444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 298)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 298 (всего у книги 309 страниц)

Глава 2 (142)

Прежде разговора Морозов проверил его.

Он проверял двое суток и проверял так, как проверял бы всякого, кто выдаёт себя за другого, – потому что за четырнадцать лет выучил: человек, рассказывающий невероятное, чаще всего лжёт, а изредка нет, и отличить одно от другого можно только работой.

Он рассудил так.

Если это помешанный – он будет путаться в подробностях и не выдержит прямых вопросов о вещах, которых не мог бы знать.

Если это мошенник – он строит это на что-то: на выгоду, на то, чтобы избежать наказания, на то, чтобы его сочли больным.

А если правда – он будет знать то, чего в двадцать седьмом году не знает никто.

Проверял он тремя способами.

Первый: предметы.

Он спрашивал о вещах, которые в то время, откуда человек называется, есть у всякого и которых здесь нет.

Он спрашивал, не называя.

– Сергей Владимирович, расскажите, как у вас дома вечером включают свет.

– Выключателем.

– Где он?

– У двери, на высоте плеча.

– Один?

– Два: на люстру и на бра.

Морозов записывал.

Он спросил про телефон.

Задержанный ответил, и в ответе его было то, чего Морозов не ждал: он сказал, что телефон носят в кармане и что по нему смотрят кино.

Морозов положил перо.

Он помнил телефон, который висит на стене и в который кричат; помнил тот, что с диском; помнил – смутно, как помнят последние годы, – что к пятидесятому году они стали меньше.

Того, о чём говорил этот человек, он не знал.

Второй способ был вернее.

Он спросил о том, что случилось между сорок девятым годом – годом, в котором родился Свищов, – и девяносто первым.

Он спросил не о событиях.

Он спросил о ценах.

– Сколько у вас стоит хлеб?

– Рублей тридцать буханка.

– А жалованье?

– Тысяч тридцать в месяц. У кого как.

Морозов записал и это.

Он помнил свои цены: буханка – сорок восемь, жалованье – двести двадцать тысяч.

Разница выходила не та, какую выдумал бы человек, сочиняющий будущее: сочиняющий сделал бы её ровной.

А третий способ был единственным, который что-нибудь доказывал.

Морозов спросил о том, чего человек из будущего знать не может, если он не оттуда, – и чего он не мог бы выдумать, потому что оно бессмысленно.

Он спросил про запах.

– Сергей Владимирович. Чем пахнет у вас в подъезде?

Задержанный посмотрел на него удивлённо.

– Хлоркой, – сказал он. – И кошками. И сыростью от труб.

– А в квартире зимой?

– Батареями, – сказал он. – Сухо очень. Мы кастрюлю с водой на батарею ставили.

Морозов записал и просидел над записью минуту.

Батареи.

Он вспомнил это не сразу: сухой жар от рёбер под окном, пыль, которая на них жжётся, и кастрюля с водой – у них дома тоже ставили кастрюлю.

Он не вспоминал об этом четырнадцать лет.

Он отложил перо и сказал первое за двое суток не по протоколу:

– Сергей Владимирович. Я вам верю.

Задержанный сидел и смотрел на него.

– Вы... – сказал он и не договорил.

– Я, – сказал Морозов. – Четвёртого декабря одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Пятнадцатый год.

– А оттуда вы...

– Из две тысячи пятидесятого, – сказал Морозов. – Мне было сорок девять лет. Я служил в следственном управлении.

Соколов смотрел на него.

– Из пятидесятого, – повторил он. – Значит, вы на двадцать три года позже меня.

– Позже вас, – сказал Морозов и вдруг усмехнулся – впервые за двое суток. – Сергей Владимирович, вы соображаете, что вы сейчас сказали?

– Что?

– Что для вас две тысячи пятидесятый – будущее, – сказал Морозов. – И что я про ваше время знаю больше вашего, а про своё вам рассказать не могу, потому что вы туда не попадёте.

Он помолчал.

– Я пятнадцать лет думал, что если встречу такого, мы будем вспоминать одно и то же. А выходит, у нас и на двоих общего только то, что мы оба знаем, чем пахнет в подъезде.

В комнате стало очень тихо.

– Пятнадцать лет, – сказал Соколов.

– Пятнадцать лет.

Молодой человек закрыл лицо руками и просидел так с минуту, и Морозов не торопил.

Он знал, что тот сейчас чувствует, и знал точнее, чем кто-либо на свете.

– Как вас зовут по-настоящему? – сказал Соколов, отняв руки.

– Морозов Александр Петрович. Так и зовут.

– А там?

– Там иначе, – сказал Морозов. – И я вам своё тамошнее имя не назову, и вы после поймёте отчего.

Он придвинул стул и сел напротив.

– А теперь слушайте меня внимательно, потому что от того, как вы меня услышите, зависит ваша жизнь.

Прежде этого он сделал одно, о чём после жалел, что не сделал раньше: проверил, не лжёт ли себе сам.

Он записал в тетради возражения – те, что предъявил бы всякий.

«1. Я пятнадцать лѣтъ ждалъ такого человѣка и оттого склоненъ его увидѣть тамъ, гдѣ его нѣтъ.

2. Всё, что онъ сказалъ о будущемъ, я провѣрить не могу: я самъ оттуда, но изъ другого времени, и разница въ сорокъ лѣтъ объясняетъ всякое несовпаденіе.

3. Стало быть, всё, что я имѣю, есть впечатлѣніе.

Изъ чего слѣдуетъ: не вѣрить ему, покуда не провѣрю его дѣломъ».

И он проверил делом.

Он дал ему на следующий день лист бумаги и карандаш и попросил начертить то, что в двадцать седьмом году начертить не мог никто.

Не машину и не оружие.

Он попросил начертить план города.

– Какого?

– Этого, – сказал Морозов. – Новосибирска. Каким вы его помните.

Соколов чертил сорок минут.

Он начертил реку и мост – два моста, – и вокзал не там, где он стоял в двадцать седьмом, а там, где его построят через четыре года; и метро, и площадь с театром, и улицы, которых не было.

Морозов взял этот лист и сличил со своим – с тем, что помнил сам.

Сошлось многое и не сошлось многое: город на чертеже был больше того, который помнил Морозов, вдвое.

И вот это несовпадение и убедило его окончательно.

Человек, сочиняющий будущее, рисует то, что слышал от других.

А этот нарисовал город, которого Морозов не знал, – и нарисовал его в тех местах, где сам Морозов помнил пустыри.

Разговор этот продолжался шесть часов, и Морозов после называл его самым трудным разговором за пятнадцать лет.

Он изложил по порядку.

Первое: здесь никто не знает и знать не должен. Ни один человек. Ни при каких обстоятельствах.

– Отчего? Вы же...

– Я пятнадцать лет молчал, – сказал Морозов. – И вот отчего.

И он рассказал ему про Удельную.

Про больницу для душевнобольных в петербургском пригороде, где до четырнадцатого года содержали девятерых человек с тем, что в ней называли манией; про то, как их увозили и куда; и про то, что в этой стране в двадцать седьмом году существуют учреждения, устроенные ровно так же и называющиеся иначе.

– И если вы скажете кому-нибудь, – закончил он, – вас не расстреляют и не посадят. Вас положат. И через год вы будете говорить то же самое, только уже без всякой надежды, что вам поверят, потому что у вас будет диагноз.

– А вы? – сказал Соколов. – Вы же кому-то говорили.

– Говорил, – сказал Морозов. – Шестерым за пятнадцать лет.

– И что?

– Двое сами были такие же. Двое видели то, чего не видят прочие, и оттого поверили без доказательств. Один был врач, и он молчал девять лет и умер от тифа.

– А шестой?

– Шестой, – сказал Морозов, – прочёл это как задачу и объяснил мне, что я ошибаюсь. И, между прочим, был прав больше, чем я полагал.

Он придвинулся.

– Сергей Владимирович, вот вам итог. Из шести ни один не выдал. И всё-таки я вам говорю: не говорите никому.

– Отчего же, ежели не выдают?

– Оттого, что мне везло шесть раз подряд, – сказал Морозов. – А вам может не повезти в первый же.

Соколов слушал бледный.

– Второе, – сказал Морозов. – Вам нужны документы.

– У меня нет ничего.

– Знаю. Оттого и говорю: нужны.

Он положил на стол лист.

– Я вам их сделаю. Не подделаю – сделаю по закону. И объясню как.

Он объяснил.

В двадцать седьмом году в этой стране существовал порядок, по которому человек, не имеющий документов и не могущий указать место рождения, устанавливался через суд по свидетельским показаниям.

Устанавливался как беспризорный, как потерявший память, как беженец.

Таких дел в двадцатых годах было множество: война и тиф оставили после себя десятки тысяч людей без бумаг.

– Вам двадцать девять?

– Тридцать шесть, – сказал Соколов.

Морозов посмотрел на него.

– Вам тридцать шесть?

– Мне тридцать шесть, – сказал тот. – Я родился в девяносто первом. А это тело – не моё.

Он поднял руки и посмотрел на них.

– Я тут пятый день и всё не привыкну. Оно моложе меня на семь лет.

Глава 3 (143)

Тело было не его, и это означало, что у него есть хозяин.

Морозов понял это в ту же минуту и понял яснее, чем понял когда-то про себя.

С собой ему было проще: он очнулся в теле человека, которого убили при нём, и убийцу этого искал два года и нашёл.

А здесь он не знал ничего.

– Сергей Владимирович. Расскажите по порядку: где вы очнулись, когда и что помните до.

Соколов рассказывал час.

До – он помнил немного: вечер, дорога, фары встречной машины.

Он ехал из города в область, по делам; было двадцать девятое мая две тысячи двадцать седьмого года; и последнее, что он помнил, – как вывернуло руль.

– Две тысячи двадцать седьмого? – переспросил Морозов.

– Двадцать седьмого.

Морозов записал и подчеркнул.

Ровно сто лет.

Он посидел над этой цифрой минуту и отложил её, потому что она ничего не объясняла, а объяснять было нечем.

Очнулся Соколов в тот же день – двадцать девятого мая двадцать седьмого года – в лесу, в двадцати верстах от города, у железнодорожной насыпи.

Он лежал в траве, в трёх шагах от полотна.

На нём была одежда, которой он никогда не видел.

Он пролежал, по его словам, около часа, не понимая ничего, а после встал и пошёл вдоль полотна.

Шёл двое суток.

В деревне ему дали хлеба и показали дорогу; он дошёл до станции, попробовал заговорить с людьми и понял, что говорит не так.

Ещё через три дня его задержали.

– Где именно вы очнулись? – спросил Морозов. – Опишите место.

Соколов описал: насыпь, лес, справа просека, слева болото, и невдалеке – деревянный мост через речку.

Морозов взял карту.

Они искали место сорок минут и нашли: сто девятая верста, разъезд Издревая, мост через речку Издревую.

– Что при вас было?

– Ничего, – сказал Соколов. – Карманы пустые. Я проверял.

– Совсем пустые?

– Совсем.

Морозов записал и это.

Человек, идущий в лесу у железной дороги в двадцать седьмом году, имеет при себе хоть что-нибудь: кисет, нож, спички, огрызок хлеба.

Пустые карманы означали, что их вынули.

Прежде поездки он сделал то, что в этом деле было и обязанностью, и предосторожностью: оформил всё бумагой.

Он написал постановление о производстве розыска по установлению личности задержанного и в основании указал то, что можно было указать: человек назвал вымышленное имя, объяснений о происхождении не даёт, при задержании документов не имел.

Всё это было правдой.

Он записал в тетради:

«Я пятнадцать лѣтъ учу новыхъ, что бумага должна быть такова, чтобы всякій посторонній, прочтя её черезъ двадцать лѣтъ, увидѣлъ въ ней дѣло, а не человѣка, который его велъ.

Нынче пишу такую бумагу о себѣ подобномъ.

И вижу, что правило моё вѣрно: въ этомъ постановленіи нѣтъ ни одной неправды и нѣтъ ни слова о томъ, что въ нёмъ на самомъ дѣлѣ».

Он поехал на сто девятую версту на другой день.

Взял с собой одного человека из отдела и оформил как проверку по рапорту о задержании неизвестного, что было чистой правдой.

Место они нашли быстро: Соколов описал его точно.

Морозов осматривал полосу вдоль насыпи два дня.

Он делал это так, как делал за пятнадцать лет полтораста раз, и в этот раз делал один – потому что человека, которого взял с собой, отправил опрашивать на разъезд.

Порядок был такой.

Сперва отметить исходную точку – то место, которое указал очевидец, – и поставить веху.

После обойти вокруг неё по кругу, расширяя круг на две сажени, и всякий раз обходить полный круг, не срезая.

Смотреть не под ноги, а на два шага впереди.

И, главное, всякую находку оставлять на месте, покуда не зарисован план.

Он зарисовал этот план на четвертушке: насыпь, веха, болото, мост, и три крестика – примятая полоса, окурок и ботинок.

Четвертушка эта после легла в дело и была единственным, что в нём осталось от двух дней работы.

Прошло девять суток, два раза шёл дождь, и всё, что можно было увидеть, было размыто.

И всё-таки он нашёл два обстоятельства.

Первое: в трёх саженях от места, где лежал Соколов, трава была примята полосой – не человеком, а чем-то, что волокли.

Полоса шла от насыпи вниз, к болоту.

Второе: у самого края болота, в кустах, он нашёл окурок папиросы.

Один.

Размокший, но целый – лежал под лопухом и не попал под дождь.

Морозов поднял его пинцетом, положил в конверт и записал в протокол.

Папироса была фабричная, с мундштуком, марки «Пушка» – тех, что в двадцать седьмом году стоили дорого и которые в деревне не курили.

Он пошёл по полосе в болото.

Болото было неглубокое – по колено, – и шло оно саженей на двадцать, а дальше начиналась вода.

Морозов прошёл его до воды, и на границе, в осоке, нашёл третье.

Ботинок.

Мужской, левый, не новый, – и это был ботинок той же пары, что были на Соколове.

Окурок он отработал в городе и отработал тщательнее, чем следовало бы по такому делу.

Папиросы «Пушка» в двадцать седьмом году продавались в Новосибирске в четырнадцати местах и стоили дорого: пачка – тридцать пять копеек при том, что махорки на ту же сумму хватало на неделю.

Мужик такие не курил.

Их курили служащие, торговцы и – что Морозов отметил особо – те из воровского люда, кто при деньгах.

Он записал:

«Окурокъ дорогой папиросы въ лѣсу у 109-й версты означаетъ одно: тамъ былъ человѣкъ не деревенскій.

Либо служащій, либо тотъ, у кого деньги взялись не отъ работы».

Он вернулся в город и в тот же вечер вызвал его.

– Сергей Владимирович. Ваши ботинки – те, что на вас были при задержании.

– Что с ними?

– Где второй?

Соколов посмотрел на свои ноги.

– Оба на мне, – сказал он.

– Покажите.

Тот снял оба.

Морозов осмотрел.

Ботинки были парой: одного размера, одного фасона, одинаково стоптанные.

Но правый и левый были разной степени изношенности, и на левом каблук был сбит иначе.

Он достал из конверта найденный и приложил.

Левый, найденный в болоте, и левый, снятый с ноги, были из разных пар.

Морозов положил их рядом и посидел.

– Сергей Владимирович, – сказал он. – Вы шли двое суток. Вы обувь не меняли?

– Нет.

– И не находили?

– Нет.

– Тогда слушайте, – сказал Морозов. – На вас надеты два левых ботинка от разных пар.

Соколов посмотрел вниз.

И только тут понял.

За девять дней он не заметил.

– Как я мог... – сказал он.

– Обыкновенно, – сказал Морозов. – Человек в первые дни не чувствует ничего, я это помню по себе. Я в первую неделю не заметил, что у меня шрам на руке, которого не было.

Он придвинул оба ботинка.

– А теперь вот что это значит.

Значило это следующее.

В лесу у сто девятой версты двадцать девятого мая двадцать седьмого года находились по крайней мере двое.

Один – тот, в чьём теле сидит этот человек.

Второй – тот, кто курил дорогие папиросы, волок что-то к болоту и надел на лежащего чужой ботинок вместо того, который остался в осоке.

– Зачем надевать? – спросил Соколов.

– Оттого, что он вас обувал, – сказал Морозов. – Он снял с вас сапоги – или что там было, – а босого оставить не мог: босой труп на насыпи всякий заметит, а обутый выглядит как всякий прочий.

Он собрал ботинки.

– И вот что ещё, Сергей Владимирович. Вы для него были труп.

– Как?

– А так, – сказал Морозов. – Он вас обобрал, обул, поволок к болоту – и бросил на полдороге.

Он посмотрел на него.

– Отчего бросил – вот это я и буду устанавливать.

Глава 4 (144)

Устанавливал он двумя путями сразу.

Первым – кто этот человек.

Морозов подошёл к этому так, как подошёл бы ко всякому неопознанному: по телу.

Он осмотрел Соколова – верней, попросил осмотреть врача, и присутствовал при осмотре, и записывал.

Вышло следующее.

Мужчина двадцати восьми – тридцати лет. Рост два аршина семь вершков. Сложение крепкое.

Руки рабочие: мозоли на ладонях у основания пальцев, характерные для того, кто держит лопату или лом.

На левом предплечье – старый шрам от ожога, в ладонь величиной.

На спине, между лопаток, – наколка: якорь и буквы «М. Ф.»

Зубы: недостаёт трёх, двое запломбированы дурно.

И последнее, о чём Морозов спросил врача особо: следы на теле, относящиеся к маю.

Их было два.

Ссадина на затылке, зажившая, – и Соколов сказал, что головой не бился и об этом не знает.

И след на шее – слабый, к июню почти сошедший, но при внимательном осмотре различимый: полоса шириной в палец.

– Это что? – спросил Морозов.

– Это, товарищ инспектор, след от удавки, – сказал врач. – Недельной давности или около.

Морозов записал и посидел.

Человека, в чьём теле сидел Соколов, задушили.

Вторым путём было – кто обобрал.

Морозов взялся за сто девятую версту и взялся с того, с чего начинал всякое дело в уезде: пошёл к людям.

Разъезд Издревая был маленький: будка, казарма на четыре семьи, восемь человек служащих.

Он опросил всех восьмерых за два дня и опрашивал по своему порядку: не о происшествии, а об обыкновенном.

Кто ходит по полотну. Кто живёт в лесу. Кто бывает на разъезде.

И на второй день получил ответ.

По полотну в мае ходили трое.

Двое – путевые сторожа, известные всем.

А третий – человек, которого на разъезде звали Кузьмой и который с весны жил в лесу, в землянке за просекой, и промышлял тем, что собирал по путям то, что падает с поездов.

– Он и краденым не брезгует, – сказал стрелочник. – У нас его гоняли, а он назад.

– Курит?

Стрелочник посмотрел удивлённо.

– Курит, – сказал он. – И, между прочим, папиросы курит хорошие. Мы ещё дивились: откуда у бродяги папиросы.

Кузьму взяли двадцать первого июня, в его землянке за просекой.

Он оказался Кузьмой Анисимовичем Ветровым, сорока шести лет, трижды судимым: в девятьсот двенадцатом за кражу, в двадцать первом за грабёж и в двадцать четвёртом за скупку краденого.

В землянке нашли: узел с вещами, шесть рублей, полкисета папирос «Пушка» и сапоги.

Сапоги были хорошие, яловые, почти новые – и не по ноге Ветрову: велики на два размера.

Ветрова Морозов допрашивал сам и допрашивал по своему порядку: начал с того, за что тому не полагалось ничего.

– Кузьма Анисимович, вы в лесу третий год?

– Третий.

– На что живёте?

– Собираю, – сказал Ветров. – Что с поездов упадёт, то и моё.

– И много падает?

– Летом много, – сказал он. – Дрова, уголь, ежели вагон худой – зерно.

Морозов записывал и не перебивал.

Он выучил за пятнадцать лет: человек, начавший говорить о своём обыкновенном занятии, входит в разговор и после уже не может остановиться так резко, как остановился бы с первого вопроса.

– А вещи?

– И вещи, – сказал Ветров и осёкся.

Морозов не стал развивать.

Он вернулся к этому через час, между прочим, и к тому времени Ветров рассказывал уже сам.

Ветров запирался сутки и сознался на вторые.

Он сознался в том, что двадцать девятого мая нашёл на насыпи человека.

– Живого?

– Мёртвого, – сказал Ветров.

– Точно мёртвого?

– Я его щупал, – сказал он. – Товарищ начальник, я не убивал. Я его нашёл.

– Где?

– На насыпи, у моста. Он лежал лицом вниз.

Дальше он рассказал по порядку.

Он снял с покойника сапоги – хорошие, яловые.

Обшарил карманы: взял шесть рублей, нож и кисет.

А после надел на него старые свои ботинки – «чтоб не голый лежал» – и потащил в болото.

– Зачем в болото?

– А чтоб не нашли, – сказал Ветров. – Ежели найдут – станут искать, кто снял сапоги. А я тут третий год живу, меня первым и возьмут.

– И отчего бросили на полдороге?

Ветров помолчал.

– Он застонал, – сказал он.

Морозов положил перо.

– Что?

– Застонал, – повторил Ветров. – Я его волоку, а он застонал. Я его бросил и убежал.

Морозов записал это дословно, и после, вечером, переписал в тетрадь.

«Онъ его волокъ въ болото и бросилъ, потому что покойникъ застоналъ.

То есть: С. В. Соколовъ живъ единственно оттого, что воръ испугался.

Ещё десять саженъ – и онъ лежалъ бы въ водѣ».

Наколку Морозов отработал отдельно и отработал впервые за пятнадцать лет по-настоящему.

Он знал, что наколки – примета лучшая из всех после увечья: их не снимешь, и всякая что-нибудь означает.

Но что означает – в двадцать седьмом году в Новосибирске не знал никто.

Морозов взялся за это сам.

Он собрал за две недели восемьдесят три описания наколок из дел отдела за пять лет и разложил их по видам.

Вышло четыре разряда.

Первый – тюремные: перстни, кресты, аббревиатуры. Эти означали срок, статью и положение среди своих.

Второй – армейские и флотские: якорь, орёл, полк.

Третий – памятные: имена, даты, «не забуду мать родную».

И четвёртый – просто картинки.

Якорь с буквами «М. Ф.» подходил под второй и третий разом: якорь – флотский знак, а буквы – свои инициалы.

Морозов записал: «Либо служилъ на флотѣ, либо мальчишкою дѣлалъ подъ флотскую».

По возрасту выходило второе: человеку было двадцать девять, во флоте он служить не успевал.

И оттого он вписал в приметы обе версии разом, что после и сыграло: в линейном отделе его узнали именно по наколке.

Оставалось последнее и главное: кто этот человек.

Морозов установил это через неделю и установил тем способом, каким за пятнадцать лет устанавливал чаще всего: по приметам, разосланным туда, где такого могли искать.

Он разослал в восемь мест: в окружной розыск, в линейный отдел дороги, в управления двух соседних округов и в четыре крупные стройки, где в двадцать седьмом году работали тысячи приезжих.

В приметах значилось: возраст, рост, ожог на предплечье, три недостающих зуба и наколка – якорь с буквами «М. Ф.»

Ответ пришёл из линейного отдела на девятый день.

По их сведениям, на строительстве второго пути в мае двадцать седьмого года числился рабочий с такими приметами, выбывший двадцать восьмого мая самовольно.

Звали его Михаил Фомин, двадцати девяти лет, из Вятской губернии.

Он числился в бригаде землекопов и, по отзывам, был человеком тихим.

А двадцать седьмого мая он поссорился с десятником.

Ссора была из-за денег: Фомин утверждал, что ему недоплатили за апрель четырнадцать рублей.

Двадцать восьмого он не вышел на работу.

Двадцать девятого его нашли – верней, нашёл его Ветров.

Десятника звали Прохор Игнатьевич Сурков, сорока двух лет.

Его взяли двадцать восьмого июня, и он сознался на четвёртые сутки.

Суркова Морозов допрашивал вместе с Шумским, и допрашивал четверо суток.

Тот запирался грамотно: признавал ссору, признавал, что искал Фомина двадцать восьмого, и отрицал всё после.

Сломали его двумя вещами.

Первой – ремнём: при обыске у него нашли ремень, и на ремне, в четырёх вершках от пряжки, была вытертость, какой не бывает от носки, – от натяжения в одном месте.

Врач, осмотрев след на шее Фомина и ремень, дал заключение: ширина совпадает.

А второй – деньгами.

Морозов поднял ведомости бригады за апрель и май и посчитал.

По ведомости Фомину за апрель причиталось восемьдесят два рубля, а выдано семьдесят восемь.

И не ему одному: у шестерых из четырнадцати в бригаде сходилось не всё.

Всего за два месяца не сошлось на девяносто один рубль.

– Прохор Игнатьевич, – сказал Морозов. – Вы у своих брали по четыре-пять рублей с человека.

Сурков молчал.

– И оттого испугались, когда Фомин пошёл жаловаться.

Он не собирался убивать.

Он пошёл за Фоминым двадцать восьмого вечером, чтобы поговорить, и догнал у моста через Издревую.

Разговор кончился дракой.

Фомин был моложе и сильнее; Сурков в драке схватил его сзади за шею ремнём – и, по его словам, держал недолго.

– Сколько?

– Не знаю, – сказал Сурков. – Покуда не обмяк.

Он бросил тело на насыпи и ушёл.

Он не проверял, мёртв ли.

Морозов дописал протокол и посидел над ним.

Из показаний выходило, что двадцать восьмого мая двадцать седьмого года Михаил Фомин, землекоп, двадцати девяти лет, был задушен ремнём на насыпи у сто девятой версты из-за четырнадцати рублей.

И что он не умер.

Он пролежал ночь и половину следующего дня, и в нём – Морозов записал это осторожно, как записывал всё, чего не мог объяснить, – двадцать девятого мая очнулся другой человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю