Текст книги "Избранное. Компиляция. Книги 1-12 (СИ)"
Автор книги: Джин Родман Вулф
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 369 страниц)
В тот же миг сердце раба, на протяжении множества хилиад служившее его господину, остановилось, а еще миг спустя я пинком сбросил мертвое тело Тифона вниз.
XXVII. Среди горных просторовЖдать от летучей лодки повиновения не приходилось, так как я не знал подчиняющего ее слова. (После я не раз думал, что это слово вполне могло оказаться среди всего сказанного Пиатоном, кроме совета лишить его жизни. Увы, понять его прежде мне не удалось.) В конце концов спускаться вниз пришлось из правого глаза, и то был худший, труднейший спуск в моей жизни. В сей сверх меры затянутой повести о своих приключениях я не раз поминал о том, что ничего не забываю, а вот большую часть его подробностей позабыл начисто: донельзя изнуренный, двигался я словно во сне. Лишь к ночи, кое-как дотащившись до безмолвных, накрепко запертых зданий меж ног катафрактов, я лег под стену, укрылся за нею от ледяного ветра и уснул.
Ужасающей красоты своей горы не теряют, даже готовясь лишить путника жизни – более того, на мой взгляд, как раз в это время она наиболее очевидна, а охотники, идущие в горы тепло одетыми, на сытый желудок, и покидающие их, ничуть не замерзнув, нисколько не проголодавшись, нечасто имеют возможность узреть ее. С горных высот весь мир кажется огромной естественной котловиной, доверху полной чистой воды – недвижной, холодной как лед.
Спустился я за тот день далеко, к высокогорным равнинам, тянущимся вперед на многие лиги, густо поросшим душистой зубровкой и цветами, каких ни за что не найти в краях низменных – мелкими, быстро отцветающими, но совершенством и чистотой неизмеримо превосходящими любую из роз.
Просторы равнин нередко обрамляли отвесные скалы. Не раз и не два мне думалось, будто дальше на север дороги нет, будто отсюда, хочешь не хочешь, придется идти назад, однако в конце концов удобный подъем или спуск среди скал находился, и я шел вперед и вперед. Солдат – хоть конных, хоть пеших – внизу было не видать. С одной стороны, это радовало, так как я все еще опасался охотящихся за мной патрулей архонта, с другой же – тревожило, поскольку означало, что маршруты снабжения армии остались далеко в стороне.
Вдобавок мне не давали покоя неотвязные воспоминания об альзабо: зверей этих в здешних горах наверняка водилось немало, да и полной уверенности в смерти того, первого, я, признаться, не чувствовал. Как знать, насколько живучими могут быть подобные твари? Конечно, при свете дня я вполне мог забыть о них, вытеснить их, так сказать, из головы тревогами о появлении (либо отсутствии) поблизости солдат и тысячами прекраснейших видов на пики гор, водопады и покатые равнины, окружавшие меня со всех сторон, но ночью, едва я, сжавшись в комок, охваченный жаром, завернулся в одеяло и плащ, страхи вернулись, набросились на меня с новыми силами. Казалось, из темноты вот-вот донесется мягкая поступь могучих лап и скрежет когтей.
Многие утверждают, будто наш мир упорядочен согласно некоему замыслу (неважно, сложившемуся до его сотворения или складывавшемуся в течение миллиардов эонов существования мира на основании неумолимой логики развития и роста). Что ж, если так, всякая вещь на свете есть миниатюрное воплощение какого-либо высшего, величайшего великолепия и в то же время лучшее, усовершенствованное отражение явлений более мелких. Дабы отвлечь внимание от неотступных воспоминаний о страхе перед альзабо, я время от времени пробовал сосредоточиться на той грани их естества, что позволяет им объединять собственные воспоминания, опыт и устремления с человеческими. Нащупать параллель с чем-то более мелким труда не составило. С этой точки зрения альзабо вполне могли быть уподоблены некоторым насекомым, покрывающим тело чем-то вроде панциря из прутиков и соломинок, чтобы укрыться от взора врагов. Вроде бы никакого обмана: соломинки, прутики, кусочки листьев вполне настоящие… однако внутри – насекомое! Точно так же дела обстоят и с альзабо. Говоря со мною устами зверя, Бекан сказал, что хочет взять жену и сына к себе – и искренне верил, будто описывает собственные стремления, и даже нисколько в той вере не заблуждался, однако служили его стремления исключительно наполнению брюха альзабо, таящегося внутри, прячущего за голосом Бекана собственный разум и нужды.
Проблема соотнесения альзабо с некоей истиной высшего порядка оказалась (что и неудивительно) значительно сложнее, однако в итоге я решил уподобить помянутую выше грань их естества поглощению материальным миром деяний и мыслей людей, запечатленных, пусть их самих давным-давно нет в живых, в оставленном ими наследии, будь то здания, песни, победы в боях, результаты открытий – во всем, хранящем память о них после смерти и, так сказать, позволяющем им оставаться среди живых. Схожим образом девчонка по имени Севера надоумила альзабо передвинуть стол, чтоб добраться до чердачного люка в хижине Касдо, хотя никакой девчонки по имени Севера на свете более не существовало.
Что до меня самого, я мог прибегнуть к опыту Теклы, хотя, взывая к ней, особых надежд на помощь не питал, а она и впрямь мало что сумела мне посоветовать, однако ее много раз предупреждали о всевозможных опасностях, подстерегающих путешественника в горах, и именно Текла с первым лучом рассвета велела мне встать и погнала вперед – вниз, вниз, неизменно вниз, к теплу, к безветрию горных долин.
Голод меня больше не мучил – ведь если есть вовсе нечего, со временем голод проходит. Чувство голода сменилось слабостью, принесшей с собою первозданную чистоту разума. И вот, на исходе второго дня после жуткого спуска из зрачка правого глаза, я набрел на пастушью лачугу вроде улья, сложенного из камня, а внутри отыскал котелок и множество молотой кукурузы.
В какой-то дюжине шагов от лачуги журчал горный родник, однако хвороста нигде поблизости не нашлось. Остаток вечера я провел за собиранием опустевших птичьих гнезд на скале в полулиге от домика, а с наступлением ночи, воспользовавшись вместо кресала хвостовиком «Терминус Эст», развел огонь, сварил пресной каши (варилась она на такой высоте необычайно долго) и ею поужинал. Пожалуй, ничего вкуснее я в жизни не пробовал: кукуруза едва уловимо, но явственно отдавала медом, словно нектар растения сохранился в высушенных зернах подобно соли морей, о коих помнит одна только Урд, заключенной в сердцевине некоторых камней.
Твердо решивший расплатиться за съеденное, я принялся перебирать содержимое ташки в поисках чего-либо по крайней мере равноценного. Однако что мог бы оставить я пастуху? Расставаться с коричневой книгой Теклы мне не хотелось; пришлось успокоить совесть, напомнив себе, что пастух в любом случае вряд ли обучен грамоте. С обломком точильного камня я тоже расстаться не пожелал: во-первых, он напоминал о встрече с зеленым человеком, а во-вторых, здесь, где почти такие же камни валялись в траве, куда ни взгляни, подарок из него вышел бы слишком уж недостойный. Денег при мне не было вовсе – прощаясь с Доркас, я отдал ей все, что имел, до последней монетки. В конце концов выбор мой пал на алую накидку, найденную в грязи посреди каменного городища задолго до того, как мы пришли в Тракс. Правда, накидка была порядком испачкана и слишком тонка, чтобы согреть человека в горах, но я понадеялся, что кисточки на концах и яркий цвет придутся накормившему меня незнакомцу по вкусу.
Как она оказалась там, где была найдена; оставил ли ее тот странный индивид, призвавший нас к себе, дабы хоть ненадолго вернуться к жизни, намеренно или обронил ненароком, когда ливень снова на долгое время развеял его в прах, – этого я так никогда и не понял. Несомненно, древняя община жриц-Пелерин обладает множеством способностей, к которым прибегает нечасто, а то и не прибегает вообще, и в предположении, будто среди них числится способность поднимать из праха умерших, нет ничего абсурдного. В таком случае поднятый вполне мог призвать их к себе, как призвал нас, а накидка – остаться забытой среди развалин случайно.
Но даже если так оно и было, возможно, все это служило целям некоей высшей власти. Именно таким образом большинство мудрецов объясняют известный видимый парадокс: пусть даже мы вольны поступить так или этак, совершить преступление либо, благодаря беззаветному альтруизму, удостоиться священной награды от Эмпиреев, на все это – воля Предвечного, а посему ему в равной мере (то есть любыми деяниями) служат и смирные нравом, и бунтовщики.
И это еще не все. Некоторые, чьи доводы прочел я в коричневой книге и около полудюжины раз обсуждал с Теклой, отмечают, что близ Высшего, в горних сферах, обитает множество созданий, хоть и кажущихся крохотными – более того, бесконечно малыми – в сравнении с ним, но сообразно огромных в глазах людей, рядом с коими их повелитель столь колоссален, что становится вовсе невидимым. (Ничем не ограниченная величина и сообщает ему неприметность, так что по отношению к нему мы – словно путники, идущие по континенту, но видящие вокруг лишь леса, болота, песчаные дюны и тому подобное; порой они, может статься, чувствуют крохотные камешки в башмаке, однако даже не подозревают, что вместе с ними, рядышком, бок о бок, идет вперед сама земля, от веку остающаяся никем из них не замеченной.)
Немало имеется и других мудрецов, сомневающихся в существовании силы, якобы повелевающей созданиями, коих можно назвать амшаспандами, но тем не менее признающими факт существования таковых. Суждения их основаны не на свидетельствах людей – хотя подобных свидетельств имеется великое множество, и я готов добавить к ним собственное, поскольку сам видел одно из таких созданий на зеркальных страницах книги в покоях Отца Инире, – но скорее на не поддающейся опровержению теории, утверждающей: если-де мироздание не сотворено (во что они, по причинам не вполне философским, находят удобным не верить), следовательно, оно вплоть до сего дня существовало вечно. Отсюда следует, что само время тянется от сего дня вдаль, в прошлое, без конца, а в столь бескрайнем океане времени неизбежно должно было произойти, сбыться, появиться на свет все мыслимое. Создания наподобие амшаспанд вполне мыслимы, вообразимы, иначе о них и разговора бы не зашло, а если столь могущественные создания некогда появились на свет, кому же по силам их уничтожить? Разумеется, никому, а стало быть, они существуют и ныне.
Сколь же парадоксальна природа знания, позволяющая усомниться в существовании Илема, первоисточника всего сущего, нисколько не сомневаясь в существовании его слуг!
Ну а поскольку подобные создания, без сомнения, существуют, не могут ли они вмешиваться (если это можно назвать вмешательством) в наши дела при помощи случайностей вроде алой накидки, оставленной мною в пастушьей лачуге? Для вмешательства в жизнь муравейника отнюдь не требуется всемогущества – разворошить его палкой по силам любому мальчишке. Мысли ужаснее этой мне неизвестны. (Мысль о собственной смерти, считающаяся среди многих ужасающей до невообразимости, меня не слишком тревожит: думать о жизни мне – вероятно, из-за безукоризненной памяти – много, много страшнее.)
Существует, однако, еще одно объяснение: может статься, все те, кто стремится служить Теофании, а возможно, даже все те, кто утверждает, будто служит ей, хоть и кажутся нам крайне различными и даже ведут друг с другом своего рода войну, на деле связаны меж собой, подобно марионеткам, кукольному мальчику и деревянному человечку, однажды пригрезившимся мне во сне, с виду бившимся насмерть, однако ж на деле управляемыми одним и тем же невидимым кукольником, держащим в руках нити обоих. Если так, то шаман, коего нам довелось лицезреть, вполне мог оказаться другом и союзником жриц, цивилизованно несущих свет своей веры во все уголки той самой земли, где он в первобытной дикости некогда, под литургически строгий, мерный бой барабана и дробный стук кротал, приносил жертвы под сводами невеликого храма посреди каменного городища.
На исходе следующего дня после ночевки в пастушьей лачуге я вышел к озеру, называемому озером Диутурна. Думаю, это оно, а вовсе не море, виднелось на горизонте перед тем, как мой разум сковали чары Тифона – если мое столкновение с Тифоном и Пиатоном вправду было не мороком и не сном, от коего я естественным образом пробудился там же, где уснул. Впрочем, озеро Диутурна немногим уступает настоящему морю, так как просторов его не вместить разуму, а ведь в конечном-то счете именно разум и создает все отзвуки, все отголоски, порождаемые сим словом; без них, без разума, море – всего-навсего часть Урд, залитая мерзкой на вкус соленой водой. Конечно, озеро это расположено существенно выше настоящих морей, однако спуск к его берегу занял почти половину дня.
Путь к озеру произвел на меня впечатление, которым я дорожу до сих пор. Пожалуй, ничего прекраснее я даже и не припомню, хотя ныне храню в памяти впечатления многих, самых разных людей: спускаясь вниз, мне довелось в один день миновать целый год. Поутру, когда я покинул лачугу, надо мной, позади и справа тянулись вдаль бескрайние льды и снега, а из-под снежных наносов торчали темные зубья скал студенее всякого льда. Сметенные со скал ветрами, снежинки таяли в нежной луговой траве – первой весенней траве под моими ногами. Мало-помалу стебли травы крепли, мужали, становились все жестче, все зеленей. Вскоре вокруг вновь зазвучало жужжание насекомых (обычно я замечаю его лишь изредка, если давненько не слышал). Их гул напоминал пение струн под сводами Голубого Зала, в то время как музыканты настраивают инструменты перед началом первой кантилены. Сколько же раз вслушивался я в этот гул, лежа на тюфячке возле открытого иллюминатора ученического дормитория…
Спустя еще некоторое время впереди показались кустарники, на вид цепкие, жилистые, однако не выносящие климата тех высот, где начиналась нежная травка. Однако, осмотрев их внимательнее, я обнаружил, что это вовсе не кустарники, а старые знакомые – огромные деревья, лесные великаны, обращенные в карликов мимолетностью лета и свирепостью зим, согнутые, истончившиеся, растрескавшиеся под гнетом стихии. В ветвях одного из карликовых деревьев я отыскал дрозда, сидящего на гнезде, первую птицу помимо стервятников, кружащих над утесами, попавшуюся мне на глаза в продолжение довольно долгого времени. Еще лигой дальше услышал я и пересвист горных свинок: высовывая пестрые головы из нор среди каменных россыпей, поблескивая черными бусинками зорких глаз, зверьки предупреждали родных и друзей о моем приближении.
Еще лига – и впереди, опасаясь свиста пущенной в него астары, каковой при мне не имелось, проскакал, скрылся в траве кролик. Спускался я теперь много быстрее прежнего и наконец осознал, как много потерял сил, причем не только из-за жара и голода, но и из-за разреженного воздуха. Казалось, меня поразила еще какая-то хворь, а я о ней даже не подозревал, пока новая встреча с деревьями и настоящим кустарником не принесла исцеление.
Отсюда озеро уже не выглядело туманной синей полоской: теперь оно предстало передо мною во всей красе – необъятное, холодное, ровное, словно сталь. Посреди водной глади темнели пятнышки нескольких лодок (изготовляемых, о чем мне предстояло узнать позже, по большей части из тростника), а к оконечности бухты немного правее избранного мной направления примыкала опрятная крохотная деревушка.
Почувствовавший собственную слабость только при виде кустов и деревьев вокруг, лишь увидав вдали лодки и округлые шляпки соломенных крыш, почувствовал я, сколь одинок был с тех пор, как погиб маленький Севериан. Прежде я не сознавал и этого, и, думаю, дело было далеко не в одном одиночестве – как правило, компания мне не слишком нужна, если речь не об обществе тех, кого я мог бы назвать друзьями. Желание разговаривать с незнакомцами либо видеть вокруг незнакомые лица мне уж точно не свойственно. Скорее, оставшись один, я словно бы некоторым образом утратил собственную индивидуальность: ведь и дрозд, и кролик видели во мне вовсе не Севериана, а попросту Человека. По-моему, многие из любителей полного одиночества, особенно любящие оставаться наедине с собою где-нибудь в диких землях, наслаждаются им именно оттого, что им по сердцу эта роль. Однако мне хотелось вновь стать самим собой, конкретной личностью, и посему меня тянуло к зеркалу других личностей, дабы, отразившись в нем, убедиться, что я не таков, как они.
XXVIII. Ужин у гетманаПервых домов я достиг лишь с наступлением вечера. Солнце украсило озерную гладь дорожкой из красного золота, казалось, продолжившей деревенскую улицу до самого края света – так, чтоб любой, кто захочет, мог пройти ею хоть за грань Урд, на просторы вселенной… однако меня, проделавшего столь долгий путь по самым глухим, отдаленным горным краям, вполне устраивала и прибрежная деревушка, вблизи оказавшаяся и небольшой, и не из зажиточных.
Постоялого двора в деревне не имелось, и, видя, что ни один из ее жителей, таращащихся на меня сквозь щели в оконных ставнях, желанием приютить незнакомца отнюдь не горит, я спросил, где здесь дом гетмана, отодвинул с дороги толстуху, отворившую дверь, вошел и расположился как можно удобнее. К тому времени, как гетман явился взглянуть, кто тут назначил себя его гостем, я, вынув из ташки обломок точильного камня и масло, трудился над клинком «Терминус Эст», а между делом отогревался у хозяйского очага. Начал гетман с поклона, однако, кланяясь, не сумел одолеть любопытства и взгляда не опустил, так что я лишь с немалым трудом удержался от смеха, грозившего обернуться крахом всех моих замыслов.
– Добро пожаловать! Оптимату мы рады, – заговорил гетман, важно надув изборожденные морщинами щеки. – Всем сердцем рады. Мой бедный дом – все наше бедное крохотное поселение – к его услугам.
– Я не какой-то там оптимат, – отвечал я. – Я – Севериан, гроссмейстер Ордена Взыскующих Истины и Покаяния, называемого в простонародье гильдией палачей… но ты, гетман, обращайся ко мне попросту: «мастер». Путь мой был крайне нелегок, и если ты предоставишь мне сытный ужин и сносную постель, я вряд ли обеспокою тебя или твоих людей еще чем-либо до наступления утра.
– Кровать я тебе уступлю собственную, – поспешно заверил меня гетман. – А на ужин подам лучшее, что у нас только отыщется.
– У вас тут наверняка отыщется свежая рыба и какая-нибудь водоплавающая дичь. Подай и то и другое. И дикого риса вдобавок.
Помнится, как-то раз, в разговоре о взаимоотношениях нашей гильдии с прочими гильдиями Цитадели, мастер Гюрло говорил, что один из простейших способов подчинить себе кого-либо состоит в требовании того, чего он заведомо не сможет предоставить – этим способом я и воспользовался.
– Ну, и само собой мед, свежий хлеб, масло, а овощи и салат… на сей счет я не привередлив, так что позволю тебе меня удивить. Чем-либо вкусным, сытным и ни разу мной прежде не пробованным, дабы по возвращении в Обитель Абсолюта было что рассказать.
Во время моей тирады глаза гетмана округлялись все сильней и сильней, а при упоминании об Обители Абсолюта – о коей в его деревне, вне всяких сомнений, разве что слышали краем уха – едва вовсе не вылезли вон из глазниц. В ответ он залепетал что-то насчет коров (вероятно, пытаясь сказать, что на такой высоте коров держать невозможно, а значит, и масла взять неоткуда), но я взмахом руки отослал его прочь, однако за порогом остановил, ухватив за шкирку, так как он позабыл затворить за собою дверь.
Когда гетман ушел, я рискнул снять сапоги. Конечно, беспечный вид рядом с пленниками (а гетман со всей его деревней оказались в полной моей власти, хоть и не в заточении) до добра не доводит, но я был уверен, что войти ко мне, пока какая-либо еда не будет готова, никто не осмелится, и посему спокойно завершил чистку и смазку «Терминус Эст», а затем при помощи точильного камня придал его лезвиям прежнюю остроту.
Покончив с этим, я извлек из мешочка на шее другое свое (хотя принадлежало оно вовсе не мне) сокровище и осмотрел его в отсветах едко дымящего очага. После бегства из Тракса Коготь больше не давил на грудь, будто железный палец, – напротив, идя по горам, я порой забывал о нем на целых полдня, а раз или два, наконец-то вспомнив о камне, в панике хватался за ладанку с мыслью, что потерял его. Здесь, в квадратной комнатке под низким потолком, среди стен, сложенных из округлых камней, словно бы греющих у огня отвисшие – совсем как у почтенных буржуа из вольного городка – животы, он не вспыхнул лазурью, как в хакале одноглазого мальчишки, но и не остался столь же безжизненным, как в тот момент, когда я показывал его Тифону. Скорее камень едва уловимо мерцал, и я вполне мог представить себе незримые токи его силы, играющие на моих щеках. Отметина в его середине казалась отчетливой, как никогда, а в глубине ее темного полумесяца сияла светлая точка не больше далекой звезды.
В конце концов, слегка устыдившись того, что забавляюсь боговдохновенной святыней, точно какой-нибудь побрякушкой, я убрал самоцвет в мешочек, вынул из ташки книгу в коричневом переплете и прочел бы что-нибудь, если б только сумел, но… Да, жар вроде бы унялся, однако устал я зверски, а мелкие, тесно прижатые одна к другой литеры старинного шрифта будто плясали в неверных, колеблющихся отсветах очага, и вскоре от танца их в глазах зарябило так, что временами сказка, которую я взялся читать, казалась полной бессмыслицей, а временами – просто-таки повестью о моих треволнениях – бесконечных странствиях, зверствах разбушевавшихся толп, ручьях, текущих кровью. Раз мне почудилось, будто в одной из строк мелькнуло имя Агии, но стоило приглядеться внимательнее, оно обернулось словом «змея».
«Вновь змея лживая прыгнула, обвилась вкруг покрытых черепашьими панцирями колонн»…
Страница белела перед глазами, однако строки казались мутными до неразличимости, словно отражение в зеркале, отраженном в тихом пруду. Захлопнув книгу, я спрятал ее в ташку, нисколько не уверенный, что вправду видел хоть одно из якобы только что прочитанных слов. Да, Агия, вне всяких сомнений, прыгнула – с соломенной крыши домика Касдо. И лжи отнюдь не чуралась, так как неизменно именовала казнь Агила убийством. Говорят, исполинская черепаха, согласно известному мифу удерживающая на себе мир и, таким образом, воплощающая собою галактику, вне вихреподобных порядков коей Урд стала бы одинокой странницей в бескрайних просторах, некогда, во времена древности, открыла ныне утраченный Всеохватывающий Закон, позволявший всякому убедиться в правильности любого своего поступка. Свод ее панциря олицетворяет чашу небес, пластрон же – равнины всех сущих миров. Тогда колонны, служащие опорой панцирю, есть светозарные и ужасающие воинства Теологуменона…
Однако я вовсе не был уверен, что прочел в книге о чем-либо подобном, а когда вновь вынул книгу, не сумел отыскать нужной страницы. Да, я понимал: виной замешательству всего-навсего усталость, голод и пляшущий свет… но всерьез, как и во множестве иных случаев, стоило какой-нибудь мелочи показаться зачатками умопомешательства, испугался за собственный разум и замер, устремив немигающий взгляд в огонь. В голове неотвязно кружилась тревожная мысль: вполне вероятно (куда вероятнее, чем хотелось бы думать), однажды – быть может, после удара по голове, а то и вовсе без видимой причины – мой разум и воображение возьмут да поменяются местами, словно двое друзей, изо дня в день занимающих одни и те же скамьи в публичном саду, а тут, наконец, новизны ради, решившие усесться наоборот. Тогда все фантомы, порожденные сознанием, обретут для меня реальность, а настоящие люди и прочий реальный мир станут зыбкими, призрачными, какими нам обыкновенно видятся собственные страхи и амбиции. Не сомневаюсь, все эти мысли, изложенные именно здесь, на данном этапе повествования, нетрудно принять за пророческие, и оправдать их может лишь то, что, мучимый безукоризненной памятью, я размышляю о подобных материях очень и очень часто.
Конец мрачным думам положил негромкий стук в дверь.
– Да-да! – откликнулся я, натянув сапоги.
Некто, изо всех сил постаравшийся не показываться мне на глаза (хотя я совершенно уверен, что это был сам гетман), отворил дверь, и в комнату вошла девушка с медным подносом, уставленным множеством блюд. Лишь после того, как она опустила поднос, я заметил, что на ней нет ничего, кроме пары браслетов грубой работы… и лишь после того, как вошедшая поклонилась, на северный манер подняв руки ко лбу, обнаружил, что тускло поблескивающие полоски металла, принятые мной за браслеты, в действительности – кольца ручных кандалов из узорчатой дамасской стали, соединенные цепью изрядной длины.
– Твой ужин, гроссмейстер.
С этим она подалась назад, прижалась к двери спиной и округлыми бедрами, потянулась к щеколде, и щеколда негромко лязгнула, однако дверь не поддалась: несомненно, впустивший девушку подпер ее снаружи.
– Пахнет великолепно, – заметил я. – Ты сама все это готовила?
– Кое-что. Вот эту рыбу и пирожки.
Я поднялся и, прислонив «Терминус Эст» к грубой каменной кладке стены, чтоб не пугать девушку, подошел ближе, оценить принесенный мне ужин. Рассеченная начетверо и зажаренная на решетке молодая утка, упомянутая девушкой рыба, пирожки (как выяснилось впоследствии, из рогозовой муки, начиненные мясом съедобных моллюсков), испеченный в углях картофель, грибной салат с зеленью…
– Ни хлеба, ни масла, ни меда, – брюзгливо протянул я. – Да уж, будет что при дворе рассказать…
– Мы, гроссмейстер, надеялись, что пирожки вместо хлеба сгодятся.
– Понимаю, понимаю, твоей вины в этом нет.
С Кириакой я ложился уже довольно давно и на девчонку-рабыню старался не смотреть, однако в этот момент перевел взгляд на нее. Ее длинные черные волосы достигали пояса, кожа была разве что самую малость светлее подноса в руках, но талия оказалась довольно стройной, что среди автохтонок встречается редко, а черты лица – пикантными, можно сказать, утонченными. Скулы той же Агии, при всей ее светлой веснушчатой коже, были гораздо шире.
– Спасибо, гроссмейстер. Он хочет, чтоб я осталась здесь и прислуживала тебе за едой. Если ты этого не желаешь, вели ему открыть дверь и выпустить меня.
– Я велю ему, – сказал я, повысив голос, – убраться от двери прочь и не подслушивать моих разговоров. Речь, полагаю, о твоем владельце? О гетмане этого селения?
– Да, о Замбде.
– Ну а как же зовут тебя?
– Пия, гроссмейстер.
– И сколько тебе лет, Пия?
Девчонка ответила, и я улыбнулся, обнаружив, что лет ей ровно столько же, сколько и мне.
– Что ж, Пия, давай послужи мне. Я сяду здесь, у огня, где сидел до твоего появления, а ты можешь подавать мне еду. Тебе приходилось прислуживать за столом?
– О да, гроссмейстер, хозяевам я всякий раз за столом прислуживаю.
– Значит, сама должна знать, что и как. Что посоветуешь для начала – рыбу?
Пия кивнула.
– Тогда давай сюда рыбу и вино и пирожки свои тоже. Ты уже ела?
Девчонка замотала головой так, что пряди ее волос заплясали в воздухе.
– О нет, но есть с тобой вместе мне не позволено.
– Однако ребер я на тебе могу сосчитать немало.
– Меня побьют за такую дерзость, гроссмейстер.
– По крайней мере, пока я здесь, не побьют. Нет, заставлять не стану, но… но хотелось бы мне убедиться, что в еду и питье не подложено какой-нибудь дряни, которой я не дал бы и своему псу, кабы он у меня до сих пор был. Полагаю, вино подходит для этого лучше всего остального. Если оно таково же, как большинство деревенских вин, то окажется терпким, но сладким.
Налив вином до половины резной каменный кубок, я подал его рабыне.
– Пей, и если не свалишься на пол в корчах, я тоже попробую капельку.
Не без труда осушив посудину, Пия со слезящимися глазами вернула мне кубок. Я налил вина и себе, сделал глоток и нашел его нисколько не менее скверным, чем ожидал. Усадив девчонку рядом, я скормил ей одну из рыбок, которых она сама жарила в масле, а когда она съела все без остатка, тоже съел парочку. Превосходящая вино в той же мере, в коей тонкое, миловидное личико Пии превосходило красотой обрюзгшую физиономию старика гетмана, рыба, вне всяких сомнений, была поймана только сегодня, причем в водах куда холоднее и чище илистых низовий Гьёлля, где ловили ту рыбу, к которой я привык в Цитадели.
– Здесь всех рабов держат в цепях? – спросил я, пока мы делили пирожки. – Или ты, Пия, особенно непокорна?
– Я из озерных людей, – отвечала она, как будто это могло разом все объяснить (и, несомненно, могло бы, будь я знаком с положением дел в здешних краях).
– По-моему, озерные люди… это они, – сказал я, взмахом руки обозначив и гетманов дом, и всю деревушку в целом.
– О нет! Эти – люди береговые. А наш народ живет в озере, на островах. Но ветры, бывает, гонят наши острова сюда, к берегу, и Замбда боится, как бы я не увидела родной дом и не уплыла к своим. Цепь тяжела – сам видишь, какая длинная, снять ее я не могу, а такой груз непременно утащит на дно.
– Если только поблизости не найдется подходящего бревна, чтоб выдержало вес цепи, а грести можно и ногами.
Но Пия сделала вид, будто совета не слышала.
– Не угодно ли утятины, гроссмейстер?
– Угодно, но не прежде, чем ты съешь часть сама, а прежде чем ты съешь ее, расскажи-ка о ваших островах поподробнее. Говоришь, ветры порой гонят их к берегу? Признаться, об островах, плавающих по воле ветра, я в жизни ни разу не слышал.
Пия с вожделением покосилась на утку – должно быть, редкий в сей части света деликатес.
– Слышала я, что на свете есть острова, стоящие на одном месте, но никогда таких не видала. Наверное, очень неудобно. Наши острова странствуют и туда, и сюда, а бывает, мы поднимаем на ветвях деревьев паруса, чтобы плыть поскорее. Однако против ветра они идут плоховато – ведь у них нет таких ловко устроенных днищ, как у лодок. Снизу наши острова несуразны, будто днища корыт, и порой даже переворачиваются.
– Хотелось бы мне когда-нибудь поглядеть на ваши острова, Пия, – сказал я. – А еще хотелось бы вернуть тебя туда – ведь ты, вижу, не прочь вернуться домой. Я, понимаешь ли, кое в каком долгу у человека, звавшегося почти как ты, и потому постараюсь помочь тебе, прежде чем покину эту деревню… ну а покамест подкрепи-ка силы кусочком утятины.
Пия взяла утиную ножку, но, откусив пару раз, принялась отщипывать от нее волоконца мяса и руками вкладывать мне в рот. Утятина оказалась просто на славу: еще горячая, исходящая паром, отдающая тонким ароматом чего-то вроде петрушки (вероятно, какими-то из водорослей, служащими местным водоплавающим пищей), и при том сытна, жирна, так что, съев большую часть бедра, пришлось отведать немного салата, дабы очистить нёбо.




























