Текст книги "Избранное. Компиляция. Книги 1-12 (СИ)"
Автор книги: Джин Родман Вулф
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 171 (всего у книги 369 страниц)
– Ага. А нам ведь еще от советников избавиться велено?
Наковальня кивнул.
– Именно, дочь моя, именно так ты и распорядилась, будучи одержима Сциллой. И Его Высокомудрие нам тоже надлежит сместить, – добавил он, позволив себе улыбнуться, а может, не сумев сдержать довольной улыбки, – ибо сей пост приказано занять мне.
– А ты, патера, знаешь, что бывает с теми, кто идет против Аюнтамьенто? Их убивают или бросают в ямы. Так кончили все, о ком я только слышала.
Наковальня, вмиг помрачнев, кивнул.
– Вот, стало быть, я и подумала: попрошу-ка я тебя об этом самом. Об исповеди. Мне, может, жить осталось всего-то день. Не ахти, знаешь ли, как долго.
– Женщинам и авгурам, дочь моя, как правило, оказывают снисхождение, избавляя таковых от позорной казни.
– Даже пошедшим против Аюнтамьенто? По-моему, вряд ли. А если и так – ну, скажем, запрут меня в Аламбреру или в яму швырнут. А в ямах тех, кто слабее, сжирают мигом.
Наковальня – на целую голову ниже Синели ростом – поднял на нее взгляд.
– Лично мне ты, дочь моя, слабой отнюдь не кажешься. Скажу более: лично мне твоя рука показалась изрядно тяжелой.
– Прости, патера. Я ж не со зла… да и сам ты сказал, это, дескать, не в счет, – пробормотала Синель и оглянулась на Чистика и Ельца с Молотом. – Может, сбавим ход, а?
– С радостью! – воскликнул с трудом поспевавший за ней Наковальня. – Да, как я и сказал, дочь моя, все причиненное тобою мне не может считаться злом. Сцилла имела полное право ударить меня, будто мать – свое чадо. А вот поступки этого человека, Чистика, в отношении меня – дело совсем иное. Как он схватил меня и швырнул в озеро!..
– Не помню такого.
– А ведь Сцилла ему ничего подобного не приказывала, дочь моя. Сие было содеяно из его собственных злых побуждений, и если б меня вновь попросили простить ему этот грех, я далеко не уверен, что смог бы! Скажи, ты находишь его привлекательным?
– Чистика? Ясно дело.
– Признаться, я также счел его прекрасным представителем рода людского. Лицом он, конечно, вовсе не симпатичен, но сила мускулов, общая маскулинность весьма, весьма впечатляет, и этого у него не отнять… – Сделав паузу, Наковальня протяжно вздохнул. – Многие, многие… то есть многие юные женщины вроде тебя, дочь моя, не так уж редко грезят о подобных мужчинах. Грубых, но, согласно их чаяниям, не до конца лишенных внутренней тонкости чувств. Увы, столкновение с реальным объектом грез неизменно становится для них великим разочарованием…
– Мне от него досталось пару раз, пока мы к тому святилищу топали. Об этом он не рассказывал?
Наковальня в изумлении поднял брови.
– Чистик? О посещении святилища? В твоем обществе? Нет, нет… признаться, даже не заикнулся.
– О том, что трепку мне задал. Я думала, может… ладно, чушь это все. Раз я присела на один из тех белых валунов, так он мне пинка отвесил. В ляжку пнул, понимаешь? До сих пор так обидно!
Потрясенный грубостью Чистика, Наковальня сокрушенно покачал головой.
– Представляю, дочь моя, представляю. Я лично отнюдь не склонен тебя в сем упрекать.
– Но потом, мало-помалу, я кое-что сообразила. Гляди: Киприда… ну, понимаешь… проделала то же, что Сцилла. Было это на похоронах Дриадели, девахи одной знакомой… – Перехватив ракетомет левой рукой, Синель утерла глаза. – Вот кого вправду жалко! До самой смерти ее не забуду.
– Что ж, скорбь о ней делает тебе честь, дочь моя.
– Теперь лежит она в ящике под землей, и я тоже по подземельям брожу, только эта моя ямища куда как глубже. Интересно, для нее смерть так же выглядит? Наверное, да.
– Ну ее дух, вне всяких сомнений, присоединился к богам в чертогах Майнфрейма, – мягко заметил Наковальня.
– Дух-то – да, ясно дело, а как насчет нее самой? Как называется эта штука, из которой тут все вокруг? Из нее еще дома порой строят.
– Люди невежественные зовут сей минерал «крылокамнем», а в среде образованных он называется «нависляпис».
– Громадный крылокаменный ящик… вот куда нас занесло. Похоронены мы тут не хуже, чем Дриадель. Так, стало быть, о чем я, патера? Киприда ж Чистику не открывалась, как Сцилла. Сцилла сразу сказала, кто она есть, а Киприду он до конца разговора мной считал и здорово полюбил ее. Вот этот перстень мне подарил, видишь? А потом она поговорила с людьми в Лимне, зашла в мантейон и… там ее и след простыл. Ушла, оставила меня совсем одну напротив Окна, перепуганную до смерти. У меня кой-какие деньжонки при себе были, и я давай заказывать себе «Красный ярлык»…
– То есть бренди, дочь моя?
– Ага. Сижу, опрокидываю стопку за стопкой, воображаю, будто это ржавь – ну цвет почти тот же. Немало выхлебать пришлось, пока я страха не одолела, но все равно какая-то малость осталась, засела глубоко в голове и вроде как в потрохах. Гляжу, Чистик идет… а было это все в той же Лимне… и давай цеплять его – гельтухи-то кончились, а я пьяна не на шутку, хуже старой прожженной лярвы. Ясно дело, он мне плюху отвесил, хотя так же сильно, как Окунь разок, не лупил меня никогда. Прости, кстати, что я тебя приложила… и скажи, патера, разве богам не положено о нас заботиться, а?
– Они и заботятся о нас, дочь моя. Ежечасно. Ежеминутно.
– Может, и да, только Сцилла обо мне ничуточки не заботилась. Могла б хоть от солнца меня поберечь да одежду с собой прихватить, чтоб я не обгорела так зверски. Нам, понимаешь, когда она бегом меня погнала, жарко стало, и бежать тряпки мешали здорово, так она сорвала их и бросила. Мое лучшее зимнее платье…
Наковальня смущенно откашлялся.
– Да, дочь моя, об этом я тоже намеревался с тобою поговорить. Твоя нагота… Наверное, о ней следовало завести разговор во время исповеди, однако я предвидел, что ты можешь истолковать сие превратно. Видишь ли, я тоже изрядно обожжен солнцем, но нагота… грех.
– А гостей распаляет здорово… ну то есть моя или, скажем, Фиалки. Я как-то видела, один гость чуть на стену не полез, когда Фиалка платье сняла, и это она еще не совсем догола разделась. На ней такой шикарный строфион оставался, из тех, которые грудь вот так вот поднимают, торчком, хотя с виду кажется, будто она сама ткань распирает…
– Нагота, дочь моя, – упорно продолжал Наковальня, – грешна не только потому, что вселяет в головы слабых любострастные помыслы. Сколь часто она становится причиной насилия! Да, любострастные помыслы грешны сами по себе, однако ж не представляют собою серьезного зла, а вот насилие, напротив, есть зло крайне, крайне серьезное! В случае любострастных помыслов вина возлагается на тебя, породившую оные посредством намеренного обнажения. В случае же физического насилия вина возлагается на насильника, ибо его долг – сдерживать себя, сколь ни велико предстающее перед ним искушение. Однако прошу тебя, дочь моя, подумай: угодно ли тебе, чтоб бессмертные боги отвергли хоть какой-нибудь, хоть один человеческий дух?
– Когда по башке – есть у некоторых такая привычка – лупят, такое мне точно совсем не нравится, – безапелляционно объявила Синель.
Наковальня удовлетворенно кивнул.
– И непременно учти еще вот что. Учти: более всех склонны к насилию отнюдь не самые благородные представители моего пола. Напротив! Тебя вполне могут убить. Подобное с женщинами случается сплошь и рядом.
– Да, патера. По-моему, тут ты прав.
– И еще как, дочь моя, еще как прав! Можешь не сомневаться. Да, в нынешней нашей компании твоя нагота, можно сказать, никому не страшна. По крайней мере, я для нее неуязвим. Как и солдат, коего мне попущением Прекраснейшей Фэа удалось вернуть к жизни. В той же – или почти в той же – степени, полагаю, неуязвим для нее и капитан нашей лодки…
– Елец.
– Да, Елец, благодаря почтенному возрасту. Ну а Чистик, на предмет коего я испытывал самые серьезные опасения, ныне, благодаря заступничеству Божественной Эхидны, неустанной блюстительницы не только мужского, но и женского целомудрия, пострадал столь серьезно, что вряд ли способен свершить над тобою насилие либо…
– Чистик? Ему это совсем ни к чему.
Наковальня снова смущенно откашлялся.
– От дискуссий о сем предмете я, дочь моя, воздержусь. Будь по-твоему, хотя я, безусловно, предпочту положиться на свои доводы. Однако учти еще вот что. В скором времени нам предстоит, воспользовавшись названной покойным талосом тессерой, войти в Хузгадо, ну а там…
– А мы что, сразу, как только вернемся, туда и пойдем? Нет, я наказ-то помню, но думала, сначала надо бы Чистика к доктору и все такое… я одного знаю, очень хорошего. И хоть присесть, да позвать кого-нибудь, чтоб ноги мне как следует вымыли, и пудры с румянами, и духов приличных принесли, и выпить, и поесть. Тебе, патера, поесть разве не хочется? Я лично вот-вот от голода сдохну.
– А я не столь непривычен к постам, дочь моя. Итак, возвращаясь к теме нашего разговора, нам надлежит отправиться в Хузгадо, о чем известил нас талос за миг до того, как когти Иеракса сомкнулись на его теле. По его словам, так распорядилась Сцилла, и я вполне ему верю. Еще он напомнил нам, что Аюнтамьенто надлежит уничтожить, а сей приказ отдала сама Сцилла в тот незабвенный момент, когда провозгласила меня Пролокутором. Талос же уточнил, что о ее решении следует уведомить комиссаров, и сообщил тессеру, позволяющую с сей целью проникнуть в потайной подвал. Должен признаться, о существовании подобного подвала я даже не подозревал, но, видимо, он существует. Так вот, подумай же, дочь моя: вскоре тебе предстоит…
– «Фетида», да? Так? Я-то думала, что он этим хотел сказать… а это, выходит, слово, заменяющее ключ? Слышала я о таких дверях, слышала!
– Да, таковы самые древние двери, – подтвердил Наковальня, – двери, сотворенные Всевеликим Пасом во времена строительства круговорота. Подобная дверь имеется и во Дворце Пролокутора, и тессера к ней мне известна, но разглашать ее я не вправе.
– «Фетида»… на имя богини похоже. Правда, я-то в богах не разбираюсь совсем. Только Девятерых и помню, да еще Иносущего. Патера Шелк о нем кое-что рассказывал.
– Так и есть, дочь моя, так и есть, – оживившись, засияв от удовольствия, заговорил Наковальня. – В Писании, дочь моя, великолепно, весьма живописно изображен механизм выбора новых авгуров, моих собратьев по призванию, и сказано там… – Тут он слегка запнулся. – К сожалению, я не смогу процитировать сей стих наизусть. Боюсь, придется изложить его содержание собственными словами. Однако сказано там, что всякий новый год, наступающий волею Паса, подобен огромной флотилии… ну с лодками ты, дочь моя, знакома прекрасно – хотя бы с той утлой рыбацкой лодчонкой, на коей плавала вместе со мной.
– Ну да.
– Как я уже говорил, в тексте Писания каждый год уподоблен целой флотилии лодок – сиречь составляющих его дней, множеству величавых, быстроходных судов, нагруженных молодыми людьми сего года. Каждой из сих лодок-дней на пути в бесконечность надлежит миновать Сциллу. Одни проплывают совсем близко к ней, тогда как другие предпочитают держаться поодаль, и юные их экипажи толпятся на самом дальнем от ее нежных объятий борту… но все это ровным счетом ничего не значит. Так ли, иначе – в каждой из лодок богиня выберет юношей, пришедшихся ей по нраву более остальных.
– Никак не соображу, к чему ты…
– Но, – с чувством продолжал Наковальня, – чего ради сим лодкам плыть мимо нее вообще? Отчего бы им не остаться в тихой, спокойной гавани либо не взять курс куда-либо еще? Все потому, что обязанность направлять их к Сцилле возложена на одну из меньших богинь. Эта-то богиня и зовется Фетидой, а, стало быть, ее имя – самая подходящая для нас тессера. Самый подходящий, как ты выразилась, ключ. Билет либо гравированная пластинка, которая отворит нам путь в Хузгадо, а между делом и вызволит из этих ужасных, темных, промозглых подземелий.
– По-твоему, патера, мы сейчас где-то неподалеку от Хузгадо?
Наковальня отрицательно покачал головой.
– Сие мне неведомо, дочь моя. Какое-то расстояние мы преодолели на спине того злополучного талоса, а мчался он весьма быстро, и посему я смею надеяться, что мы уже где-то под городом.
– А по-моему, мы вряд ли от Лимны далеко успели уйти, – вздохнув, возразила Синель.
Голова у Чистика раскалывалась – словами не описать. Порой казалось, будто в черепушку вгоняют клин, порой клин больше походил на гвоздь, но в любом случае болела голова так, что временами боль заглушала все мысли до одной, и оставалось ему только заставлять себя сделать очередной шаг, переставить вперед гудящую ногу, точно самодвижущийся человечек, за ней переставить другую, и сделать еще шаг, один из великого множества, которому нет и не будет конца. Когда же боль унималась (случалось иногда и такое), он начинал сознавать, что его тошнит, тошнит, как в жизни еще не тошнило – того гляди, вот-вот вырвет.
Рядом с ним шагал Молот. Шлепая по сырому крылокаменному полу коридора, огромные обрезиненные ступни солдата создавали куда меньше шума, чем Чистиковы башмаки. Иглострел его Молот держал при себе, и когда боль в голове утихала, Чистик строил хитроумные планы, прикидывал, как бы вновь завладеть оружием, но все его иллюзорные замыслы куда больше походили на кошмарные сны. В этих снах он то сталкивал Молота в озеро с края обрыва и выхватывал у него иглострел на лету, то подставлял ему ножку, пока оба карабкались на островерхую крышу, то вламывался в дом Молота, обнаруживал его спящим и забирал иглострел из кладовой за железной дверью… а Молот, рухнувший вниз головой, кувыркался на лету, кубарем катился с крыши, а он, Чистик, выпускал по нему иглу за иглой, и клейкая черная жидкость, брызгавшая из каждой раны, пятнала белоснежные простыни, превращала озерную воду в черную кровь, и оба тонули, тонули в ней, уходя на дно.
Нет, иглострел же вовсе не у Молота – у Наковальни, за поясом, под черными ризами, однако у Молота есть пулевое ружье. Выстрел из такого ружья, способного прошить – и зачастую впрямь прошивающего пулей насквозь – хоть стену дома из глинобитного кирпича, хоть громадную бычью либо конскую тушу, а туловище человека разнести в клочья, запросто прикончит даже солдата…
Орев на плечах Чистика шумно захлопал крыльями и, помогая когтям багровым клювом, перебрался с одного на другое. За мыслями сквозь уши подглядывает… да только, как и сам Чистик, знать не знает, что они предвещают. Орев – всего-навсего птица, и уж его-то Наковальне не забрать, не отнять, как и полусаблю с ножом…
У Ельца тоже имелся при себе нож. За поясом, под рубашкой – старый такой нож, толстенный, с плоской заточкой, которым Елец чистил и потрошил пойманную с лодки рыбу, да так шустро, уверенно потрошил, хотя с виду нож совсем не подходил для подобной работы… Елец… никакой он не старик, а прислужник, холуй при этом старом ноже, вещь, носящая нож точно так же, как старая лодка Ельца несла их всех, даже когда в ней не было ничего приводящего лодку в движение, несла, словно детская игрушка из тех, что стреляют или летают, хотя внутри у них нет ничего, просто форма такая, хитрая, а внутри-то пусто, как в той же лодке Ельца, но, будь они хитровыгнутыми вроде той же лодки, или сплошными, типа картофелины, внутри у них ничего. Ничего… Ладно. О Ельце позаботится Шахин.
Шахин, брат Чистика, отнял у него пращу, увидев, что Чистик мечет камнями в кошек, а отдавать ее нипочем не желал. Вообще, насчет Шахина всю жизнь все было не по справедливости: и родился он первым, хотя имя его начиналось с «Ш», а имя Чистика – с «Ч», и умер тоже первым. Жульничал до конца и даже после, обманывал на каждом шагу и Чистика, и даже себя самого. Обманом жил, обманом и помер. Жил себе, в ус не дул, пока его ненавидишь, а стоило полюбить его хоть самую малость, тут же отдал концы. Пока Шахин держался рядом, никто, кроме него, пальцем Чистика тронуть не мог: привилегией этой Шахин не делился ни с кем, а сейчас вернулся и снова нес Чистика, хотя Чистик давно позабыл, что Шахин когда-то таскал его на руках. Шахин… всего на три года старше. Если зимой, на четыре. Может, он-то, Шахин, и был их матерью, которую вроде как помнил, а Чистик – нет, не мог вспомнить ее, хоть ты тресни? Сроду не мог… а эта огромная черная птица покачивается на темени Шахина, будто птичка на дамской шляпке, с глазками из гагатовых бусин, подрагивает, подскакивает при каждом движении его головы, набитая ватой, прикидывающаяся живой, водя за нос смерть…
Шахины – они тоже птицы, только умеют летать, умеют, и это правда, слово-лилия: ведь мать Шахина, а стало быть, и мать Чистика, звали Лилией, то есть, если уж начистоту, Правдой – Правдой, улетевшей от них с Иераксом, а их оставившей, отчего Чистик никогда в жизни не молился Иераксу, Смерти, Божеству Смерти, а если молился, так только изредка и не от сердца, хотя Елец говорит, будто он-де принадлежит Иераксу, тем более что Иеракс унес от него и Шахина, брата, заменившего ему отца, обманом выманившего у него пращу и еще кучу всякого – всего даже не упомнишь.
– Эй, здоровила, ты как там? – окликнул его Елец.
– Я-то? Прекрасно, – ответил Чистик. – Прекрасно… только бы не сблевать.
– Пройдешь еще малость али вовсе невмоготу?
– Ничего, я его понесу, – объявил Шахин… нет, не Шахин: металлический, резкий баритон над головой принадлежал солдату по имени Молот. – Патера позволил.
– Не хотелось бы, чтоб меня прямо на твой мундир вывернуло, – заметил Чистик.
Молот захохотал. Массивное металлическое тело солдата при этом почти не дрогнуло, однако пулевое ружье на ремне, за плечом, слегка задребезжало о его широкую спину.
– А Дойки где?
– Там. Там, впереди. С патерой.
Чистик приподнял голову, сощурился, но разглядеть сумел только вспышку, нить алого пламени, рассекшую неяркий зеленоватый свет вдалеке, да вспышку взрыва ракеты.
Белоснежный бык осел наземь, обильно кропя вызолоченные копыта алой артериальной кровью из раны в могучей шее.
«Сейчас, – решил Шелк, проводив взглядом гирлянды тепличных орхидей, соскользнувшие с обвитых лентами сусального золота бычьих рогов, и преклонил колени рядом с массивной головой жертвы. – Сейчас или никогда».
Тут она и явилась, словно бы отозвавшись на его мысль. Едва острие ножа начало очерчивать первый надрез вокруг правого глаза быка, перед глазами самого Шелка, в Окне, замерцала Священная Радуга, хоровод ярких, переливчатых, словно рыбьи чешуйки, цветных пятнышек – искрасна-желтых, лазурных, свинцово-сизых, розовых, алых, черных, как грозовая туча. Кружению красок вторили слова, слова, поначалу неразборчивые, а голос, раздавшийся из Окна, вполне мог бы принадлежать древней старухе, будь он хоть чуточку менее звучен, чуточку менее звонок, чуточку менее юн.
– Слушай меня. Слушай меня, ты, тот, что чист.
Шелк полагал, что если кто из богов и почтит их явлением, то это будет Киприда, однако заполнившее Окно от края до края лицо богини оказалось совсем незнакомым. Пылающие огнем глаза у самой верхней кромки, тонкая нижняя губа исчезает из виду под основанием, стоит богине раскрыть рот…
– Чей это город, авгур? – продолжала она.
Сзади донесся шорох: все, кто услышал ее, преклонили колени.
Стоявший на коленях возле быка Шелк склонил голову.
– Старшей из твоих дочерей, о Великая Царица.
Действительно, окружавшие лицо богини змеи – толщиной с запястье взрослого человека, однако немногим тоньше волос в сравнении с губами, носом, глазами и бледными, впалыми щеками – исключали любые сомнения в ее личности.
– Вирон – град Сциллы-Испепелительницы.
– Впредь помните это. Помните все до единого. Особенно ты, Пролокутор.
Ошарашенный Шелк едва не отвернулся от Окна, чтоб оглянуться назад. Неужто сам Пролокутор тоже где-то здесь – здесь, в многотысячной толпе прихожан?
– Я наблюдала за тобой, – объявила Эхидна. – Смотрела и слушала.
Вот тут притихли даже ждавшие своей очереди жертвенные животные.
– Сей город должен по-прежнему принадлежать моей дочери. Такова была воля ее отца. Ныне от его имени всюду говорю я. Такова моя воля. Оставшиеся жертвы надлежит поднести в дар ей. Ей и никому более. Ослушание повлечет за собой гибель.
Шелк вновь склонил голову.
– Будет исполнено, о Великая Царица.
На миг он заподозрил, будто не столько оказывает почести божеству, сколько склоняется перед прямой угрозой, но времени для анализа мыслей и чувств не оставалось.
– Вижу, здесь есть особа, годящаяся в вожди. Она вас и возглавит. Пусть выйдет вперед.
Глаза Эхидны казались твердыми, черными, словно пара опалов. Под ее немигающим взглядом майтера Мята поднялась с колен и крохотными, едва ли не жеманными шажками, склонив голову, засеменила к ужасающему лику в Окне. Стоило ей остановиться рядом, Шелк невольно отметил, что ее темя разве что самую малость выше его макушки, хотя он и стоит на коленях.
– Ты жаждешь взять в руки меч.
Если майтера Мята и кивнула, чрезмерно скромный, неуловимый кивок ее оказался никем не замечен.
– Ты и есть меч. Мой меч. Меч Сциллы. Ты есть меч Восьми Великих Богов.
Из тысяч собравшихся большую часть сказанного майтерой Мрамор, патерой Росомахой либо самим Шелком слышали разве что человек пятьсот, однако все до единого – от прихожан, стоявших так близко к покосившемуся на сторону алтарю, что кровь жертв густо забрызгала штанины их брюк, до детишек на руках матерей почти детского роста – слышали слова богини и рокот ее голоса как нельзя лучше, и даже в определенной, пусть ограниченной мере понимали ее, Божественную Эхидну, Царицу Богов, высочайшую, непосредственную представительницу Двоеглавого Паса. С каждым новым из ее слов толпа вздрагивала, колыхалась, точно пшеничное поле, чувствующее приближающуюся грозу.
– Верность сего города надлежит восстановить и упрочить, а тех, кто продал ее, вышвырнуть вон. Этот ваш правительственный совет. Предайте их смерти. Вернитесь к Хартии, писанной моей дочерью. Самую неприступную крепость города, тюрьму, называющуюся среди вас Аламбрерой, сровняйте с землей.
Майтера Мята преклонила колени, и над толпой, от края до края улицы, словно бы вновь разнеслось пение серебряной боевой трубы.
– Будет исполнено, о Великая Царица!
Шелк не поверил собственным ушам. Неужели это действительно голос крохотной, робкой сибиллы, знакомой ему вот уже более года?
Ее ответом теофания и завершилась. Белый жертвенный бык лежал замертво рядом, касаясь ухом ладони Шелка, Окно вновь опустело, но ошарашенные, ошеломленные, замершие в благоговении прихожане, заполнявшие Солнечную, даже не думали подниматься с колен. Откуда-то издали донесся истерический, восторженный женский визг, однако, встав, разглядеть кликушествующую Шелк не сумел. Вспомнив, как обращался к толпе с площадки у башенки пневмоглиссера, он вновь вскинул руки над головой.
– Люди! Виронцы!
По всему судя, услышала его разве что половина.
– Нас удостоила великой чести сама Царица Круговорота! Сама Эхидна…
Слова, пришедшие в голову, словно застряли в горле: на город, точно внезапно рассыпавшаяся стена, обрушилась лавина слепящего, жгучего света. Размытая, рассеянная, как все тени в благотворных лучах длинного солнца, тень Шелка вмиг обернулась резким, отчетливым, черным как смоль силуэтом вроде фигурок, вырезаемых умельцами из крашенной тушью бумаги.
Пошатнувшийся под тяжестью зарева, ослепительного, точно раскаленная добела сталь, Шелк невольно зажмурился, а когда вновь осмелился открыть глаза, свет угас. Увядающая смоковница (верхние ветви ее торчали над кромкой стены, ограждавшей садик) горела; охваченные огнем засохшие листья похрустывали, потрескивали, к небу столбом валил черный дым пополам с хлопьями сажи.
Вскоре раздутый порывом ветра огонь запылал жарче, и дым слегка поредел. Больше вокруг вроде бы ровным счетом ничего не изменилось.
– Ч…что это, патера? – пролепетал звероподобный громила, стоявший на коленях у гроба перед алтарем. – Еще весточка от богов?
Шелк шумно перевел дух.
– Да, так и есть. Действительно, это весточка от одного божества, но не Эхидны… и я прекрасно его понимаю.
Майтера Мята вскочила на ноги. Следом за нею с колен поднялись еще человек сто, если не более. Лиатрис, Мара, Очин, Алоэ, Зорилла, Бивень с Крапивой, Остролист, Олень, Бактриан, Астра, Макак – этих Шелк узнал сразу, а после и многих других. Над улицей, призывая всех к битве, вновь зазвенел серебром боевой трубы голос майтеры Мяты:
– Слово Эхидны сказано! Гнев Паса явлен! На Аламбреру!!!
Прихожане вмиг превратились в разъяренную толпу.
Все остальные тоже вскочили на ноги, завопили, заговорили. Казалось, молчать не в силах никто. Мотор пневмоглиссера взревел, машина окуталась пылью, и стражники – конные, пешие – тоже разразились криками.
– Все ко мне!
– За мной!
– На Аламбреру!
Кто-то выпалил в воздух из пулевого ружья.
Шелк огляделся в поисках Росомахи, дабы отослать его потушить горящую смоковницу, но аколуф уже со всех ног мчался прочь во главе сотни с лишним человек. Оставшиеся подвели к майтере Мяте белого жеребца, один из них поклонился, сложив перед грудью ладони. Крохотная сибилла с поразительной, невероятной ловкостью вскочила на конскую спину. Удар каблуками в бока – и жеребец вскинулся на дыбы, молотя копытами воздух.
– Майтера! – охваченный немыслимым облегчением, окликнул ее Шелк. – Майтера, постой!
Перехватив жертвенный нож левой рукой, позабыв о предписанной авгурам чинности поведения, он устремился за ней, да так, что черные ризы вздулись за спиной парусом.
– Держи!
Сверкнув в воздухе серебром, весенней зеленью и багрянцем крови, над толпой взлетел брошенный им азот, дар Журавля. Бросок оказался не слишком-то точен – высоковато, да еще на два кубита левее, чем нужно, однако майтера Мята поймала азот без труда, причем результат Шелк словно бы предвидел заранее.
– Потребуется клинок, нажми кровавик! – во весь голос прокричал он.
Секунда, и бесконечное, негромко гудящее лезвие рассекло мироздание, описало дугу в небесах.
– Догоняй нас, патера! – крикнула в ответ майтера Мята. – Завершай жертвоприношения и догоняй! Ждем!
Кивнув, Шелк натянуто, вымученно улыбнулся в ответ.
Вначале – правый глаз. Казалось, с тех пор, как Шелк преклонил колени, чтоб извлечь глаз из глазницы, и до того момента, как глаз под негромкую, непродолжительную литанию Сцилле отправился в огонь, миновала целая жизнь. К концу жертвоприношения число прихожан сократилось до нескольких стариков да оравы детишек под присмотром старух – общим счетом, пожалуй, не более ста человек.
– Язык – дар Эхидне, – вполголоса, монотонно объявила майтера Мрамор. – Эхидне, удостоившей нас разговора.
Сама Эхидна наказывала посвятить оставшиеся жертвы Сцилле, однако Шелк не стал спорить.
– Обрати на нас взор, о Великая Эхидна, Матерь Богов, о Несравненная Эхидна, Царица сего Круговорота…
Сего… А есть ли другие, те, где Эхидна в царицах не числится? Все усвоенные в схоле науки это решительно отрицали, однако Шелк, сердцем чувствуя, что такое вполне возможно, рискнул изменить традиционные хвалы в ее адрес.
– Яви нам заботу, Эхидна. Освободи нас огнем.
Бычья голова оказалась так тяжела, что поднять ее удалось лишь с немалым трудом, а от майтеры Мрамор ожидаемой помощи не последовало. Интересно, сусальное золото на рогах просто расплавится или сгинет в огне безвозвратно? Нет, это вряд ли… не забыть бы после его собрать: золотая фольга хоть и тонка, а все же чего-то да стоит. К примеру, несколько дней назад Шелк замышлял поручить Бивню с товарищами покраску фасада палестры, для чего потребуется приобрести кисти и краску…
Впрочем, сейчас Бивень, и капитан стражи, и городские грабители, и достойные отцы семейств, уважаемые жители квартала, штурмуют Аламбреру под предводительством майтеры Мяты, заодно с безбородыми, безусыми мальчишками, девчонками ничуть не старше и юными матерями, сроду не державшими в руках оружия, но если они останутся живы…
Однако эту мысль пришлось слегка поправить: если хоть кто-то из них останется жив.
– Обрати же к нам взор, о Предивная Сцилла, диво глубин, узри же любовь нашу и нужду в тебе. Очисти же нас, о Сцилла. Освободи нас огнем.
Этой строкой надлежало завершать обращение к любому из сонма богов, даже к Тартару, божеству ночи, и Сцилле, богине вод. Водрузив бычью голову на алтарь и надежно установив ее поверх пылающих дров, Шелк вдруг подумал, что некогда «освободи нас огнем» наверняка принадлежало лишь одному Пасу… или, может, Киприде – любовь ведь тоже огонь, недаром Киприда вселялась в Синель, красящую волосы в цвета пламени. А как же быть с огоньками, которыми испещрены небесные земли за голой каменной равниной, за брюхом Круговорота?
Майтера Мрамор замерла на месте, хотя ей полагалось обложить бычью голову новой порцией кедровых дров, и Шелк занялся этим сам, разом отправив в огонь охапку, которой их мантейону до явления Киприды хватило бы на неделю.
Правое переднее копыто. Левое переднее. Правое заднее… Над отделением последнего, левого заднего, пришлось потрудиться. Охваченный сомнениями, Шелк попробовал пальцем остроту лезвий, однако нож до сих пор оставался острым на удивление.
Воздержаться от чтения столь крупной жертвы, как бык… немыслимо, даже после теофании. Взрезав огромное брюхо, Шелк пригляделся к внутренностям.
– Война, тирания, ужасающие пожары, – объявил он, понизив голос, насколько хватило смелости, в надежде, что старики со старухами его не расслышат. – Возможно, я ошибаюсь. Всем сердцем надеюсь, что ошибаюсь. Ведь с нами только что говорила сама Эхидна… неужели она не предупредила бы нас об этаких бедствиях?
В укромном уголке его памяти негромко захихикал, залился смехом призрак доктора Журавля.
«Письмецо от богов в потрохах заколотого быка? Полно, Шелк, ты общаешься всего-навсего с собственным подсознанием!»
– Скорее всего, я ошибся, – повысив голос, продолжил Шелк. – Может статься, я зрю в чреве сей великолепной жертвы лишь собственные опасения. Позвольте еще раз напомнить: Эхидна ни о чем подобном не говорила!
Тут ему задним числом, с немалым запозданием пришло в голову, что он еще не пересказал прихожанам ее речений, и приступил к пересказу, обильно сдабривая слова богини любыми вовремя вспомнившимися сведениями касательно ее места возле самого Паса, не говоря уж о весьма важной роли блюстительницы целомудрия и плодородия.
– Как видите, Великая Эхидна лишь повелела нам освободить родной город, ну а поскольку ушедшие отправились на бой во исполнение ее воли, мы с вами можем быть твердо уверены в их победе.
Сердце и печень он принес в дар Сцилле. Тем временем к ребятишкам, старухам и старикам присоединился юноша, показавшийся Шелку отчасти знакомым, хотя узнать его Шелк, близоруко сощурившись на склоненную голову, не сумел. Невелик ростом, роскошная бледно-желтая рубашка с золотым шитьем, черные кудри маслянисто поблескивают в лучах солнца…




























