444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сухов » "Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ) » Текст книги (страница 8)
"Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)
  • Текст добавлен: 31 июля 2026, 16:30

Текст книги ""Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"


Автор книги: Александр Сухов


Соавторы: Жорж Бор,Екатерина Гичко,Павел Смолин,Антон Щегулин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 358 страниц)

Глава 8

В понедельник, двадцать первого мая, мы отбыли из Благовещенска в обратный путь.

Грибский на пристани был – снова в полной парадной форме, с белыми перчатками, с шашкой при бедре, с неулыбающимся, ровным, корректным лицом. Мы простились коротко и по-делу. Я ему ещё раз поблагодарил за гостеприимство, он ещё раз пожелал мне доброго пути. На вторую попытку обняться или хотя бы пожать руку посерьёзнее ни он, ни я не пошли – оно нам было не нужно, и он это понимал не хуже моего. Мы с ним были теперь, в общем, в рабочем порядке, в распределённой ответственности. Этого мне от него хватало. Большего я и не хотел.

Зарубин стоял рядом, чуть в стороне. С Зарубиным я простился теплее – пожал руку с лёгким нажимом, посмотрел в глаза. Он понял.

– Михаил Иванович. Жду от вас докладов. Каждый понедельник, телеграфом, шифрованно.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

– И – голубчик. Если что – не стесняйтесь телеграфировать сразу, в любой день. Я у вас на проводе.

– Слушаюсь.

Я поднялся на «Великого Князя Владимира Александровича» – на этот раз корабль шёл вверх по Амуру, против течения, медленнее, и мне в каюте было ещё спокойнее, чем по дороге туда. Капитан Замятин у трапа козырнул, доложил, что пар разведён и через четверть часа отходим. Я кивнул и прошёл к себе.

Артемий, оживший за три дня твёрдой земли, смотрел на меня с надеждой:

– Ваше высокопревосходительство. Может, я лучше с конями в трюм пойду? Чтоб не качало?

– Иди, голубчик. Хоть до Хабаровска там сиди, не возражаю.

Артемий просиял и ушёл с двумя саквояжами – он, видимо, заранее всё продумал. Я остался в каюте один. Расстелил карту, положил перед собой Селивановский план – за прошедшую неделю я к нему сделал ещё четыре поправки, по итогам Благовещенска, и теперь хотел всё переписать набело по дороге.

В одиннадцать утра пароход дал гудок и медленно отвалил от пристани. Благовещенск стал отступать. Я постоял у окна каюты, посмотрел, как уходит набережная, как уменьшается купол собора, как расплывается над городом серо-синяя дымка.

И подумал: ну вот. Дело сделано. Я туда пришёл человеком, которого там никто всерьёз не ждал, и которого там готовы были встретить с условной парадностью и условной же холодностью. А ушёл – с подписью Грибского, со страховкой Зарубина, с поддержкой Линевича и с твёрдым своим списком того, что я сюда пришлю до конца мая. Это, голубчик, нормальная работа. Это, в общем, и есть то, чему меня учили сорок лет. Не штурмы, не лозунги, не марши – а медленная, ровная, по уставу, работа со штабами и с людьми, которые в этих штабах сидят. Я её, оказывается, не разучился делать.

К вечеру мы дошли до Михайло-Семёновской – той самой, мимо которой я в темноте проходил по дороге в Благовещенск пять дней назад. На этот раз – днём, в седьмом часу вечера, при ясном солнце, при низкой длинной тени от высокого левого берега.

Капитан Замятин подошёл ко мне в кают-компании.

– Ваше высокопревосходительство. Стоянка часа на три, дрова грузим. Изволите сойти на берег?

Я подумал. Изначально я не собирался – устал за три дня в Благовещенске, и хотел спокойно посидеть в каюте, разобрать бумаги. Но потом сообразил, что это, в общем, хорошая возможность – посмотреть ещё одну станицу, без подготовки, без атамана, ждущего меня заранее.

– Изволю, Афанасий Кузьмич. На час.

– Слушаюсь.

Я взял с собой Северцова и Гордиенку – Будберга оставил на пароходе, у него был свой материал к разбору. Сошёл на пристань. Михайло-Семёновская по виду была меньше Покровки – дворов на сто пятьдесят, не больше, с маленькой деревянной церковкой на окраине, без станичного правления у пристани (правление, как мне потом сказали, было в центре, в полуверсте от берега).

На пристани меня никто не ждал. Это была хорошая, чистая случайность – я появился без объявления, а телеграммы из Благовещенска по линии станиц, видимо, пройти не успели. Только мальчишка лет десяти удил рыбу с края мостков и при виде моего мундира застыл с удилищем в руках.

– Здорово, голубчик, – сказал я. – Где у вас правление?

Мальчишка глотнул, показал пальцем – там, мол, в гору.

– Спасибо.

Мы пошли в гору – я, Северцов и Гордиенко в нескольких шагах сзади. По улице шли мирно, без всякой торопливости. Я смотрел по сторонам. Михайло-Семёновская оказалась беднее Покровки – это было видно сразу, по домам, по заборам, по одежде встречных. Палисадники у домов были, но реже. У многих изб крыши крытые соломой, не дранкой. По улице бегали тощие куры. Пахло – навозом, дымом, в одном из дворов, видимо, варили щи.

Мы дошли до площади перед правлением. Правление – небольшое, простое, одноэтажное, с тем же двуглавым орлом на шесте у входа. Перед правлением – небольшая, утоптанная площадка, шагов пятнадцать в длину. На площадке стояла группа – десяток казаков в чекменях, ещё столько же зрителей, мальчишки. Посередине – два казака держали третьего за руки, прижимая его к скамье; рядом – четвёртый, рослый, в одной рубахе с расстёгнутым воротом, с длинной вицей в руке, замахивался.

Я остановился в десяти шагах. Замер. Северцов замер за мной.

– Раз! – крикнул кто-то из казаков.

Хлёсткий звук, отчётливый. Тот, кого держали, дёрнулся. Не закричал. Только дёрнулся.

– Два!

Опять тот же звук. Тот же дрожащий, дикий, ничей дёрг.

И тут – кто-то из зрителей меня увидел. И ахнул.

– Ваше… ваше высокопревосходительство!

Это пошло волной. Кто-то ещё ахнул. Казаки, державшие наказуемого, обернулись. Тот, что замахивался с вицей, опустил руку. Все смотрели на меня.

Я не двигался. Выдержал секунду. Потом пошёл к ним – медленно, не торопясь, держа себя в руках. Руки у меня внутри были – как лёд. У меня, голубчик, перед глазами было одно: молодое, голое, в красных рубцах спина паренька, не старше двадцати лет, согнутого пополам на скамье. Лицом вниз. Я лица не видел.

– Кто старший? – спросил я, остановившись в двух шагах.

Из толпы вышел пожилой казак – широкоплечий, седоусый, в синем чекмене с урядницкими погонами. Лицо у него было обветренное, жёсткое, без всякого выражения. Поклонился – низко, в пояс.

– Урядник Кузьма Тимофеевич Лопатин, ваше высокопревосходительство. Помощник станичного атамана. Извольте простить – атаман в отъезде, до завтра.

Лопатин. Опять Лопатин. Я где-то это уже слышал на этой неделе. Видимо, в Покровке тоже был казак Лопатин. Это, у амурских казаков, видно, фамилия частая.

– Кузьма Тимофеевич, – сказал я. – Объясните мне, что тут происходит.

– По приговору станичного схода, ваше высокопревосходительство. Десять плетей. За воровство – украл у Ефремова двух кур. Плотницкий сын Васька Замятин, девятнадцати лет, без отца с малолетства. Сход постановил.

– Сколько успели?

– Две, ваше высокопревосходительство.

Я постоял. У меня внутри шло то, что у меня шло обыкновенно в таких ситуациях – за сорок с лишним лет службы я с этим не справлялся ни разу, и сейчас тоже не справлялся. Я в семьдесят шестом году в Сибирцево видел, как сержант избил рядового – палкой, на плацу, у всех на глазах, за то, что у того ремень был с бляхой не по уставу. Я тогда сержанта посадил на гауптвахту. Меня самого за это вызвал командир дивизии и сказал: «Сергей Михайлович, у вас в семьдесят пятом году в роте трое попыток самоубийства. Это от вашей мягкости. У дисциплины есть свои методы. Ты их сломаешь – у тебя сломается и рота». Я с командиром дивизии тогда не согласился; он со мной поговорил на прощание, пожал плечами и оставил меня с моей мягкостью. Я в Сибирцево досидел до семьдесят восьмого, а потом меня перевели в академию – преподавать тактику.

То есть я с этим не справлялся ещё в советской армии. А здесь, у казаков, в станице, по приговору схода, по их собственному обычаю – я с этим не справлюсь и подавно. Здесь это – не превышение унтером своих полномочий. Здесь это – общественный приговор, законный, признанный, обыкновенный. Я могу его остановить, но это будет – вмешательство приамурского генерал-губернатора в станичные дела, и оно будет иметь последствия. Атаман завтра вернётся, узнает, обидится. Сход обидится. По всем станицам пойдёт молва: пришёл новый Гродеков, в чужой монастырь со своим уставом. Меня тут бить никто не будет, но веры мне у казаков убавится. А вера у казаков – это то, чем я через сорок дней буду собирать вокруг себя сотни и идти на правый берег.

Это, голубчик, был тот тонкий момент, в который не лезть лучше, чем лезть.

– Кузьма Тимофеевич, – сказал я ровно. – Сход постановил – сход и наказал. Это ваше дело, не моё. Я просто проходил, а попал на исполнение. Извините, что побеспокоил.

Лопатин посмотрел на меня внимательно. Что-то у него в лице мелькнуло. Не благодарность, не презрение – что-то третье. Возможно – уважение. К старшему начальнику, который не лезет в станичный устав.

– Ваше высокопревосходительство, – сказал он. – Как изволите. Прикажете продолжать или приостановить?

Я посмотрел на скамью. На спину паренька. У меня внутри всё тянуло – крикнуть, остановить, увести его в лазарет, сказать что-нибудь резкое и человеческое, что-нибудь такое, после чего я сам бы мог себе в зеркало смотреть.

Но я этого не сказал.

Я сказал – другое. Я сказал так, как сказал бы Гродеков, я в этом был уверен. Я сказал – то, что должен был сказать сейчас приамурский генерал-губернатор, который не приехал инспектировать станицу, а проходил мимо.

– Продолжайте, голубчик. Я пойду.

И – повернулся, и пошёл. Северцов и Гордиенко за мной.

Уже за спиной – я услышал – счёт продолжился.

– Три!

Звук вицы.

– Четыре!

Я шёл, не оборачиваясь. Шёл медленно, чтобы никто не подумал, что я убегаю. Шёл прямо к пристани. Северцов рядом – молча, не подавая виду. Гордиенко – позади, ещё тише.

Когда мы свернули с площади за угол, и счёта уже не было слышно, Северцов осторожно сказал:

– Ваше высокопревосходительство…

– Молчите, Сергей Андреевич. Я не хочу сейчас разговаривать. Простите.

Он замолчал.

На пристани я взошёл по трапу, не оглядываясь. Прошёл в каюту. Закрыл за собой дверь.

Сел на кожаный диван. Долго смотрел в одну точку. На столе лежал Селивановский план, открытый посередине, и я на этот план смотрел, не видя его. Я видел только спину паренька на скамье.

Через минут десять – может быть, пятнадцать – я встал. Подошёл к умывальнику. Налил холодной воды из медного кувшина, плеснул в лицо. Постоял с мокрым лицом, не вытирая. Вода стекала на воротник, мочила его. Я этого не замечал.

Думал я следующее. Я думал: в советской армии в семьдесят шестом году я бы того сержанта посадил на гауптвахту, и я бы был прав, и меня за мою мягкость осудили бы, и я бы её не растерял. А здесь, через двадцать четыре года, на двадцать с лишним лет до того, как я родился – здесь я, в чужом мундире, в чужой шкуре, под чужим именем, проглотил порку. Не мог не проглотить. Это было – необходимое. Я это понимал. Я по уставу нынешней моей службы не имел права лезть в станичный сход. По уставу – нет.

А по человеческому чувству?

А по человеческому чувству, голубчик, у меня внутри сейчас было – лёд. Тот самый лёд, который у меня бывал в восьмидесятом году в Афганистане, когда я там увидел, что нашими бомбами накрыло мирный кишлак. Тот самый лёд, который у меня был в девяносто третьем, когда я в кабинете командующего слушал, как этот самый командующий объясняет мне, что новые времена – другие, и что надо принимать новые правила, и что распродажа имущества дивизии – не воровство, а оптимизация. Я тогда из этого кабинета вышел с ледяным сердцем и подал рапорт об отставке. Это, тогда, я мог. Здесь, сейчас – я отставку подать не могу. Мне отставка не положена. Я тут до восьмого года, может быть, до десятого. Я тут в чужой коже сижу, и я тут таких сцен буду видеть много раз – и каждый раз мне нужно будет глотать.

И вот тут до меня дошло то, чего я раньше не понимал.

Я понял, что у меня во время этой моей нынешней службы будет копиться счёт. Не к Грибскому, не к Куропаткину, не к Безобразову. К системе. К той самой системе, которая делает Россию Россией такой, какой она к семнадцатому году подойдёт. К системе, которая казачьим сходом порет за двух кур, и которая вахмистру разрешает по щеке за неправильно подтянутый ремень, и которая в Маньчжурии через два месяца утопит несчастных мирных китайцев в холодной воде только потому, что страх и обычай – сильнее человечности. К системе, в которой я, генерал-лейтенант в ней самой, командующий округом, наказной атаман трёх казачьих войск – не имею права остановить пятнадцатилетнего паренька, которого секут вицами за двух кур.

И я понял ещё одно. Я понял, что этот мой счёт – он не служебный, и не может быть служебным. На службе я этот счёт буду платить – взносами в её пользу. Я буду спасать китайцев в Благовещенске, я буду сдерживать Реннекампфа, я буду писать письма Витте против Безобразова, я буду делать то, что надо. Но в глубине, голубчик, мой счёт – он другой. Он копится. И когда его наберётся достаточно – я знаю, что буду делать. Я буду делать революцию. Свою революцию. Революцию того образца, который я в советской мирной жизни в шестидесятых годах ещё застал в стариках, помнивших гражданскую – революцию здорового человека. Не ту, которая придёт в семнадцатом – кровавую, мстительную, с расстрелами и с продразвёрсткой, – а ту, в которой будут идеалы, и в которой пятнадцатилетнего паренька не будут пороть на станичной площади за двух кур.

Я налил ещё воды и выпил. Сел обратно на диван.

И записал в тетради – короткой, твёрдой строкой:

«Михайло-Семёновская. Васька Замятин. Десять плетей. Не остановил. Запомнил».

Закрыл тетрадь. Сунул её в ящик.

Я в этом эпизоде проиграл по-человечески. Но я в нём, голубчик, выиграл по плану. Я только что понял окончательно, ради чего я тут. Не ради того, чтобы сделать русско-японскую войну на полтора года менее проигранной. Это – побочное. А ради того, чтобы у меня к девятисотому пятому году в Хабаровске и Владивостоке был собран круг людей, которые потом, на моих руках, к десятому году сделают в Петербурге то, что нужно было сделать. Без Ленина в эмиграции. Без Сталина в ссылке. Без расстрелов на Лубянке в тридцать седьмом. Своей, нашей, тутошней революцией.

Ради вот этого паренька на скамье. Который, если останется жив, через семнадцать лет получит шанс быть пьяным красноармейцем, грабящим помещичью усадьбу – а должен был получить шанс быть нашим товарищем, вошедшим в наше общество как равный.

Я долго ещё сидел в каюте, глядя в иллюминатор. Михайло-Семёновская осталась позади, пароход вышел на середину Амура и шёл вверх ровным ходом. Берега уходили в дымку. Где-то впереди, в сорока часах хода, был Хабаровск.

В каюту постучали.

– Войдите.

Вошёл Северцов. Тихо, без скрипа. Я на него посмотрел. Он на меня. Серые его глаза были серьёзные, без любопытства.

– Ваше высокопревосходительство. Ужин подан в кают-компании. Капитан спрашивает, изволите ли вы.

– Изволю, Сергей Андреевич. Сейчас приду.

Он кивнул, повернулся к двери. Уже на пороге – остановился. Помолчал.

– Ваше высокопревосходительство. Я там, на площади, понял.

– Что вы поняли, Сергей Андреевич?

– Что вы не могли иначе. Что вы прошли – не из равнодушия. Я это видел.

Я посмотрел на него. У Северцова на лице было – не сочувствие, не подобострастие, а то, что я в нём со вчерашнего вечера уже распознал: тихое понимание. Он со мной шёл. Не как адъютант. Как человек.

– Спасибо, Сергей Андреевич, – сказал я тихо. – Это для меня… важно.

Он наклонил голову и вышел.

Я постоял ещё минуту, потом надел китель, пошёл в кают-компанию. За ужином я почти не ел, выпил только воды и чая. Капитан Замятин и Будберг говорили о чём-то – кажется, о новой системе паровых машин, которые ставили на сибирские пароходы, – я слушал в полслуха, поддакивал. Всем за столом, я думаю, было видно, что у меня сегодня – день не из лёгких. Никто не спрашивал.

После ужина я ушёл к себе. Лёг на диван не раздеваясь. И заснул – тяжёлым, без снов, с тем тяжёлым, каменным сном, какой бывает у людей в день, в который они узнали про себя что-то новое.

Утром во вторник пароход шёл вверх по Амуру в густом тумане. К полудню туман разошёлся, открылось ясное майское солнце. К вечеру среды, двадцать третьего мая, мы подходили к Хабаровску.

Город встал на яру, в утреннем солнце, с белым собором на верхушке, с моим жёлтым домом по правую руку от собора, с длинной набережной и с пристанью. Я стоял на палубе и смотрел. У меня внутри было – сложное. С одной стороны, я возвращался домой. И это был, оказывается, дом – мой Хабаровск, мой жёлтый дом, мой кабинет со львом, моя столовая с накрытым уже Феодосией Сергеевной столом. С другой стороны, я возвращался – тяжелее, чем уходил. Потому что Михайло-Семёновская со мной возвращалась.

На пристани меня встречали – без помпы, как я и просил. Соломин в чёрном сюртуке, у него за спиной – никого больше. Это было правильно. Соломин знал, как я не люблю встреч.

Я сошёл по трапу. Подошёл. Соломин снял шляпу.

– С возвращением, ваше высокопревосходительство.

– Спасибо, Аркадий Васильевич. Дома всё в порядке?

– Всё, ваше высокопревосходительство. Накопилось, конечно, бумаг – но ничего срочного.

– Ничего из Петербурга?

– Ничего, ваше высокопревосходительство. Курьер должен прибыть, по моим расчётам, к концу недели. Может быть, в субботу.

– Хорошо.

Я сел в коляску – Соломин со мной. Гнедые тронули. Хабаровск – мой Хабаровск – разворачивался передо мной знакомой панорамой. Алексеевская улица с лавками «Кунст и Альберс», «Чурин и Ко», «Тифонтай». Соборная площадь с белым Успенским собором. Мой жёлтый дом с зелёной крышей и колоннадой. Я смотрел и думал: сколько же я здесь не был. Девять дней. А кажется, что три месяца.

Артемий встретил у крыльца – он обогнал коляску, успел пробежать вперёд по своей дороге. Он, оказывается, успел переодеться по-домашнему и стоял у двери с серебряным подносом в руках. На подносе – телеграмма.

– Ваше высокопревосходительство. Только что доставили. Из Владивостока, от господина Чичагова.

Я взял телеграмму. Развернул прямо у крыльца. Прочёл.

«Многоуважаемый Николай Иванович. Получив Ваше любезное письмо и обдумав, я сочту за честь приехать в Хабаровск в начале июня. Если позволите – выеду из Владивостока пятого июня, прибуду к Вам седьмого. Прошу телеграфировать об удобстве этого срока. С уважением, Чичагов».

Я сложил телеграмму. Соломин стоял рядом, ждал.

– Аркадий Васильевич. Ответную телеграмму подготовьте: жду Николая Михайловича седьмого июня с большим нетерпением и удовольствием. Подпись – моя.

– Слушаюсь.

– И – голубчик. Сегодня я ужинаю один. Завтра в десять буду у Селиванова. Все остальные дела – после. Сегодня я хочу просто быть дома.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

Он наклонил голову, ушёл. Я поднялся в дом.

В вестибюле пахло знакомым – воском, деревом, чуть-чуть мехом из шкафов. В кабинете на столе лежал лев. Лев смотрел на меня с привычным укоризненным выражением. Я ему подмигнул.

– Ну вот, голубчик. Дома.

В столовой Феодосия Сергеевна, я слышал, уже накрывала. Пахло жареной рыбой – по-видимому, осётр, или сазан, что-то крупное. И – ещё чем-то, кислым и сладким одновременно. Мочёная брусника, наверное.

Я разделся. Лёг на диван в кабинете, не дожидаясь ужина. Закрыл глаза.

И подумал – последнее за эти девять дней, перед тем как заснуть на короткие полчаса:

«Сергей Михайлович, голубчик. Ты ушёл одним. Вернулся – другим. И то, как ты вернулся, – это и есть твоё имя теперь. Николай Иванович, Сергей Михайлович. Один. Не два».

И заснул.

Глава 9

Я проснулся в четверг, двадцать четвёртого мая, в половине шестого утра.

В первую минуту я даже не понял, где я. Потолок был с лепниной, шторы – тяжёлые, и за окном кричал петух – откуда-то из-за реки, тонкий, заливистый. Я полежал минуту, прислушиваясь. Хабаровск. Мой жёлтый дом. Моя спальня с балдахином. Я дома.

И ещё одно – у меня в голове было ясно. Не как в первое утро, не как на пароходе по дороге туда, не как в Благовещенске. Просто ясно. Без лишнего шума, без посторонних голосов, без того дробного, мелкого внутреннего трепета, который у меня держался все эти три недели и к которому я уже почти привык. Я открыл глаза, понял, где я, и сразу стал думать о первом деле на сегодня. Это была хорошая голова. Она работала по уставу.

Первое дело на сегодня было – Селиванов.

Я встал, побрился – руки шли по своему. Оделся. Артемий внёс чай. Я выпил, не торопясь, у окна, глядя на Амур. На реке стоял ровный утренний пар, и ниже по течению, у Зейской косы, видно было паровое судно, идущее вниз – наш «Великий Князь Владимир Александрович» уже отправился обратно в очередной рейс. Капитан Замятин, я надеялся, до конца сезона ещё несколько раз меня покатает по Амуру. Хороший капитан.

К семи я был у Селиванова. Он встретил меня в кабинете – в полном будничном мундире, с шашкой, как всегда. По его лицу я сразу увидел, что он соскучился – не по мне лично, по совместной работе. Девять дней без меня, без обсуждений у карты, без живого начальника в кабинете – это для штабиста, который только что нашёл себе командующего по душе, было долго.

– Доброе утро, ваше высокопревосходительство.

– Доброе утро, Андрей Николаевич. Я с дороги. Расскажите, что у вас.

Я сел в то же кресло, что и в прошлый раз. Селиванов остался стоять – потом, по моему приглашению, сел напротив.

– У меня, ваше высокопревосходительство, по округу спокойно. По линии КВЖД – спокойно. По донесениям наших разведчиков из Гирина и Цицикара – без изменений: ихэтуани в Хэйлунцзяне пока не появляются открыто, но эмиссары идут с юга. По Благовещенску – Грибский присылал мне телеграмму вчера, благодарил за вашу инспекцию и за обещанные орудия. Видно, остался доволен.

– Доволен – это хорошо. Орудия мы ему пришлём?

– Я уже отдал распоряжение. Из Хабаровского склада берём два полевых трёхдюймовых, плюс один шестидюймовый осадный, в Благовещенске они будут к десятому июня. Расчёты – через начальника артиллерии округа, я с ним вчера говорил, он подберёт.

– Прекрасно. И – патроны для зарубинского полка?

– Тоже к десятому июня, по сорок штук на штык дополнительно.

– Хорошо.

Я помолчал. Селиванов на меня посмотрел.

– Ваше высокопревосходительство. У вас вид усталый. С Благовещенска что – тяжело?

– Тяжело, Андрей Николаевич. Но – продуктивно. Грибский подписался не лезть с китайцами без меня. Зарубин – мой по существу. Линевич – со мной до конца. Чичагов прибудет седьмого июня. У меня в общей картине, кажется, всё стало.

– Это, ваше высокопревосходительство, отлично.

– Не льстите, Андрей Николаевич. Это пока что – заготовка. Готовить я научился за три недели. А исполнять – пока ещё не приходилось.

Селиванов улыбнулся уголком рта. Это, как я уже понимал, была у него манера – улыбаться без зубов, скупо, как смету согласовывают.

Мы посидели у него часа полтора. Я ему рассказал про Благовещенск – без всякой Михайло-Семёновской, разумеется, она в этот разговор не входила; про Грибского, про Зарубина, про береговую оборону, про обещанное мной интендантство и про мою договорённость с Грибским по китайскому населению. Селиванов слушал, кивал, иногда вставлял короткие вопросы. Один раз – про Линевича.

– Николай Петрович вас поддержал, ваше высокопревосходительство?

– Поддержал.

– Это, простите, для меня неожиданно. Николай Петрович – человек хороший, но осторожный. Он обыкновенно не спешит обещать. Если он обещал – это серьёзно.

– Это и было серьёзно, Андрей Николаевич. Он мне сказал прямо: «мы тут с тобой одни». Я это запомнил.

Селиванов кивнул.

– Это значит, что он сам считает положение серьёзным. Николай Петрович такие фразы попусту не бросает.

– Я тоже так подумал.

Помолчали. Селиванов отпил чая.

– Ваше высокопревосходительство, ещё одно. По плану – я за эти девять дней успел переписать его набело со всеми вашими поправками, плюс с моими, которые у меня появились по результатам ваших замечаний прошлой недели. Ещё двенадцать страниц. Если позволите – отдам через два дня в окончательном виде.

– Отдавайте.

Я встал. Селиванов встал.

– Андрей Николаевич. Я к вам как обычно, через день, утром. Завтра – дам знать.

– Слушаюсь.

Я вышел из штаба и поехал к себе. По дороге, по Тихменевской, я смотрел на свежее майское утро и думал, что в Хабаровске сегодня – настоящее лето впервые. На улицах было оживлённо, горожане шли в лавки, школьники возвращались с утренней службы (вчера, оказывается, был какой-то праздник, я не обратил внимания). Цвели какие-то деревья – белыми крупными цветами, по улице шёл от них тонкий медовый запах.

У дома меня встретил Артемий. На лице у него было торжественное выражение.

– Ваше высокопревосходительство. От Аркадия Васильевича. Привезли только что.

И он протянул мне толстый коричневый пакет – из плотной серой бумаги, с тяжёлой сургучной печатью военного министерства.

Я взял. Подержал в руке. Тяжёлый – листов на десять, не меньше. Печать – целая, не вскрытая. Адресовано – лично командующему войсками Приамурского военного округа, в собственные руки, с пометкой «секретно».

Курьер из Петербурга пришёл на день раньше, чем я ожидал. И с гораздо более тяжёлым пакетом.

– Спасибо, Артемий. В кабинет.

Я поднялся к себе. Сел за стол. Положил пакет перед собой. Посидел минуту, не трогая. Потом – взял серебряный нож-дельфинчик, аккуратно вскрыл сургуч.

Внутри было несколько документов. Сначала – само письмо от Куропаткина, на трёх страницах, ровного каллиграфического почерка военно-министерского переписчика, с правками самим министром. Затем – копия высочайшего рескрипта на моё имя, подписанная государем императором, в один лист с большой золотой печатью. Затем – приложение Военного министерства с разбивкой по моим шести пунктам, на четырёх страницах, с пометками «разрешается», «разрешается с оговоркой», «отказывается», «передаётся на усмотрение командующего». Затем – отдельная записка министра, на полстраницы, частная, без печати, с собственноручной подписью «А. Куропаткин».

Я начал с письма.

«Многоуважаемый Николай Иванович. Письмо Ваше за номером таким-то от 8 сего мая, доставленное курьером 18 числа сего же месяца, я с пристальным вниманием прочитал и в тот же вечер доложил государю императору. Государь изволил принять Ваши соображения весьма благосклонно и в течение часа обсуждал их со мной в Своём кабинете, по итогам какового обсуждения и составлен прилагаемый высочайший рескрипт».

Я отложил письмо, взял рескрипт.

«НАШЕМУ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТУ ГРОДЕКОВУ. Государь Император, изволив принять во внимание представленные Вами соображения и засвидетельствовав Своё особенное благоволение к Вашей служебной деятельности, изволил повелеть: разрешить Вам, в качестве командующего войсками Приамурского военного округа и приамурского генерал-губернатора, принять немедленно подготовительные меры по укреплению вверенных Вам областей, в объёме, согласованном с Военным министерством. Засим Государь Император желает Вам успеха в Ваших трудах. На сем рескрипте собственною Его Императорского Величества рукою написано: „Помоги Вам Бог. НИКОЛАЙ“. Гатчина, 19 мая 1900 года».

Я перечитал рескрипт ещё раз. Потом ещё раз. Потом отложил его, помассировал виски пальцами.

«Помоги Вам Бог».

Это, по русской дореволюционной традиции, была не просто формула. Это была – реальная личная резолюция. Государь сел и собственной рукой это написал. Потому что верил, потому что чувствовал, потому что считал – что важно. Не «согласен», не «утверждаю», а «помоги Вам Бог».

Что ж, голубчик. Спасибо. Раз он это написал – значит, у меня в Петербурге дело сейчас идёт лучше, чем я могу видеть отсюда. Витте, Куропаткин, государь – все втроём за подготовку. Это, в общем, мой максимум на сегодняшний день.

Я взял приложение Военного министерства и пошёл по моим пунктам.

Пункт первый – пополнение запасов в Хабаровске, Благовещенске, Никольск-Уссурийском до полной нормы военного времени. Разрешается полностью. Финансирование – из чрезвычайного фонда Военного министерства. Срок начала исполнения – немедленно, по получении настоящего рескрипта.

Пункт второй – приведение в повышенную готовность пароходного флота Амурско-Уссурийской казачьей флотилии. Разрешается полностью. Аналогично.

Пункт третий – усиление пограничных караулов на правом берегу Амура и на Уссури. Разрешается с оговоркой: только в порядке обыкновенной службы, без официального объявления, и без увеличения числа застав. Допускается удвоение количества караульных при существующих заставах.

Пункт четвёртый – подготовка дополнительных помещений для возможного размещения войск. Разрешается полностью.

Пункт пятый – летние сборы амурских и уссурийских казачьих сотен в полном составе. Разрешается с оговоркой: проводить сборы под видом обыкновенных летних учебных сборов, без объявления о боевой готовности; финансирование – из казначейства округа.

Пункт шестой – разрешить штабу округа разработку оперативного плана действий на случай осложнений в Маньчжурии. Разрешается полностью. План представить Военному министерству к 1 сентября сего года.

Шесть из шести.

Я откинулся в кресле и долго смотрел в потолок.

Шесть из шести. Без единого отказа. Только две оговорки – обе мягкие, обе с пониманием, обе по существу не отнимающие у меня ничего. Мне разрешено всё, о чём я просил, и сверху ещё – финансирование из чрезвычайного фонда Военного министерства, а это сумма, которая, по моим прикидкам, идёт на десятки тысяч рублей. Мне дали – карт-бланш. Под мою ответственность, разумеется. С обязательством представить план к сентябрю. Но – карт-бланш.

Это был тот результат, на который я в начале мая не смел и надеяться.

Я посидел ещё минуту, потом взял частную записку Куропаткина.

'Многоуважаемый Николай Иванович, частным образом, минуя министерскую канцелярию.

По обсуждённым нами через переписку вопросам всё устроилось наилучшим образом. Государь поддерживает Вас твёрдо. По сведениям, Сергей Юльевич Витте, прочитав Ваше письмо к нему через мой стол, изволил сделать пометку: «Гродеков – единственный трезвый человек на Дальнем Востоке». У него, как Вы знаете, такие пометки случаются нечасто.

Прошу Вас, однако, об одной осторожности. Известный Вам круг людей вокруг нашего общего знакомого Б. в последние недели весьма активизировался. Они имеют доступ к высочайшему уху и пользуются им, по моим сведениям, не для облегчения нашей с Вами работы. Прошу Вас в Ваших действиях по округу – особенно в той части, где они могут касаться корейского направления – соблюдать ту же осторожность, какая обыкновенно у Вас на письме. И, если будет возможно, увидеть ту же осторожность у Ваших подчинённых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю