Текст книги ""Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"
Автор книги: Александр Сухов
Соавторы: Жорж Бор,Екатерина Гичко,Павел Смолин,Антон Щегулин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 358 страниц)
В то же время – по плану «Б» – шёл вывоз китайского населения в лагерь. Полиция читала распоряжение, телеги подъезжали, казачий наряд сопровождал. Большинство китайцев – соглашались, без особого сопротивления; видимо, страх перед перестрелкой был сильнее страха перед лагерем. Сами они, как мне потом рассказал Зарубин, посоветовавшись со старейшинами, отнеслись к идее эвакуации – спокойно. К пяти часам вечера в лагерь было привезено – три тысячи восемьсот двадцать человек. Триста с лишним остались в городе – старики, которые не захотели уезжать, и работники в нескольких кварталах, которых было трудно разыскать в суматохе. Их – оставили в покое, под обыкновенным полицейским присмотром.
К шести вечера орудия с того берега молчали. Зарубин телеграфировал в Хабаровск: «Перестрелка прекратилась. Наши потери в городе – два убитых. Эвакуация выполнена».
Я был – в кабинете Грибского. Сидел, пил чай, смотрел в окно. День шёл к концу, на Амуре стоял красный закат, на правом берегу Сахалян был – видно – повреждён, две постройки горели, дым тянулся в небо. Грибский сидел напротив. Молчал. Я тоже молчал.
В семь часов вечера в дверь кабинета постучали. Вошёл Зарубин – лицо у него было – взволнованное, не обыкновенное.
– Ваше высокопревосходительство. У меня – донесение. Срочное.
– Что, Михаил Иванович?
– У ворот лагеря – толпа казаков. Около двух сотен. Не из моих, не из наряда. Из Благовещенских станичников. Слух прошёл по городу, что в лагере у нас – пятая колонна. Они пришли – с шашками, с винтовками. Требуют – пускай их в лагерь.
Я встал.
Стоял минуту. Грибский тоже встал.
– Михаил Иванович. Сколько у нас на воротах?
– Сорок казаков из конвойной сотни. Вышка – четыре человека. Караульный наряд – десять. Итого – пятьдесят четыре. Против двухсот, которые пришли пьяные.
– Поехали.
– Ваше высокопревосходительство…
– Поехали, Михаил Иванович. Мне надо туда лично.
– Слушаюсь.
Грибский – впервые за день – побледнел.
– Ваше высокопревосходительство. Может быть, Вам не – самому?
Я посмотрел на него. У него – на лице было искреннее беспокойство. Не служебное.
– Константин Николаевич. Это – моё. Я – поеду.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
Я надел фуражку. Артемий, который всё это время сидел в передней, подал мне шпагу – я её взял, опоясал. Вышел во двор. Тарантас уже стоял у крыльца – Зарубин распорядился. Сел рядом с Зарубиным. Гнедые тронули.
Из города мы выехали быстро. По дороге к лагерю было – уже темно, фонари тарантаса бросали свет на пыльную дорогу. На горизонте – впереди – стоял красноватый отблеск, факелы у ворот лагеря.
Чем ближе мы подъезжали, тем громче слышали – гул толпы. Голоса – пьяные, резкие. Кричали – обрывками. «Бей китайцев!» «Они стреляли с того берега!» «Тут они все шпионы!» «Открывай ворота!»
Тарантас остановился в десяти саженях от ворот. Я сошёл.
Перед воротами стояла толпа – действительно около двух сотен казаков, в чекменях, с шашками, с винтовками. Кто-то держал факелы. Лица – не были индивидуальные, в свете факелов, в темноте – это была одна большая красная масса с белками глаз. Между толпой и воротами – шеренга наряда, сорок казаков из конвойной сотни в полевой форме, со штыками, со шпагами. Они – стояли, не двигаясь. Держали ружья, прижатыми к плечу. Это была – последняя стена.
За воротами, в лагере, – было тихо. Палатки стояли тёмные, кроме нескольких. Видно было, что внутри сидят – притаившись, не зажигая огня. Они слышали толпу. Они знали, что её отделяют от них – сорок человек с штыками.
Я поправил китель. Поправил шпагу. Подошёл к шеренге. Шеренга расступилась – командир наряда, молодой подъесаул, отдал мне честь. Я кивнул и прошёл.
Встал между шеренгой и толпой. Спиной к шеренге, лицом к толпе. В свете факелов.
Подождал секунду. Толпа меня узнала – по светлому генеральскому кителю с орденскими планками – и затихла. Не сразу – постепенно, передаваясь от одного к другому: «Сам приехал». «Гродеков». «Сам, сам». Гул стал – тише.
Я поднял руку.
И в этот момент у меня в груди – было совершенно пусто. Не страх, не торжество, не ярость – пусто. Я знал, что я сейчас скажу. Я только не знал, услышат ли меня.
– Кто старший? – сказал я. Голос у меня вышел – ровный, не громкий, но в наступившей тишине его услышали все.
Из толпы – никто не ответил.
Я переждал секунду.
– Я повторяю. Кто – старший?
И снова – никто.
Я кивнул сам себе.
– Тогда – старший я. Слушать сюда.
Толпа молчала.
– Я – приамурский генерал-губернатор. Я – наказной атаман трёх казачьих войск, к которым принадлежите вы все. По моему приказу – вы все сейчас разворачиваетесь и идёте обратно в город. Тех, кто откажется, я лично – лично, повторяю – представлю под военный суд за мятеж в военное время. Это не угроза. Это – устав. Я в нём – служу сорок лет. И вы в нём – служите. Вы это все – знаете.
Толпа молчала.
– Я повторяю. Расходитесь.
Из толпы вышел вперёд один – крупный, плотный, с длинными чёрными усами, с шашкой обнажённой в правой руке.
– Ваше высокопревосходительство…
– Имя.
– Что?
– Имя, голубчик. Кто ты?
– Урядник Платонов, Михайло-Семёновская станица.
Михайло-Семёновская. Я почувствовал, как у меня внутри – щёлкнуло.
– Платонов. Слушай меня. У меня в той станице меня в мае на крыльце правления порол на скамье молодой казак. Я тогда – в станичный устав не лез. Сегодня – ты в государственный устав лезешь. Плата с тебя – гораздо больше. По уставу – я тебя сейчас под арест. По закону военного времени – на тебя – расстрел. Хочешь?
Я говорил это – ровно. Без крика. Без угрозы в голосе. Я просто сообщал ему – что – будет.
Платонов помолчал. Сглотнул. Опустил шашку.
– Ваше высокопревосходительство…
– Шашку – на землю. Сейчас. Перед собой.
Платонов – секунду – смотрел на меня. Потом – медленно – нагнулся. Положил шашку на землю.
И за ним – другие. Не все, но многие. Восемь шашек, потом ещё три, потом ещё. Винтовки опустили – тоже многие.
– Молодцы, – сказал я. – Теперь – все шашки на землю. Все. И винтовки – стволами вниз. И – шагом – обратно. В город. В свои станицы. К утру – чтобы каждый был в своей квартире, у своего командира. Утром – мы разберём, кто ходил в эту дурь, и кто – заводил. Тех, кого не потребует трибунал – отпустим, потому что у нас впереди – война, и нам нужны казаки, а не дезертиры. Но – заводилы пойдут под суд. По уставу.
Толпа – медленно, неохотно – стала рассыпаться. Шашки – летели на землю. Винтовки – опускались. Кто-то развернулся первым, потом – другие. Через десять минут на дороге к городу шла – обыкновенная толпа усталых казаков с пустыми руками, которая возвращалась туда, откуда пришла.
Я постоял. Зарубин стоял рядом, молчал.
Подъесаул конвойной сотни, у моего плеча, коротко доложил:
– Ваше высокопревосходительство. Шашек – сорок две. Винтовок – двадцать три. Собираем.
– Соберите. И – всех заводил, кто прятал лица, перепишите по фамилиям. Утром – передайте в штаб.
– Слушаюсь.
Я отвернулся к воротам лагеря. Ворота были – закрыты, караульный на вышке стоял с винтовкой у плеча. За воротами – в палатках – кто-то выглянул. Ребёнок. Девочка лет восьми, в полосатой рубашке. Она смотрела на меня через проволоку, не моргая.
Я поднял руку, помахал ей. Она – после секунды – помахала в ответ.
Я отвернулся. Сел в тарантас. Зарубин рядом.
– В город, Михаил Иванович.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
По дороге обратно я молчал. Зарубин – тоже. Только перед самым городом, когда мы свернули на главную улицу, Зарубин негромко сказал:
– Ваше высокопревосходительство.
– Что, Михаил Иванович?
– Если бы Вы сегодня не приехали…
– Если бы я сегодня не приехал, Михаил Иванович, у меня в моём учебнике было бы – то же самое, что у меня в моём учебнике. У меня в нём – была резня. Сегодня – её нет. Потому что я – приехал.
Зарубин – помолчал. Потом – тихо – спросил:
– Какой учебник, ваше высокопревосходительство?
Я понял, что обмолвился.
– Который – мне жизнь, голубчик. Жизнь – учебник. Я по нему живу.
Зарубин – кивнул. Не поверил, я видел. Но – не настоял.
В кабинете Грибского я сел у стола. Грибский ждал – он не спал, лицо было белое.
– Ну как, ваше высокопревосходительство?
– Разошлись, Константин Николаевич. Расхождение – без жертв. Шашек собрали сорок две, винтовок двадцать три. Заводилы – переписаны. Утром – разберём.
Грибский – закрыл глаза. Постоял минуту. Потом – открыл.
– Спасибо, ваше высокопревосходительство.
– Не за что, Константин Николаевич. Это – моя работа.
Я встал, прошёл к окну. На Амуре – стояла ночь, луна над водой, на той стороне – догорали остатки пожаров в Сахаляне. Тихо. Завтра, я знал, будет – ещё один день. И послезавтра – ещё один. И в каждый – будет работа. Но – самое тяжёлое – за сегодня – я прошёл.
Я обернулся.
– Константин Николаевич. Мне нужен – час сна. Если что – будите.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
Я поднялся к себе наверх, в гостевую комнату. Лёг – не раздеваясь, прямо в кителе, на покрывало. Закрыл глаза.
И – в первый раз за эту войну – увидел лицо девочки в полосатой рубашке за колючей проволокой. Она махала мне рукой. Я ей – махал в ответ.
И заснул.
Глава 13
Реннекампф приехал в Благовещенск пятого июля.
Я о нём знал – в основном из общей головы и в основном плохо. Гродеков с ним был знаком давно, по Туркестану, и в общей голове у меня про него хранились сведения смешанные: храбрый, упорный, требовательный к подчинённым, не любил мирного населения противника, не разделял казаков и мирных жителей в зонах военных действий, не считал нужным с этим разделением считаться. У меня же в советской памяти про Реннекампфа было – тоже плохо: пятый год, карательные экспедиции, расстрелы, «Реннекампфа» в кавычках, как клеймо. Я знал про него – много лишнего. Но я знал и другое: в это лето тысяча девятисотого года он пока не Реннекампф пятого года. Он пока – генерал-майор, командир казачьей бригады, толковый кавалерист, подчинённый мне по округу, и ему сейчас идти за Амур, потому что больше идти некому.
Это и был тонкий момент моих с ним отношений. Я знал про него – что он будет делать через пять лет. Он сам про это пока не знал.
Он явился в кабинет Грибского – туда я ему велел приехать сразу с парохода. Высокий, плотный, лет сорока пяти, с короткой светлой бородой, чуть прихваченной сединой по краям, с резко вычерченными скулами, с холодными светло-голубыми глазами под густыми бровями. На нём был полевой кавалерийский мундир, шашка кавказского образца, на груди – георгиевский крест за прежние службы. Лицо у него было – не злое и не доброе, а – отсутствующее. Он смотрел на меня так, как кавалерист смотрит на коня, на которого его сейчас посадят: не привязываясь, оценивающе, без личного.
– Ваше высокопревосходительство.
– Здравствуй, Павел Карлович.
«На ты» у нас с ним было – гродековское давнее, и я его сразу применил. Это было – правильно. С Реннекампфом нужно было – разговаривать как с младшим товарищем, не как с подчинённым, иначе он каждое моё распоряжение будет – внутри себя – обтачивать на собственный лад.
– Садись. Чай хочешь?
– От чая откажусь, спасибо. Слушаю.
Я не стал возражать. Сел напротив, развернул карту.
– Павел Карлович. Мы – переходим. Через Амур. Завтра. Твой отряд – две сотни уссурийских казаков, две сотни забайкальских, артиллерийский взвод, прикомандированная пехотная рота – это первый эшелон. Цель – выйти на Сахалян, очистить его, занять подходы к Айгуни. Потом – по обстановке, на Цицикар. Это в общей задаче.
– Понимаю.
– Теперь – частная задача. Я к тебе с одним требованием. Не приказом – требованием. По-человечески, как к старому товарищу.
Реннекампф посмотрел на меня. У него на лице – не дрогнуло ничего.
– Слушаю, Николай Иванович.
– Никаких эксцессов. Никаких. Что бы у тебя по дороге ни случилось.
Реннекампф моргнул. Это, у него, было движение почти неуловимое.
– Поясни.
– Поясняю. Мы – идём в чужую страну. Не в вражескую, а в чужую. У них там – мирные жители: китайцы, маньчжуры, простые крестьяне. У них там – не боксёры в каждом дворе. Боксёры – отряды, которые с нами столкнутся в полевом бою. С ними – деритесь сколько хотите. Но мирных деревень – не жгите. Стариков – не расстреливайте. Женщин – не трогайте. Скот – реквизируйте под расписку, и обыкновенно – за плату, имперскими бумажными рублями, а не серебром. Старост – выслушивайте. Жалоб – записывайте.
Реннекампф долго молчал.
– Николай Иванович. Это – невыполнимо.
– Почему?
– Потому что у меня в отряде – четыре сотни казаков. Они – после Благовещенска. Они слышали про обстрел города. Они слышали про погибших слуг у Прохорова. Они – пойдут за Амур мстить. Я их сорок раз остановлю – но на сорок первый кто-то из них не послушает.
Я кивнул. Это был – честный ответ. Реннекампф не лицемерил. Он мне говорил то, что – реально. И я ему был – благодарен, что он мне так сказал.
– Павел Карлович. Я – это понимаю. Я тебе не приказываю – невозможного. Я тебе говорю – про усилие. Если ты к этому усилию прикладываешься – у меня к тебе никаких претензий. Если ты – не прикладываешься, а позволяешь, и потом разводишь руками, мол, не уследил, – у меня к тебе будут претензии. Большие. По уставу.
– Понятно.
– И ещё. Я с тобой завтра – иду.
Тут он впервые за разговор – приподнял брови.
– Вы со мной идёте, ваше высокопревосходительство?
– Иду. С небольшим штабом. До Айгуни – пойду точно. До Цицикара – посмотрим, по обстановке. Я хочу – чтоб мои казаки видели меня в этом походе. И чтоб моё присутствие – было фактором.
Реннекампф долго смотрел на меня. У него – на лице – впервые мелькнуло что-то настоящее. Не одобрение, не недоумение – а – расчёт. Он думал – что моё присутствие ему облегчит, а что – усложнит.
– Хорошо, Николай Иванович. Идите. Я Вас не отговариваю. Только – не отставайте от моей колонны. Я держать темп буду – кавалерийский. Вам, простите, нужно крепко в седле сидеть.
– Я постараюсь, голубчик.
Он чуть улыбнулся – углами рта.
– Тогда – до завтра, ваше высокопревосходительство.
– До завтра, Павел Карлович.
Он встал, козырнул, вышел.
Я остался в кабинете. Налил себе чая. Подумал – что я с ним сейчас сделал.
Я с ним – связал руки. Не словами, не приказом, а присутствием. С завтрашнего утра – я буду в его колонне, на его глазах, у его солдат на виду. Любой эксцесс – будет совершаться при мне. Это – у Реннекампфа заберёт половину готовности позволить эксцесс. У казаков – у меня было ещё больше веса: после ночи у ворот лагеря по Благовещенску шла молва, что новый атаман – настоящий, не как раньше. Я в эту молву – должен был – вписаться телом. Поход за Амур – был для этого идеальный случай.
Я знал, что это – рискованно. Я генерал-губернатор, мне в принципе не положено идти в боевую кампанию лично. У меня свой штаб, своя ставка, своё место – в Хабаровске или в крайнем случае в Благовещенске. Если со мной что-то случится – пуля шальная, лошадь подведёт, болезнь, что угодно – Куропаткин будет иметь все основания меня осудить, государь – рассердиться. Это – бюрократический риск. Но политический риск – обратный. Если я не пойду – у меня в крае останется Реннекампф со свободными руками, и через два месяца у меня в крае будет вторая Михайло-Семёновская, только в маньчжурском масштабе. И тогда – все наши усилия в Благовещенске пойдут насмарку.
Я выбрал – пойти.
Вечером я телеграфировал Куропаткину – короткое донесение: «При переходе через Амур считаю необходимым лично сопровождать передовой отряд до Айгуни, в виду политической чувствительности кампании. Прошу принять к сведению. Гродеков». На ответ я не рассчитывал – я не спрашивал разрешения, я уведомлял. И – уведомлял заранее, чтобы потом нельзя было сказать, что я полез без оповещения.
Куропаткин ответил через два часа. Тоже коротко: «Уведомление принял. Будьте осторожны. Помоги Вам Бог. К.»
«Помоги Вам Бог», от Куропаткина. Это, я понял, было – больше, чем стандартная формула. Это было – с памятью о государевом рескрипте. Куропаткин мне говорил: я тебя поддерживаю, государь тебя поддерживает, иди, делай. Ничего другого мне от него и не нужно было.
Утром шестого июля – четыре часа утра, едва светало – мы переправились на правый берег.
Переправа шла на двух больших плоскодонных баржах, которые тянули наши пароходы, и на полусотне рыбачьих лодок, реквизированных у китайских лодочников за две недели до этого. Казаки переправлялись с конями, неторопливо, без шума. Артиллерийский взвод – на отдельной барже, с орудиями. Пехотная рота – на плотах. Я с Северцовым, Будбергом и охраной из десяти конвойных казаков – на одной из лодок. На том берегу – стояли уже передовые дозоры Реннекампфа, переправившиеся раньше нас. Сахалян был – пуст: вчера, как мне доложили, цинский гарнизон отошёл к Айгуни, мирные жители частью бежали с гарнизоном, частью – попрятались.
Я вышел на правый берег. Сапоги у меня тут же погрузились в влажный песок. Здравствуй, Маньчжурия.
Это была – обыкновенная земля. Низкий берег, ивняк, отдалённые поля гаоляна, дальше – невысокие сопки в утренней дымке. Запах земли – был такой же, как на нашем берегу, только чуть с другим отливом – может, от того, что почва другая, может, от того, что воздух другой. Я постоял минуту, посмотрел.
Ничего не изменилось. Я – переходил государственную границу Российской империи, в первый раз в моей нынешней жизни, и в первый раз – с оружием. У меня в груди – должно было быть что-то торжественное. Какое-то чувство. Я в семьдесят четвёртом году, когда мы первый раз перешли советско-афганскую границу – у нас в дивизии – у меня было такое чувство. Сложное, с тревогой и с гордостью одновременно. А сейчас – было пусто. Просто работа, к которой я готовился полтора месяца.
– Северцов. Будберг. Поехали.
Подвели коней. Я сел в седло – впервые в этом теле, и удивился, что сел уверенно. Тело Гродекова умело сидеть в седле гораздо лучше, чем тело Лопатина. Это, в общем, было ожидаемо – кавалерист с туркестанским опытом, а не пехотинец-академик. Я тронул коня, вышел на тропу, по которой уже шли впереди казаки Реннекампфа.
Мы шли – медленно, с привалами. Дорога – пыльная, на сухой амурской глине, с травянистыми обочинами. По сторонам – поля гаоляна, в нескольких местах – оставленные хижины, одна-две на квартал. В хижинах – никого. Одна – с открытой дверью, на пороге опрокинутая глиняная посуда, кошка серая на крыше, смотрит на нас. Во всех остальных – двери закрыты, ставни прикрыты. Жители убежали, увели детей, угнали скот. Это, я понимал, было – нормально для войны.
Реннекампф ехал впереди – со штабом из четверых офицеров. Я шёл – в середине колонны, со своими. Это было – правильно: я не ехал во главе, не оспаривая Реннекампфского командования, и не плелся в хвосте, не отвлекая казаков от их работы. Я был – в середине, как член колонны, и моё присутствие было – равномерно распределено по всем.
Первый день мы прошли – около двадцати вёрст. Боев – не было. Дозоры дважды докладывали, что впереди – мелкие группы цинских пехотинцев, но при нашем приближении они отходили вглубь, не вступая в перестрелку. К вечеру мы стали лагерем в полу-разрушенном городке Хайдао, на полпути к Айгуни. Здесь, у нескольких уцелевших домов, были – оставшиеся местные. Старики, дети, женщины. Они – попрятались, когда мы вошли в город, и не показывались.
Я проехал по городку, осмотрел улицы. Пострадавших домов – было немного: видимо, цинский гарнизон уходил без боёв с местным населением. На главной площади – стоял небольшой буддийский храм с курильницей у входа, в которой ещё дымилась последняя оставленная палочка, забытая в спешке. Я остановил коня. Слез. Подошёл к курильнице. Постоял минуту. Палочка догорала – последние секунды.
Тут – из-за угла храма – вышел старик. Маленький, сухой, в синей куртке, в широкой соломенной шляпе. С тонкой седой бородой. Лет ему было – за восемьдесят. Он шёл – не убегая. Посмотрел на меня. Я – на него.
Он подошёл. Поклонился – низко, в пояс, по-китайски. И – сказал что-то. Тихо, негромко. Я не разобрал – он говорил на местном диалекте, не на пекинском. Но интонацию я уловил. Он – не молил. Он – спрашивал. Что-то простое. Что-то про детей, или про дом, или про то, можно ли ему завтра выйти за водой к колодцу.
И тут у меня в голове – ясно – выскочило слово на китайском. Не пекинское, а именно местное – чжили-бэйсское, маньчжурско-русское пограничное наречие, которое в общей голове, оказывается, тоже сидело – после многих лет службы Гродекова. Я ему ответил – короткой фразой:
– Лао-жэнь. Бу-яо па. Во-мен бу да жэнь. – «Дед. Не бойся. Мы людей не трогаем».
Старик посмотрел на меня. Долго. Потом – ещё раз поклонился, ниже, чем в первый раз. И – улыбнулся. Беззубо, тонко, с сетью морщин по всему лицу. Сказал ещё что-то – спокойно. Я понял – «спасибо, начальник». И ушёл за храм.
Я постоял ещё минуту. Потом сел на коня и поехал в свой палаточный лагерь.
В палатке Северцов, поджидавший меня, посмотрел внимательно.
– Ваше высокопревосходительство. Вы говорили с тем стариком – на каком языке?
– На местном, Сергей Андреевич. Я в Туркестане ещё кое-что выучил. Раньше думал, что забыл. Оказывается, нет.
Северцов кивнул. Не настоял на дальнейшем.
Утром седьмого июля мы пошли дальше. К полудню – авангард Реннекампфа столкнулся с цинским заслоном на повороте к Айгуни. Завязался первый бой.
Бой шёл – час с небольшим. Цинских пехотинцев было – не больше батальона, у них был один полевой пулемёт устаревшей системы и три полевых орудия. Наши казаки спешились, развернулись, артиллерия пристрелялась. К концу боя – цинский заслон отошёл с потерями, оставив на поле два орудия и несколько тел. У нас – четверо раненых, один убитый – рядовой казак из Уссурийского войска, по фамилии Перевозников, тридцати лет, из станицы под Никольск-Уссурийском. Я лично подъехал, посмотрел. Лежал он – на спине, в траве, с пулей в груди. На лице – ничего. Рядом, у его сапогов, валялась казачья шашка, тоже с тонкой капелькой крови на лезвии.
– Похоронить с почестями, – сказал я. – В братской могиле – пока. По окончанию кампании – перевезём в его станицу.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
Перевозникова закопали в наскоро вырытой яме у дороги. Над могилой казачий батюшка прочитал короткую молитву. Я стоял, как все – без шапки. Внутри – было тяжело. Не потому, что я лично знал Перевозникова – я его не знал. А потому, что он у меня был – первый. Первый человек, который у меня под командованием в этом мире – погиб. Он не дожил до семнадцатого года, не дожил до сорок первого, не дожил даже до девятисотого пятого. Он – лёг здесь, в маньчжурской земле, в июле тысяча девятисотого года. Из-за чего? Из-за того, что в Чжили началось, и что мы сюда – пошли.
Я подумал: ну вот, Сергей Михайлович. Первый. Будут – другие. Их будет много.
Это была – впервые за всё нынешнее время – горькая мысль.
К вечеру мы дошли до Айгуни. Город был – пуст: цинский гарнизон отошёл накануне, оставив на улицах брошенные повозки, разбитую аптеку, открытый рисовый склад. Реннекампф разместил казаков в пустых казармах, артиллерию – на возвышенном месте. Я ему распорядился – никакого мародёрства, под угрозой расстрела. Реннекампф меня подтвердил перед своими. Двое казаков, которых застукали в брошенном цинском доме с мешками – Реннекампф лично, при всех, посадил под арест, для будущего трибунала. Это – было правильно. И это – работало.
Восьмого июля днём мы пошли по западной дороге, в направлении Цицикара. Шли – медленно, не торопясь. Через три часа после выхода из Айгуни – авангард доложил, что у въезда в небольшое селение Чжаогоу – лежит труп. Старика. Мужчина, лет за семьдесят, в серой куртке, с длинной седой косой. Расстрелян. На груди – три пулевых отверстия. Рядом – небольшая лужа крови, уже подсохшая.
Я подъехал. Слез с коня.
Старик лежал – на боку, в пыли, у самой дороги. Лицо – было повёрнуто в сторону деревни, как будто он умирал, глядя домой. Глаза – открыты, на лицо – налипла дорожная пыль.
– Кто? – спросил я.
– Дозор уссурийских, ваше высокопревосходительство. Урядник доложил: старик отказался покинуть деревню при их подходе и попытался ударить казака мотыгой. Казак выстрелил.
Я посмотрел на старика. Старику было – не семьдесят, ему было – восемьдесят пять, может быть, девяносто. Сухой, маленький, с трясущимися руками. Я представил себе, как он замахнулся мотыгой – я её видел рядом, в траве – и попал, может быть, или не попал, по молодому казаку с винтовкой. И как казак – выстрелил три раза, потому что страшно.
– Имя казака.
– Редкошапка, ваше высокопревосходительство. Михайло Редкошапка, рядовой второй сотни.
– Привести.
Привели Редкошапку. Молодой, лет двадцати двух, с веснушчатым лицом, в выцветшем чекмене. Он стоял передо мной – белый, прямой. Не плакал, но дрожал.
– Михайло. Расскажи, как.
Редкошапка сглотнул.
– Ваше высокопревосходительство. Я с дозором подошёл к деревне. Старик стоял у крайнего дома, не уходил. Я спешился, подошёл, велел ему уйти в дом. Он мне – не понимал по-русски. Замахнулся мотыгой. Я отступил. Винтовку взял к плечу. Он – снова замахнулся. Я выстрелил. Раз. Он не упал. Я – ещё. Два раза.
– Зачем три раза?
Он молчал.
– Зачем, Михайло?
– Страх, ваше высокопревосходительство. Я… я первый раз в бою. Я первый раз стреляю в живого. Мне… мне страшно стало.
Я смотрел на него. Молодой. Деревенский. Только что побывал в первом своём бою, и сейчас – стоял передо мной, и трясся от страха перед своим командующим, который был для него – фигура мифическая, выше Бога.
Я отвернулся. Посмотрел на Реннекампфа, который стоял рядом, ждал моего решения.
– Павел Карлович. Мне нужно – десять минут. Один. Распорядись.
Реннекампф кивнул. Отошёл, скомандовал – все десять шагов в сторону. Колонна остановилась. Я остался у тела старика – один.
Постоял. Опустился на колени – на пыльную обочину, рядом с ним. Положил руку на его сухую, тонкую руку. Рука была – холодная. Кровь под пальцами уже подсохла, шершавая.
И тут – у меня в груди – сломалось.
Я не плакал. Я в моей нынешней жизни не плакал. У меня глаза не плакали. У меня плакало – что-то внутри. Не в груди – в животе, в позвоночнике, в самой кости. Я стоял на коленях у тела старика, которого мои солдаты, мои казаки, моими руками – расстреляли в трёх метрах от его дома. Я строил лагерь в Благовещенске для четырёх тысяч человек. Я останавливал толпу у ворот лагеря. Я писал письма в Петербург. Я переписывал план Селиванова. Я говорил с Чичаговым про Восточный институт. Я делал – всё, что мог. И всё равно – у меня сегодня лежал в маньчжурской пыли старик, в которого мой казак выстрелил три раза.
Это не было – поражение. Это было – реальность. Та реальность, в которую я попал. Та реальность, в которой я работаю.
Я долго стоял на коленях.
Потом – встал. Снял фуражку. Посмотрел на старика ещё раз. Сказал – тихо, по-русски, потому что он по-китайски всё равно меня уже не услышит:
– Прости, дед. Я не уберёг.
Надел фуражку. Повернулся к колонне.
– Павел Карлович.
Реннекампф подошёл.
– Старика похоронить. С обыкновенным уважением. На кладбище деревни, если есть. Если нет – на удобном месте. Сам прослежу.
– Слушаюсь.
– Редкошапку. Под арест. На всё время кампании. По её окончании – я сам разберу. Я не хочу его – судить полевым судом. Я хочу – самому посмотреть в его дело, спокойно, в Хабаровске.
– Слушаюсь.
– И, Павел Карлович. После сегодняшнего – поговори со своими сотнями. Я с ними поговорю тоже, вечером. Когда мы остановимся. Это – последний такой случай. Если будет ещё – ты с меня свою папаху снимешь сам. Без всякого разбирательства.
Реннекампф посмотрел на меня – серьёзно, без отрицания.
– Я понял, Николай Иванович. Не будет больше.
– Спасибо, Павел Карлович.
Колонна тронулась. Я ехал – последний, в хвосте, не в середине, как раньше. Ехал – медленно. Северцов пытался меня нагнать, я – рукой ему показал, чтобы оставил меня одного. Он отстал.
К вечеру мы стали лагерем в десяти верстах от Цицикара. Я в палатке – отказался от ужина. Сел за маленький походный стол, открыл тетрадь.
Открыл новую страницу.
Долго смотрел на чистый лист. Потом – написал:
«День сорок восьмой. Старик в Чжаогоу. Восемьдесят пять, может быть девяносто лет. Расстрелян рядовым Михайлой Редкошапкой, потому что замахнулся мотыгой. Я там – был. Я не успел. Я не уберёг.»
Подержал перо.
И – добавил, ниже, на новой строке, отдельно:
«Выдержал.»
Закрыл тетрадь. Сидел минуту в темноте.
Потом – подумал и открыл снова. Перечеркнул «Выдержал» – и над ним написал – твёрдо:
«Не выдержал. Но иду дальше.»
Это, голубчик, было – точнее. Это было – правда.
Закрыл тетрадь. Сунул в портфель.
И – лёг спать.
В тот вечер я заснул долго. И – впервые в новой жизни – мне снились сны. Один сон я запомнил. Я в нём был – снова в Подмосковье, у себя на кухне, и Татьяна Ивановна, моя покойная Татьяна Ивановна, наливала мне в стакан горячий чай. Чай был – гроздовский, с лимоном, тот самый, который я пил каждое утро в Хабаровске. Я смотрел на неё – на её лицо, на её седые волосы, на её тонкие руки в шёлковом халате – и спрашивал: «Танюш. Я – правильно делаю?» А она наливала чай и говорила: «Серёжа. Ты делаешь, что можешь. Это всегда – правильно».
Я проснулся в пятом часу утра. В палатке было темно. На улице шумел ветер по гаоляну.
И я – в первый раз за все эти месяцы – заплакал. Тихо, без звука, в подушку.
Не от горя. От облегчения.
Татьяна Ивановна – была со мной. Несмотря ни на что. Несмотря на тысячу вёрст, на сто лет, на чужое тело. Она – была.
Я лежал в тёмной палатке в маньчжурской степи, в десяти верстах от Цицикара, в июле тысяча девятисотого года, и плакал в подушку, и думал: ну вот, Танюша. Спасибо. Я тебя слышу.
И заснул – наконец – как нормальный человек, у которого есть кто-то родной по эту сторону жизни.




























