прием пришел мужчина примерно моего возраста. Он рассказал, что в возрасте до сорока лет преуспевал во всех отношениях – начальство на работе, дети и жена души в нем не чаяли. Но после сорока годы карьерного роста обернулись постоянным расширением сферы ответственности, а ситуация в семье ухудшилась. Брак трещал по швам, он отдалился от детей, и череда дней тянулась в ореоле крушения всех надежд. И на работе, и дома о нем лишь изредка отзывались положительно. Он просто держался на плаву и делал необходимое. Он сказал, что его мозг не справляется с нагрузками и что он физически устал от жизни.

Мне показалось, что я смотрю на свое отражение в зеркале.

Качнувшись вперед, я посмотрел ему прямо в глаза и сказал: «Очень хорошо понимаю вас».

Разумеется, это была депрессия. Здесь было бы гораздо больше пользы от дружеских объятий, а не от длинного перечня врачебных рекомендаций. Я сказал ему, что он не одинок, что так же чувствуют себя многие люди. И уж точно я сам. Ведь его симптомы были похожи на мои: забывчивость, трудности с завершением задач, неспособность сосредоточиться (или, наоборот, склонность к гиперсосредоточенности, когда все вокруг как будто перестает существовать). Я распечатал ему диагностический тест на СДВГ у взрослых и заодно сделал экземпляр для себя.

Вечером, когда дети ушли спать, мы с Дейдре сели за кухонный стол, и она зачитала мне эти вопросы вслух.

Как часто вам бывает трудно сосредоточиться на том, что говорят люди, даже если они обращаются непосредственно к вам?

Как часто вам бывает трудно расслабиться и отдохнуть в свободное время?

Как часто вы откладываете что-то до последнего момента?

Рассчитываете ли вы, что поддерживать жизненный уклад и заботиться о мелочах будут окружающие?

Я честно отвечал:

– Иногда.

– Часто.

– Постоянно.

– Часто.

К середине теста Дейдре хохотала во весь голос. Все было уже ясно. Мой СДВГ был налицо. Это был один из тех редких моментов, когда к человеку приходит понимание его жизни. Школьные тесты, которые занимали больше времени, чем должны были; импульсивное поведение; очевидная неспособность заставить себя не волноваться попусту. Чувство забитой до отказа головы под шквалом соперничающих стимулирующих факторов.

Синдром дефицита внимания и гиперактивности – не просто психологический ярлык. И это не сугубо поведенческая проблема, обусловленная особенностями взаимодействия и отношений с другими людьми. В представлении психологов-бихевиористов это патология или синдром, которые необходимо устранить. В моем представлении это скорее унаследованное умонастроение. Порой это суперспособность, благодаря который ты обращаешь внимание на то, чего не замечают другие: единственное яблоко, выжившее на увядшем дереве; паучок, плетущий паутину за окном на двадцатом этаже. Это то, что дает возможность видеть мир без ретуши, удивляясь, восторгаясь и благоговея. Во врачебной работе это позволяло мне нестандартно подходить к решению проблем, видимых невооруженным глазом.

Но это может быть и губительным. В отсутствие когнитивного фильтра для ограничения постоянного притока соперничающих стимулирующих стимулов СДВГ способен парализовать мышление. Я принял бесчисленное множество пациентов, которые подошли к третьему или четвертому десятилетию жизни полностью вымотанными этими ментальными марафонами. Они испытывали трудности в работе, с самооценкой и в отношениях с близкими. Некоторые боролись с депрессией, тревожностью или зависимостью. Им не удавалось усмирить непрерывный хаос, царивший в их головах.

Поставив диагноз самому себе (и подтвердив свою правоту у моего лечащего врача), я видел СДВГ повсюду: у моих пациентов, в своей семье, на футбольных тренировках Кая. Возможно, этим объяснялась веселая импульсивность моей мамы и тревожность моего двоюродного брата. Несомненно, что этим во многом становилось понятным и мое поведение. Кроме того, благодаря этому я получил неожиданное новое понимание бедственного неврологического состояния Винса, да и вообще любого человека.

СДВГ – не болезнь Хантингтона. Он не смертелен, он излечим и довольно широко распространен (им страдают от четырех до пяти процентов населения страны). Но даже такое относительно умеренное расстройство, как СДВГ, делает совершенно очевидным одно: мозг каждого жителя нашей планеты уникален, у каждого из них есть свой индивидуальный порог стресса, внимания и боли. И у каждого человека есть порог когнитивной способности, с пересечением которого жизнестойкость превращается в патологию. Маниакальный эпизод на фоне недосыпания; делирий на фоне госпитализации; крайнее возбуждение на фоне двух работ, четверых детей и кучи невыплаченных кредитов – подобные вещи способны привести человека к пределу работоспособности его мозга. Добавьте к этому психологическую травму в детском возрасте или наследственное психическое заболевание, и порог станет еще ниже.

Никто из нас не сознает, насколько близок этот предел и когда он может наступить.

Пока не становится слишком поздно.

У меня это произошло вскоре после начала работы в Кэйн-Крик. Малышка Лея плакала без умолку, а я не спал уже сорок восемь часов, потому что дежурил две ночи подряд. Плач Леи отдавался в голове пронзительной болью, мне как будто вбивали гвозди в лоб. Примерно через час бесплодных попыток угомонить ее мне, к моему полному ужасу, внезапно захотелось схватить малышку за плечи и трясти, пока она не затихнет.

Ни одному родителю не придет в голову, что он окажется в двух шагах от причинения вреда своему ребенку. Как врач я показывал сотням новоиспеченных матерей и отцов, как нужно держать новорожденного ребенка, не подвергая его опасности. Я не представлял себе, что когда-нибудь буду трясти своего ребенка так же, как мужчина на видео, которое в больницах обязательно показывают всем молодым родителям перед выпиской младенца домой. И тем не менее вот он я, стою в три часа ночи в детской и крепко держу рыдающую Лею на вытянутых руках. Я подошел к краю пропасти, заглянул в нее и ужаснулся увиденному: я тряс Лею, пока она не уснула. А может быть, и умерла. Так невольно получается у нескольких тысяч родителей ежегодно.

Это заставило меня очнуться. Я положил плачущую Лею в колыбельку и разбудил Дейдре.

Та ночь преподала мне важный урок: у каждого разума предел прочности. Нарушив его, мы рискуем рухнуть в пропасть.

Это, несомненно, произошло с Винсом. Весной, дожидаясь его окончательного диагноза, я понял, что должен принять меры и разобраться с проблемами собственного разума. Я получил рецепт на риталин. С помощью Дейдре начал медитировать по утрам и прокачал мои полуденные упражнения на осознанность. Я старался уточнять свои намерения и еженедельно расписывал себе цели, которыми буду руководствоваться на работе и дома. Еще я постарался ограничить себя в потреблении кофеина и других стимулирующих веществ. Я выключил звук на своем смартфоне и взял за правило прекращать работу в десять вечера, чтобы облегчить отход ко сну. Все это было попыткой вернуть мозг в исходное состояние и обеспечить отдых нервной системе.

У меня получилось. Препарат подействовал сразу же, но и нехимические меры были тоже полезны. Если раньше я пытался заменять периоды бешеной активности стабильной работой на результат, то теперь я обрел целеустремленность, напоминая себе о своих долгосрочных планах. И, зная, что у меня есть специфическое психологическое расстройство, я стал более внимателен к тому, как это сказывается на моем поведении.

Это также заставило меня задуматься о Винсе Гилмере. Если у него действительно болезнь Хантингтона, это станет гораздо более тяжелым ударом, чем диагноз СДВГ. Но, может быть, и принесет Винсу некоторое облегчение: он наконец поймет, почему уже так давно испытывает «нехватку серотонина в мозгу». Возможно, это позволит ему спланировать дальнейшую жизнь с этой болезнью и побудит тюремщиков относиться к нему иначе – как к больному, а не как к арестанту.

А может быть, это знание ужаснет его, как ужаснуло бы меня.

Нам оставалось только ждать.

Как-то утром, месяца через полтора после того, как мы со Стивом посетили Винса, я получил электронное письмо от доктора Энгликера.

Дата: 28-03-2013

Тема: Результаты

Пришли анализы Винса с положительным результатом на наличие БХ: Аллель mHtt 1 = 43 ЦАГ-повтора. Аллель 2 в норме = 17 ЦАГ-повторов. Поэтому перехожу к плану Б и получаю МРТ.

Колин Энгликер

Я вскочил с места и выбежал во двор. Сорок три ЦАГ-повтора – исчерпывающий результат. Все, что свыше 36, безусловно считается патологией. У Винса болезнь Хантингтона. И это не субъективный анализ, обусловленный ошибками или предубеждениями конкретного эксперта. Это однозначное генетическое доказательство, объясняющее причины изменений в головном мозге Винса.

Сначала я никак не мог понять, отчего у меня так лихорадочно бьется сердце. От радости? Или от отчаяния?

С одной стороны, мы сделали это. Мы нашли обобщающий ответ на все вопросы в связи со множеством непонятных поступков Винса.

С другой стороны, мы обнаружили нечто более мучительное и обескураживающее, чем пожизненный тюремный срок: смертельный диагноз.

Стив Бюи был прав в своем предположении: Винс Гилмер страдает болезнью Хантингтона. Следовательно, она была и у Долтона Гилмера.

Было еще очень рано, около семи утра, но я сразу же позвонил Саре. Она была потрясена, в ее голосе слышались нотки взволнованного скепсиса. И все же это не убедило ее полностью.

– Возможно, болезнь Хантингтона сыграла какую-то роль, но не она же заставила его убить отца.

– Правильно. Обычно она не делает людей агрессивными. Но она была элементом происходившего в его сознании, – сказал я. – Это часть ответа на вопрос, что все это было. И…

Мой голос дрогнул. Я едва мог говорить. Перед моим мысленным взором предстал Винс, который мастерит в своей одиночной камере нож из куска пластика, неистово желая положить конец своим мучениям. Дело было уже не в радиопередаче или медицинской загадке. Дело было не в Айре Гласс и Саре Кениг. Дело было не во мне.

Дело было в моем смертельно больном однофамильце, погибающем в тюрьме где-то в Вирджинии. В человеке, понесшем наказание за свою болезнь, за генетический сбой, унаследованный от покойного отца.

Человек, которому никто не поверил. Больной, не получивший никакой медицинской помощи.

Сначала Винса подвел его мозг, а потом судебная система успешно справилась со своей задачей вынести обвинительный приговор.

Именно тогда, разговаривая с Сарой по телефону, я осознал, что у меня иная миссия. Пенитенциарная система не заинтересована в том, чтобы исцелять людей, а я – врач, и это дело моей жизни. Именно на это я и подписывался. Я считаю, что в каждой истории о насилии, страдании и муках содержится возможность исцеления.

– Это меняет все, – заключил я.

Доктор Энгликер навестил Винса в его камере, чтобы сообщить ему эту новость. Мы с Сарой планировали поговорить с Винсом по телефону спустя несколько дней, чтобы обсудить его диагноз. Эта беседа должна была стать последней в ходе подготовки сюжета для передачи, после чего мы собирались записать ее. Нам хотелось, чтобы слушатели обязательно услышали голос центрального персонажа этой истории. Голос Винса.

Однако за два дня до этого звонка у моего отца случился сердечный приступ. Один он уже перенес, поэтому вовремя распознал первые признаки и вызвал своего кардиолога, который немедленно отправил его на обследование для определения степени закупорки сосудов сердца. Сам по себе приступ оказался легким, но выявленные нарушения были очень серьезными. У отца было закупорено пять артерий, и он нуждался в срочном пятистороннем шунтировании.

Возраст отца делал эту и без того рискованную операцию еще более рискованной. Как любящий сын и профессиональный врач я тотчас же принялся обзванивать отцовских докторов, задавая вопросы о его анализах и плане лечения. Впрочем, довольно скоро стало понятно, что особой необходимости в этом нет. У папы была отличная медицинская страховка, которая обеспечивала возможность госпитализации в лучшую больницу штата Теннесси. Он находился в очень надежных руках.

Тем не менее это была серьезная проблема со здоровьем, поэтому я бросил все, сел за руль и поехал в Нэшвилл. Проезжая по национальному парку Грейт-Смоки-Маунтинс, я на удивление часто ловил себя на том, что думаю о Винсе. Он совершенно непрошено возникал перед моим мысленным взором – это лицо, щербатый рот и клочковатая борода. На протяжении всей поездки я размышлял о различиях в доступности медицинской помощи для отца и для Винса. Я вот нервно перепроверяю каждый шаг в оказании помощи отцу, хотя полностью доверяю его врачам. Я делаю это только потому, что люблю отца и готов просить о чем угодно, что хоть немного улучшит ситуацию.

Между тем Винс провел почти десять лет в тюрьме строгого режима, демонстрируя симптомы, которым никто не верил. Он сидел в одиночке, лишенный даже самых элементарных психиатрических лекарств. Долгие годы он изнемогал от своей смертельной болезни, получая в виде помощи от силы ибупрофен, и все это потому, что у него не было ни единого защитника, кроме его матери.

Глория любила его, но не была ни врачом, ни юристом. В борьбе с пенитенциарной системой она чувствовала себя побежденной и обессиленной. Однажды она сказала мне: «Раз туда попал, уже не выйдешь».

Я понимал, что, как это ни печально, ситуация Винса давала наглядное представление о бедственном положении большинства заключенных в нашей стране. Что еще недополучают люди за решеткой, если крупнейшая в Вирджинии тюрьма Уолленс-Ридж не может позволить себе штатного психиатра? Как такое возможно, если на содержание этой тюрьмы уходят огромные суммы из кармана налогоплательщиков, а не меньше половины узников наверняка страдают теми или иными психическими расстройствами?

Пошатнувшееся здоровье моего отца пролило свет на печальную правду об эмоционально надломленной и неблагополучной семье Винса. Я сам – дитя развода, но никогда не сомневался в том, что оба моих родителя позаботятся обо мне и всегда обеспечат домашним теплом и уютом. Я очень волновался по поводу болезни отца. Но это волнение было результатом десятилетий любви и доверия. Я знал, что он всегда окажет мне поддержку, если потребуется.

А разве у Винса было что-то подобное? Каково это было – расти с таким жестоким, непредсказуемым и извращенным отцом, как Долтон?

Я не мог себе это представить. Впрочем, даже после всего этого Винс чувствовал обязанность заботиться о человеке, который нанес ему самую тяжелую психологическую травму. Он приютил его у себя дома, когда все остальные родственники отказались это сделать. Он хотел переселить его в дом престарелых неподалеку. А в ночь, когда все изменилось, он приблизил его к себе еще больше.

Что-то происходило тем вечером, что-то таинственное и жестокое. Что-то ужасное. И вопреки всему этому, Винс все еще питал любовь сына к отцу.

И это надрывало мне сердце.

Пока отец дожидался операции, мы с Сарой записали последний фрагмент для передачи «Настоящая Америка». Аудиозапись велась в кабинете моего брата Нэйта – он был штатным юристом Университета Вандербильта в Нэшвилле, поэтому я мог забегать к нему в кампус во время коротких перерывов. Казалось невероятным, что я стараюсь донести простым языком, что творится в голове тяжелобольного человека и как выглядят перспектива Винса на ближайшие годы, а буквально в полумиле отсюда мой отец лежит на больничной койке в ожидании своей участи.

Мы с Сарой только что обсудили с доктором Энгликером его впечатления от рассказа Винсу о болезни Хантингтона.

– Я волновался, потому что такой диагноз, в общем-то, смертный приговор, – сказал он. – Но, к моему большому удивлению и облегчению, он воспринял это очень хорошо.

– Почему, как вы думаете? – спросила Сара.

– Ну, наверное, это понятно. Он ведь уже очень давно пытался доказывать, что с ним что-то неладно. Но никто не обращал на это ни малейшего внимания. Думали «да ну, все это симуляция, он прикидывается», а в итоге оказалось, что это не так, объяснил Энгликер.

– У меня это просто не укладывается в голове. Ведь после двух встреч с ним было очевидно, что у него какое-то неврологическое заболевание, – продолжил я. – Что-то было явно не так. И мне очень трудно представить, что на это не обратили внимания при неоднократных обследованиях.

– Мы обязаны слушать, – проговорил доктор Энгликер. – Но я заметил, что часто люди не прислушиваются к тому, что говорят больные. Вообще никак. У них есть заранее составленное представление о том, что не так, и на этом все. Порой они бывают таким же жесткими, как пенитенциарная система, в которой они работают. У них есть стереотипное мнение о том, что представляет собой заключенный, и за его рамки они не выйдут ни на шаг.

– Вы считаете, что именно так и происходило в случае Винса? – уточнила Сара.

– Боюсь, что да. И это поистине чудовищно, – ответил доктор Энгликер. – Меня просто поражает его ситуация. На мой взгляд, это вопиющий скандал. Его ни в коем случае нельзя было сажать в тюрьму.

Мы с Сарой назначили телефонный разговор с Винсом на следующий день после операции моего папы.

– Мне все же очень любопытно, как он переваривает это, – проговорила Сара. – Как ты думаешь, что он скажет? И что он собирается делать?

– Не знаю, – ответил я, открыв и закрыв верхний ящик письменного стола брата. В нем не было ничего, что могло бы мне понадобиться. Просто я нервничал. Отец сказал мне, что его ужасает предстоящая операция со вскрытием грудной клетки нараспашку. Будучи капелланом, он много лет помогал людям смириться с неизбежностью конца, но по-настоящему понял их ужас только теперь, когда должен был лечь на операционный стол. «Все будет нормально», – сказал он мне. Но в его глазах был испуг, он понимал, что может умереть. Всю вторую половину дня перед моим мысленным взором стояло его лицо, даже когда мы с Сарой заканчивали записывать наш фрагмент.

– Завтра поговорим, Бенджамин. И, кстати, вот еще что, – сказала Сара.

– Что?

– Пожелай своему папе удачи – от меня.

Операция отца длилась восемь часов и прошла без каких бы то ни было проблем. К его приезду из операционной в палате собралась вся семья. В этой палате отцу предстояло восстанавливаться примерно дней пять. Я обнял мою мачеху Джо. Как медсестра она понимала, что это только начало долгого пути. Пообещав, что вернусь попозже и останусь с папой на ночь, я отправился в офис брата на запись телефонного разговора с Винсом.

Мы с Сарой договорились, что позвоним в Мэрион одновременно, а Винс подключится к нам с тюремного телефона. Таким образом у нас получится своего рода конференц-звонок на троих, а запись сделает Сара.

Когда в назначенное время я набрал номер, Сара уже была на связи. Мы поприветствовали друг друга и дождались характерного сигнала о том, что к нам присоединился Винс. Потом я услышал его дрожащий голос:

– Добрый день, Бенджамин.

– Как вы, доктор Гилмер?

– Странно как-то, мне стало настолько лучше, что это уже не смешно. Я в самом деле, ну, то есть я хочу сказать, что сейчас я уже почти в норме.

Я понимал, что это невозможно, но его голос окреп, настроение повысилось, и он смеялся. До этого мы с Сарой и не представляли, что он способен смеяться. Он звучал, как совершенно другой человек – речь стала быстрее, понятнее и свободнее.

Я сказал, что очень рад узнать, что ему лучше.

– Моим мозгам легчает. После всех этих лет в аду, получить диагноз ДНК, с которым не поспоришь, это вообще чудо какое-то. И это все к лучшему, – произнес Винс.

– Понимаю, диагноз страшный… – начал было я.

– Меня он не пугает. Для меня это… это облегчение.

Я удивился такой позитивной реакции Винса. Мне показалось, что он не осознал всей серьезности ситуации, и объяснил, что болезнь Хантингтона неизлечима и возможна только симптоматическая терапия вроде назначения антидепрессантов. Объяснил, что на самом деле течение этой болезни не переломит ничто. Головной мозг уже поврежден, и его состояние может только ухудшаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю