Текст книги "Избранное. Компиляция. Книги 1-12 (СИ)"
Автор книги: Джин Родман Вулф
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 177 (всего у книги 369 страниц)
– Экипаж – два рядовых и офицер. Один из рядовых пилотирует глиссер. С таким я и разговаривал. Офицер за старшего. Сидит рядом с пилотом, и для офицеров в кабинах есть стекла, хотя некоторые, как мне сказали, больше не работают. Еще у офицера есть скорострелка – та, что направлена вперед. А в том круглом выступе, на котором ты ехал, место стрелка. Называется он башенкой.
– Да, верно: башенкой. Теперь припоминаю.
– Азот генералиссимы Мяты разрубил им кабину, рассек надвое офицера и вывел из строя несущий винт. Один из несущих винтов – так пилот объяснил. Мне сразу подумалось: если азот на такое способен, она вполне могла бы искромсать двери Аламбреры и поубивать всех внутри, а оказалось, нет, не получится. Поскольку двери из стали в три пальца толщиной, а броня пневмоглиссера – алюминиевая, другой ему не поднять. Сделанные из стали или железа, они бы вовсе от земли не смогли оторваться.
– Понятно. Этого я не знал.
– А за генералиссимой Мятой следовала кавалерия. Пилот говорил, около эскадрона. Я спросил, сколько это – оказалось, от сотни и более. С иглострелами, мечами, саблями и прочим оружием. Их пневмоглиссер упал, перевернулся набок, но пилоту удалось выбраться через люк. Стрелок, по его рассказам, вылез наружу первым, а офицер их погиб, но как только он покинул машину, кто-то смял его конем и сломал ему руку. Потому он и здесь, а не будь боги к нему благосклонны, мог бы погибнуть. К тому времени, как ему удалось подняться, бунтовщики… то есть…
– Я понимаю, о чем ты, патера. Будь добр, продолжай.
– Словом, атаковавшие окружали его со всех сторон. Подумал он, не укрыться ли в машине, но пневмоглиссер горел и взорвался бы, как только огонь доберется до боеприпасов – то есть до пуль для скорострелок. Лат, как на пеших штурмовиках, на нем не было, только шлем. Сорвал он шлем, зашвырнул подальше, и… э-э… твои люди, если не все, то многие, подумали, что это свой. Один из них. Хотя он рассказывал, что разрубить латы мечом или саблей не так уж трудно. Они ведь из полимера, об этом ты, патера, знаешь? Некоторые, вроде частных охранников, их серебрят, как стекло с оборотной стороны зеркала, но под серебрением-то все тот же полимер, а у штурмовиков латы зеленые, как туловища солдат.
– Но от игл-то они защищают?
Устрица энергично закивал.
– Обычно защищают. Почти всегда. Но порой игла попадает в глаз сквозь смотровые прорези или в прорези для дыхания, и тогда, говорят, стражник, как правило, гибнет. А меч – особенно меч длинный, тяжелый, да в руках человека недюжинной силы – нередко прорубает латы насквозь. Или колющим ударом пронзает нагрудник. Вдобавок многие ваши вооружены топорами и колунами. Ну, знаешь, для колки дров. А у некоторых дубины шипастые. Тяжелая дубина вполне может сбить штурмовика с ног, оглушить, а если шипами утыкана, шип латы тоже пробьет без труда.
Сделав паузу, Устрица шумно перевел дух.
– Однако солдаты – дело совсем другое. У них вся кожа металлическая, в самых уязвимых местах – стальная. От солдат даже пули из пулевых ружей, бывает, отскакивают, а уж убить или хоть ранить солдата дубиной либо иглой никому не под силу.
– Знаю, я как-то стрелял в одного, – заметил Шелк и тут же осознал, что говорит не вслух, про себя.
«Совсем как несчастная Мамелхва, – подумал он. – Чтоб слово вымолвить, приходится вспоминать обо всем: о вдохе и выдохе, о движениях губ, языка…»
– Слышал я также – уже не от пилота, от одной женщины, причем из твоих, патера, людей – как на ее глазах двое мужчин пытались отнять у солдата пулевое ружье. Вцепились в ружье оба разом, но он оторвал их от земли и расшвырял в стороны, как котят. Сама она, вооруженная рубелем, подобралась было к нему сзади, но он, стряхнув нападавших, ударил ее ружейным прикладом и раздробил ей плечо. К тому времени многие твои сторонники тоже обзавелись пулевыми ружьями, так или иначе отвоеванными у штурмовиков, и вели огонь по солдатам. Кому-то удалось пристрелить того, что схватился с ней, а если б не это, там бы она и погибла. Однако солдаты тоже перестреляли уйму народу, оттеснили их на улицу Сыроваров и на многие другие улицы. Рассказчица пробовала отбиваться, но пулевого ружья ей не досталось, а если бы и досталось, стрелять из него с поврежденным плечом она б все равно не смогла. А после шальная пуля угодила ей в ногу, и нашим докторам пришлось ее – то есть ногу – отрезать.
– Я помолюсь за нее, – пообещал Шелк, – и за всех остальных, убитых и раненых. Если увидишься с ней еще раз, патера, будь добр, передай: я сожалею о случившемся от всего сердца. А майтера… э-э… генералиссима Мята не пострадала?
– По слухам, нет. Говорят, она замышляет новое нападение, но точно никому ничего не известно. Насколько серьезна твоя рана, патера?
– По-моему, смерти мне опасаться не стоит.
Умолкнув, Шелк поднял взгляд, в изумлении и восторге уставился на опустевшую склянку, свисавшую со столбика для балдахина. Секунды тянулись одна за другой, сложились в минуту, а то и в минуту с лишним, а он никак не мог совладать с удивлением. Неужели жизнь – вещь настолько простая, что ее можно влить в человека либо выкачать из его жил в виде красной жидкости? Быть может, со временем ему предстоит обнаружить, что в нем плещется чужая, совсем иная жизнь, тоскующая по жене и детишкам, оставшимся в доме, которого он в глаза никогда не видел? Ведь в склянке наверняка не его кровь, а значит, и не его жизнь!
– А вот совсем недавно, – продолжал он, – даже в момент твоего, патера, прихода, я полагал, что неизбежно умру. Но это меня нисколько не огорчало. Представь себе: сколь мудр, сколь милосерден бог, избавивший человека от страха перед кончиной в последние минуты жизни!
– Но если ты полагаешь, что скорая смерть тебе не грозит…
– Нет-нет, прошу: прими мою исповедь. Аюнтамьенто, вне всяких сомнений, намерен меня уничтожить. Очевидно, они просто не знают, что я здесь, иначе уже бы распорядились…
С этими словами Шелк решительно откинул в сторону лоскутный плед, но Устрица поспешил укрыть его и придержал за плечо.
– Преклонять колени не нужно, патера. Не забывай, ты ведь серьезно болен. Тяжело ранен. Будь добр, поверни голову лицом к стене.
Так Шелк и сделал. Казалось, привычные слова покаяния сорвались с языка сами собой:
– Отпусти мне грехи, патера, ибо грешен я перед лицом Паса и прочих богов.
Заученные наизусть в раннем детстве, ритуальные фразы навевали покой, вот только Пас мертв, а значит, источник его безграничного милосердия иссяк, пересох навсегда…
– Это все, патера?
– С тех пор, как я в последний раз исповедовался, да.
– Во искупление содеянного тобою, патера Шелк, зла повинен ты до сего же часа завтрашнего дня совершить благое деяние.
Сделав паузу, Устрица беспокойно сглотнул.
– Если, конечно, сему не помешает состояние твоего здоровья… Как по-твоему, это не чересчур? Чтение молитвы вполне подойдет.
– Чересчур? – Забывшись, Шелк едва не повернулся лицом к исповеднику, но вовремя спохватился. – Нет, разумеется, нет. По-моему, ты, наоборот, слишком ко мне снисходителен.
– Тогда, во имя всех богов…
Всех богов! Как он, глупец, мог забыть этот аспект Прощения?! Заново вдумавшись в слова ритуальной фразы, Шелк испытал невероятное, колоссальное облегчение. Вдобавок к Эхидне и ее покойному супругу, вдобавок к Девятерым и воистину меньшим богам вроде Киприды, Устрица имел власть прощать прегрешения от имени Иносущего. От имени всех богов. А посему грех сомнения ему, Шелку, прощен!
Воспрянув духом, Шелк повернулся к Устрице.
– Благодарю, патера. Ты просто не представляешь… не в силах представить себе, как много это для меня значит.
Лицо Устрицы вновь озарилось застенчивой, неуверенной улыбкой.
– Я в состоянии оказать тебе еще услугу, патера. У меня есть для тебя письмо. Письмо от Его Высокомудрия. Нет-нет, – поспешно добавил он, отметив, как Шелк переменился в лице, – боюсь, это всего-навсего циркуляр. Копии разосланы всем до единого.
Вздохнув, он сунул руку в карман риз.
– Услышав от меня, что ты схвачен, патера Тушкан вручил мне твою. Письмо посвящено большей частью тебе.
Свернутый лист бумаги, поданный Устрицей, украшала печать Капитула, оттиснутая на воске оттенка шелковицы, а рядом имелась выведенная разборчивым писарским почерком надпись: «Шелку, в мантейон на Солнечной улице».
– Письмо действительно крайне важное, – заверил Устрица.
Шелк, разломив печать, развернул бумагу.
30 немезидия 332 г.
Клирикам Капитула,
Каждому в Отдельности и Всем Вкупе.
Приветствую вас во имя Паса, во имя Сциллы, а также во имя всех прочих богов! Помните: сердце мое и все мои помыслы – с вами.
Возмущение в умах жителей Священного Нашего Града обязывает нас с сугубым вниманием отнестись к нашему священному долгу – служению умирающим, и не только тем, недавним поступкам коих мы искренне симпатизируем, но всем, кому, на наш взгляд, в самом скором времени может явить сердолюбивую силу свою Иеракс. Молю всех вас сей день неуклонно и неустанно взращивать…
«Патера Ремора составлял, не иначе», – подумал Шелк и с необычайной отчетливостью, словно Ремора сидел у его кровати, представил себе длинное землистое лицо коадъютора, и поднятый кверху взгляд, и кончик пера, легонько щекочущий его губы, в то время как он стремится усложнить построение фраз в достаточной мере, дабы сполна утолить ненасытное влечение к осторожности вкупе с точностью.
…неуклонно и неустанно взращивать в сердце предрасположенность к милосердию и всепрощению, источниками коих вам надлежит становиться столь часто. Многие из вас обращались ко мне за наставлениями в эти весьма тревожные дни. Более того, многие просят о них по сию пору, ежечасно, ежеминутно!
Не сомневаюсь, большинство из вас узнало о безвременной смерти секретаря Аюнтамьенто еще до прочтения сей эпистолы. Покойный, советник Лемур, был человеком экстраординарным, одаренным сверх всякой меры, и его смерть не может не отозваться болью в сердце каждого. Как мне хотелось бы посвятить остаток данного поневоле лаконичного послания скорби о его кончине! Увы, вместо этого – таковы уж неумолимые требования сего безрадостного, преходящего круговорота – долг велит мне не мешкая предостеречь вас насчет безосновательности притязаний известных злонамеренных инсургентов, стремящихся смутить вас уверениями, будто они действуют от имени усопшего советника Лемура.
Возлюбленные братья во клире! Оставим бесплодные дебаты касательно правомерности междукальдия, затянувшегося на добрых два десятилетия, в стороне. Полагаю, с тем, что в свое время, в силу неблагополучного стечения обстоятельств, цезура подобного рода казалась решением если не оптимальным, то, вне всяких сомнений, весьма привлекательным, охотно согласимся мы все. Однако с тем, что, согласно суждениям особ, не приученных во всем руководствоваться строгими нормами законодательства, она представляла собою серьезное испытание для эластичности нашей Хартии, тоже без колебаний согласимся мы все, не так ли? В любом случае, о возлюбленные братья мои, ныне сей спор – достояние истории, а посему оставим его историкам.
Бесспорно одно: цезура, о коей я не без веских причин упомянул выше, достигла закономерной, предначертанной ей кульминации. Прискорбной утраты, на днях понесенной и ею, и нами, о возлюбленные мои братья во клире, она пережить не может – и не должна. Что же в таком случае, вполне правомерно можем спросить мы, должно прийти на смену прежнему справедливому, благотворному, одухотворяющему правлению, пресекшемуся столь прискорбно?
Ответ очевиден. Давайте, о возлюбленные братья во клире, обратимся мыслью к мудрости прошлого, к мудрости, заключенной в сосуде весьма почитаемом, авторитетном, а именно – в нашем Хресмологическом Писании. Разве не сказано в нем: «Вокс попули – вокс деи» (иными словами, что устами народа глаголет сам Пас)? Сегодня, на сем переломном этапе долгой истории Священного Нашего Града, веских речений Паса не расслышит в волеизъявлении масс разве только глухой. Множество голосов кричит во всеуслышанье: настало время как можно скорее вернуться под покровительство Хартии, некогда защищавшей наш город! Неужто о нас с вами скажут, что мы остались глухи к словам Всевеликого Паса?
Нет, нет и нет! Тем более что суть их кратка, проста и не допускает двоякого толкования. От лесной опушки до берегов озера, от гордой вершины Палатина до неприметнейших переулков – повсюду возвещают о нем. С какой же неописуемой радостью я, возлюбленные братья во клире, присоединю к общему хору свой голос, ибо Владыка Пас, чего никогда не бывало прежде, подыскал нашему городу кальда из наших с вами рядов, помазанного авгура, человека праведной жизни, благочестивого, окруженного ореолом святости! Могу ли я назвать его имя? Да, и назову, хотя в сем нет никакой нужды. Уверен, средь вас, возлюбленные мои братья во клире, не найти ни единого, кто узнает имя избранника лишь сейчас, из моих восторженных аккламаций. Это патера Шелк. Повторяю: патера Шелк!
Сколь охотно пишу я далее: приветствуем же его, вверим же власть над собой одному из нас! С каким наслаждением, с каким восторгом вывожу я слово за словом: приветствуем же его, вверим же власть над собой одному из нас!
Да будут все боги к вам благосклонны, возлюбленные братья во клире! Благословляю вас Наисвященнейшим Именем Паса, Отца Богов, и столь же священным именем Супруги Его, Достославной Эхидны, а равно и именами Сыновей их и Дщерей, отныне и вовеки, а особо же – именем старшей из чад их, Сциллы, Заступницы и Покровительницы Священного Нашего Града, Вирона.
Так говорю я, п. Кетцаль, Пролокутор.
– Как видишь, – заговорил Устрица, едва Шелк сложил вчетверо дочитанное письмо, – Его Высокомудрие всецело на твоей стороне и ведет за собою весь Капитул. Ты говоришь… надеюсь, всем сердцем надеюсь, что в сем ты ошибся, патера… однако минуту назад ты сказал, что Аюнтамьенто, узнав о твоем пленении, наверняка прикажет тебя пристрелить. Если это правда… – Осекшись, он беспокойно кашлянул в ладонь. – Если это правда, они велят расстрелять и Его Высокомудрие, и… и еще многих из нас.
– И коадъютора, – добавил Шелк. – Циркуляр составлял он. Значит, он тоже погибнет, если попадется к ним в руки.
Подумать только! Неужто Ремора, осмотрительнейший из дипломатов, запутался намертво в собственной чернильной паутине?
Ремора, идущий на смерть за него… как же причудливы повороты судьбы!
– Думаю, да, патера, – согласился Устрица. Очевидно, ему было здорово не по себе. – Я бы обращался к тебе… иначе, но для тебя это, наверное, очень опасно.
Шелк, неторопливо кивнув, потер щеку.
– Его Высокомудрие пишет, что ты – первый из авгуров, кто… Наверное, для многих… для многих из нас это оказалось серьезным потрясением. Для патеры Тушкана уж точно. Он говорит, на его памяти такого еще не случалось ни разу. Ты знаешь патеру Тушкана, патера?
Шелк отрицательно покачал головой.
– Стар он изрядно. Восемьдесят один – возраст весьма почтенный. Как раз пару недель назад его рождение праздновали… Но после он поразмыслил – понимаешь, вроде как замер, подергал в обычной манере бороду – и, наконец, сказал, что на самом-то деле решение довольно разумное. Все остальные, прежние… прежние…
– Я понимаю, о ком ты, патера.
– Их выбирал народ. А ты, патера, выбран богами, и выбор богов, естественно, пал на авгура, так как авгуры избраны ими среди людей, дабы служить им.
– А ведь тебе, патера, тоже грозит опасность, – заметил Шелк. – Почти такая же, как и мне, а может быть, даже большая… впрочем, ты это наверняка понимаешь сам.
Устрица удрученно кивнул.
– Странно, что после всего этого тебя впустили ко мне.
– Они… их капитан, патера… Я… я не…
– То есть они еще ничего не знают.
– Наверное, патера. Наверное, не знают. Я им не сообщал.
– И, полагаю, поступил весьма разумно.
На секунду задумавшись, Шелк снова взглянул в окно, но снова увидел в оконных стеклах лишь их отражения да темноту ночи.
– Этот патера Тушкан… ты ведь его аколуф? Где он сейчас?
– У нас в мантейоне, на Кирпичной улице.
Шелк непонимающе покачал головой.
– Возле горбатого моста, патера.
– Ближе к Восточной окраине?
– Да, патера, – беспокойно поежившись, подтвердил Устрица. – Можно сказать, совсем рядом. Мы сейчас на улице Корзинщиков, а наш мантейон вон там, – пояснил он, указав за окно, – примерно в пяти улицах отсюда.
– Вот как? Да, верно: меня погрузили в… в какую-то повозку, которую ужасно трясло… а я, помнится, лежал на опилках, старался откашляться, да не мог, а нос и рот постоянно заливало кровью, – негромко проговорил Шелк, вычерчивая указательным пальцем крохотные кружки на щеке. – Где мои ризы?
– Не знаю, патера. Наверное, у капитана.
– Сражение, когда генералиссима Мята атаковала пневмоглиссеры на Решетчатой… это случилось сегодня, после полудня?
Устрица закивал.
– Вероятно, как раз когда меня подстрелили либо несколько позже. А после ты принес Прощение раненым… всем? То есть всем, кому угрожала смерть?
– Да, патера.
– Затем отправился к себе в мантейон…
– Да. Перекусить. Подкрепиться немного за ужином, – виновато потупившись, подтвердил Устрица. – Эта бригада – Третья. Их, как мне сказали, держат в резерве, и поделиться им нечем. Некоторые, знаешь, просто идут по окрестным домам и забирают всю провизию, какую отыщут. Им должны были в фургонах продовольствие подвезти, но я подумал…
– Разумеется. Вернулся к себе в обитель, поужинать с патерой Тушканом, а письмо это принесли, пока ты был в отлучке. И вам с патерой, должно быть, тоже вручили по экземпляру.
Устрица горячо закивал.
– Совершенно верно, патера.
– Свой ты, конечно же, прочел немедля. А мой экземпляр, вот этот… получается, его тоже доставили к вам?
– Да, патера.
– Следовательно, кто-то во Дворце знает, что я схвачен, и даже осведомлен, куда меня увезли. Он-то и отослал мой экземпляр патере Тушкану, а не ко мне в мантейон, надеясь, что патера Тушкан так или иначе сумеет переправить его мне, и не прогадал. Когда в меня стреляли, со мною был Его Высокомудрие – теперь-то скрывать сие ни к чему, и я, пока здесь обрабатывали мои раны, все думал, не убит ли он. Стрелявший по мне офицер вполне мог его не узнать, но если узнал…
На этом Шелк оборвал фразу, сочтя за лучшее оставить мысль незавершенной.
– Одним словом, если здесь еще ни о чем не узнали – а я полагаю, ты прав: уж сюда-то новости наверняка так скоро дойти не могли – то вскоре узнают, понимаешь?
– Понимаю, патера.
– Значит, отсюда тебе следует уходить. Возможно, вам с патерой Тушканом вообще разумнее всего покинуть мантейон и, если сможете, перебраться в другую часть города, удерживаемую генералиссимой Мятой.
– Я…
Словно бы поперхнувшись, Устрица умолк, отчаянно замотал головой.
– Что «ты», патера?
– Я не хочу оставлять тебя, пока могу… пока могу быть хоть чем-то тебе полезен. Хоть чем-нибудь услужить. Таков мой долг.
– Ты уже помог мне, – напомнил Шелк. – Уже оказал и мне, и всему Капитулу неоценимую услугу. И я, если только смогу, обязательно позабочусь, чтоб тебя не оставили без награды. А впрочем…
Сделав паузу, он ненадолго задумался.
– А впрочем, ты вполне можешь помочь мне кое в чем еще. По пути наружу поговори с этим капитаном от моего имени. В кармане моих риз лежали два письма. С утра я обнаружил их на каминной полке, должно быть, оставленные там накануне моим аколуфом, но прочесть не успел. О чем ты мне и напомнил, передав третье, вот это, – пояснил он, с запозданием пряча полученное письмо под плед. – Одно, скрепленное печатью Капитула, – возможно, еще экземпляр последнего, адресованного всему клиру… хотя навряд ли: доставленное тобой датировано сегодняшним числом, да и отправлять еще копию нынче вечером, к патере Тушкану, в таком случае было бы незачем.
– Пожалуй, да, патера. Незачем.
– Как бы там ни было, капитану о письмах не говори. Просто скажи, что мне хотелось бы получить назад ризы… и вообще всю одежду. Да, попроси вернуть мою одежду, погляди, что он тебе дает, и все – особенно ризы – принеси мне. Если разговор о письмах заведет он, скажи, что мне хотелось бы взглянуть на них. Не отдаст – постарайся выяснить, о чем они. Не скажет – возвращайся к себе в мантейон и передай патере Тушкану, что я, кальд Вирона, приказываю ему вместе с тобой и… сибиллы у вас тоже есть?
– Да, – кивнул Устрица. – Майтера Роща, и…
– Имена ни к чему. Передай, что я приказываю всем вам запереть мантейон и как можно скорее уйти.
– Хорошо, патера, – поднявшись и вытянувшись в струнку, ответил Устрица, – только в мантейон я отправлюсь не сразу, что бы там ни сказал капитан. Сначала вернусь… вернусь сюда, повидаться с тобой, передать все им сказанное и проверить, не смогу ли сделать для тебя еще что-нибудь. Только, пожалуйста, не запрещай, патера, ладно? Я все равно не послушаюсь.
К немалому собственному удивлению, Шелк обнаружил, что улыбается.
– Твое непослушание, патера Устрица, куда лучше покорности многих известных мне горожан. Делай, что полагаешь правильным: ты ведь наверняка в любом случае так и поступишь.
Устрица вышел. Едва он скрылся за дверью, комната показалась Шелку необычайно пустой. Вдобавок и рана заныла так, что заставить себя отвлечься, подумать о чем-то другом стоило немалых трудов. Как гордо Устрица объявил о намерении не послушаться! А как задрожала при этом его губа! Все это тут же напомнило Шелку о матери, с блеском в глазах восхищавшейся очередным его совершенно обычным, пустяковым детским свершением: «О, Шелк! Сынок мой, сынок…» В точности то же самое чувствовал сейчас он. Ох уж эти мальчишки!..
Вот только Устрица нисколько не младше его. В схолу они поступили одновременно, и Устрице приходилось сидеть за партой впереди Шелка всякий раз, как кто-либо из наставников требовал рассесться в алфавитном порядке, и помазание оба приняли в один день, после чего были отправлены в помощь почтенным престарелым авгурам, более неспособным управиться со всеми насущными делами собственных мантейонов. Однако ж Устрица не удостоился просветления от Иносущего (ну или лопнувшего сосуда в мозгу, как утверждал доктор Журавль). Не удостоился просветления, не поспешил на рынок, не столкнулся посреди улицы с Кровью…
Говоря с Кровью, выдергивая из пальцев Крови три карточки и притом даже не подозревая о сошедшем с ума смотрителе, страдальчески воющем в недрах земли из-за нехватки этих самых карточек, он оставался столь же юным, как Устрица, а если и старше, то разве что самую малость – ведь Устрица вполне мог бы проделать все то же самое с точно тем же успехом!
Казалось, Шелк вновь увидел воочию рослого, краснолицего, потного, машущего тростью Кровь, а ноздри его снова защекотала вонь трупа дохлой собаки в сточной канаве, густо сдобренная поднятой пневмоглиссером Крови пылью… вот только на сей раз, стоило ему закашляться, в грудь словно вонзили раскаленную кочергу.
Слегка пошатываясь, он пересек комнату, подошел к окну, поднял раму, впустив внутрь ночной ветер, а после повернулся к комоду и внимательно оглядел собственный обнаженный торс в роскошном, куда больше зеркальца, перед которым брился дома, в обители, зеркале.
Цветастый кровоподтек, след рукояти Мускусова кинжала, наполовину скрывала повязка. Призвав на помощь скудные анатомические познания, почерпнутые на опыте, во время жертвоприношений, он решил, что игла прошла мимо сердца пальцах этак в четырех. Ну что ж, для конного выстрел, пожалуй, неплох… Отвернувшись от зеркала, он, насколько возможно, повернул голову, чтоб разглядеть повязку сзади. На спине повязка оказалась гораздо толще, шире, и болела спина заметно сильней. Кроме того, Шелк чувствовал какие-то легкие неполадки под ребрами, глубоко в груди, да и дышалось, признаться, куда трудней, чем обычно.
Что в ящиках комода? Одежда… исподнее, рубашки, небрежно сложенные брюки, а под сими последними – надушенный дамский платок. Очевидно, комната принадлежала молодому человеку, хозяйскому сыну: супружеские пары, владеющие такими домами, обычно устраивают себе спальню на первом этаже, в угловой комнате с полудюжиной окон.
Изрядно озябший, Шелк вернулся в кровать и укутался пледом. Хозяйский сын покинул дом без поклажи, иначе ящики оказались бы наполовину пусты. Быть может, сейчас он бьется в рядах воинства майтеры Мяты? Проникшая в ее голову частица Киприды – вкупе с приказом Эхидны – превратила робкую, застенчивую сибиллу в генералиссиму… Что же могла представлять собой эта частица? Знала ли сама Киприда, что обладает ею? Предположительно, тот же фрагмент избавил Синель от пристрастия к ржави, а стало быть, отныне обе они – неотъемлемая часть одного и того же. Между тем в разговоре Киприда обмолвилась о ведущейся за нею охоте, а Его Высокомудрие счел чудом, что ее не убили давным-давно… Должно быть, охотясь за богиней любви, Эхидна и ее чада вскоре поняли, что любовь – отнюдь не только надушенные платочки и брошенные в руки букетики. Что в любви имеется и сталь.
Несомненно, платок этот тоже бросила с балкона некая юная девушка… Попытавшись представить себе ее образ, Шелк обнаружил, что лицом она как две капли воды похожа на Гиацинт, и бросил сию затею. Помнится, Кровь, утирая лицо носовым платком оттенка спелого персика, надушенным куда крепче, чем платок из комода, сказал…
Сказал, что на свете есть люди, способные надеть человека, любого встречного, словно рубашку. Речь, разумеется, шла о Мукор, хотя он, Шелк, тогда этого не знал и даже не подозревал о существовании Мукор, девчонки, умеющей облекать собственный дух в плоть окружающих, совсем как сам он всего пару минут назад собирался облечься в одежду сына домовладельцев, хозяина этой спальни.
– Мукор? Мукор? – негромко окликнул он и прислушался.
Нет, ничего. Ни призрачных голосов, ни лиц в зеркале на комоде, за исключением его собственного… Прикрыв глаза, Шелк принялся с соблюдением всех канонов слагать пространную молитву Иносущему, благодаря его за спасение собственной жизни и избавление от преследований дочери Крови. Когда эта молитва подошла к концу, он начал новую – схожую по содержанию, но адресованную Киприде.
Внезапно за дверью спальни звучно лязгнуло оружие и щелкнули сдвинутые каблуки караульного, вытянувшегося во фрунт.
Разбудила Чистика ростень, ослепительные лучи длинного солнца, проникшие сквозь окаймленную кисточками маркизу, сквозь газовые занавеси, сквозь роскошные шторы пюсового бархата, сквозь грязные стекла каждого оконца; проскользнувшие в щели опущенных жалюзи из бамбуковых планок; миновавшие рассохшиеся от старости доски, неведомо кем приколоченные еще до него, и раскрашенную лубочную Сциллу, и затворенные, запертые на засовы ставни – пронзившие насквозь и дерево, и бумагу, и даже камень.
Моргнув пару раз, Чистик поднял голову, сел и протер глаза.
– Ну вот, вроде бы лучше мне, – объявил он, но обнаружил, что Синель по-прежнему спит, и Наковальня с Зубром тоже, и Елец с Шахином дрыхнут без задних ног.
Только здоровенный солдат, Молот, с Оревом на плече сидел, скрестив ноги, прислонившись спиной к стене коридора.
– Хорошо, боец, – откликнулся он. – Хорошо.
– Ничего подобного, – возразил Чистик. – Я не про то. Лучше – значит, лучше, чем было, ясно? И это лучше, чем «хорошо», потому как, когда тебе хорошо, об этом вообще не задумываешься. А вот когда чувствуешь себя, как я – дело другое. На каждый чих внимание обратишь. Вот потому и на сердце шпанском фартово. Фартовей некуда, – похвастал он, пихнув носком башмака Синель. – Встряхнись, Дойки! Завтракать пора!
– Что там с тобой? – вскинувшись, точно это его, а не Синель, пихнули носком башмака, зарычал Наковальня.
– Ничегошеньки. Свеж, как огурчик, – заверил его Чистик и, на секунду задумавшись, придвинулся ближе к Синели. – Ладно. Если дождь шпарит по-прежнему, пойду в «Петуха». Если нет, займусь кое-чем на холме. Надо же, в башмаках уснул… Ты, гляжу, тоже? Зря, патера. Так и без ног остаться недолго.
Расшнуровав башмаки, он разулся и сдернул чулки.
– Вот. Пощупай, какие мокрые. Мокрые еще с озера… Просыпайся, дед! В лодке этой, да под дождем… жаль, талоса у нас больше нет, а то велел бы я ему огнем брызнуть да подсушил. Фу-у!
Повесив чулки на берцы башмаков, он отодвинул башмаки в сторонку. Синель, сев, принялась вынимать из ушей гагатовые сережки.
– Ох, ну и сон приснился! – с дрожью в голосе пожаловалась она. – Будто я заблудилась, понимаешь? Осталась тут, внизу, совсем одна, а коридор в обе стороны ведет книзу. Пошла в одну сторону, иду, иду, а он все вниз да вниз. Развернулась, пошла обратно, а он опять вниз ведет, все глубже и глубже.
– Не забывай, дочь моя: бессмертные боги всегда с тобой, – напомнил ей Наковальня.
– Ага. Ухорез, мне бы одежку какую-нибудь раздобыть. Ожоги вроде бы подзажили, так что одеться смогу, а голышом ходить здесь жуть как холодно. Кучу новых тряпок, двойную порцию «Красного ярлыка», а после можно и глазунью из полудюжины яиц, да с ветчинкой, с рубленым перчиком, – мечтательно улыбнувшись, объявила Синель.
– Аккуратней, – предостерег ее Молот. – По-моему, твой дружок к смотру еще не готов.
Чистик со смехом поднялся на ноги.
– Гляди сюда, – велел он Молоту и ловко пнул Зубра, подогнув пальцы босой ноги так, чтоб нанести удар упругой подушечкой стопы.
Зубр, заморгав, принялся, совсем как сам Чистик пару минут назад, протирать глаза, и Чистику вдруг сделалось ясно: да ведь он же и есть длинное солнце! Это же он сам разбудил себя собственным светом, заполнившим весь коридор, чересчур, невыносимо ярким для отвыкших от солнца глаз Зубра!
– Слышь-ка, ты как деда нес? По-моему, погано нес, – заявил он.
Интересно, хватит ли жара в ладонях, чтоб обжечь Зубра? А что, вполне может быть! Пока не смотришь на них, вроде руки как руки, но стоит только взглянуть – сияют, будто расплавленное золото!
Нагнувшись, Чистик легонько щелкнул Зубра в нос указательным пальцем. Нет, вскрикнуть от боли Зубр даже не подумал. Тогда Чистик рывком вздернул его на ноги.
– Понесешь деда дальше, – сказал он, – неси так, будто любишь его. Будто поцеловать собираешься.
Может, вправду взять да заставить Зубра поцеловать Ельца? Идея забавная… вот только Ельцу, наверное, не понравится.
– Ладно, как скажешь, – забормотал Зубр. – Как скажешь.
«Как себя чувствуешь, мелкий?» – поинтересовался Шахин.
Чистик надолго задумался.
– Кое-какие части вроде в порядке, работают, – отвечал он, – а некоторые не желают. И еще с парочкой пока дело темное. Помнишь старуху Мрамор?
«Еще бы».
– Она нам хвастала, что может откуда-то целые списки вытаскивать. Вроде как из рукава. Что работает, а что отказало. А мне, понимаешь, их по одной перебирать приходится.




























