444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 239)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 239 (всего у книги 309 страниц)

Глава 5 (20)

Допрос Морозов начал не с угара.

Он вошёл в комнату с окном на казённый двор, сел напротив Гущина, положил перед собой чистый лист и сказал:

– Михайла, начну с того, что тебе интереснее всего. Ты третьи сутки думаешь об одном: найдут тебя тут или нет. Так вот: не найдут. При тебе с сегодняшнего утра отдельный караул, пища идёт с общего котла, но пробуется, и посетителей к тебе не допускают никаких – ни родню, ни адвоката, ни человека с бумагой от начальства. Кто бы ни пришёл. Понял?

Гущин смотрел на него, приоткрыв рот. За трое суток он высох лицом и посерел.

– Отчего вы... – начал он и осёкся.

– Оттого, что мне нужно, чтобы ты дожил до суда, – сказал Морозов. – Мне это нужнее, чем тебе. Теперь давай про Слоновую.

И Гущин заговорил.

Он говорил без запирательства, ровно, подробно, и Морозов, слушая, понял: человек три недели носил в себе всё случившееся и не имел ни единой живой души, кому мог бы это выложить. Так признавались все, кто убивал не по злобе, а по расчёту, оказавшемуся хуже злобы.

В сентябре к нему подошли на улице. Вечером, у ворот, когда он возвращался с работы. Человек знал про него всё: где живёт, сколько получает, что в артели второй год, что мать в Луге. Сказал: ходи, куда ходишь, работай, как работаешь. А если увидишь в чужом доме вещь – старую, медную или каменную, с узором, с непонятным зверем, – запомни адрес и напиши. Двадцать рублей в месяц. Серебром.

– Я думал: ворованное, что ли? Так я ж не ворую, мне писать велят, где что лежит. Ну, думал, пусть у богатых своруют, мне-то что. – Он потёр лицо ладонями. – А потом уж думать перестал. Двадцать рублей, ваше высокоблагородие. У меня жалованья двенадцать.

За полгода он написал четыре записки. Адреса называл теперь охотно, наизусть: три по Пескам, один на Знаменской. Морозов записывал, и на третьем адресе у него дрогнула рука: три из четырёх стояли в списке Ольги Дмитриевны. Четвёртого не было – значит, Гущин находил и то, чего покойница не видела.

– Как передавал?

– В кузню, – сказал Гущин. – На Мытнинскую, к кузнецу Прохору. Клал в ящик с гвоздями у ворот, а оттуда, стало быть, брали. Деньги там же и оставляли, первого числа, в тряпице.

Дроботов, стоявший у двери, беззвучно вышел: кузню следовало брать немедля, пока не выгорела, как выгорела в январе свечная лавка на Разъезжей.

– Теперь про переплётчика.

Про переплётчика вышло то, что Морозов и предполагал, только глупее и мельче.

В ноябре он писал очередную записку – про застёжку у Гурьянова – и вдруг задумался: полгода он пишет адреса, а неведомый барин по этим адресам ходит и вещи забирает. За что-то он их забирает. Стало быть, они денег стоят, и немалых, коли за одно указание платят двадцать рублей.

– И я решил, – сказал Гущин, глядя в стол, – не писать. А сходить самому. Куплю за пять целковых, отнесу – а мне за неё сотню. Или две.

Он ходил трижды. Переплётчик отказал трижды: «не моё, не продажное, отцово». В последний раз Гурьянов рассердился и сказал, что напишет куда следует, потому что зачастивший покупатель врёт, будто для себя, а сам, видно, от кого-то.

– И вот тут я испугался, – сказал Гущин. – Не полиции. Их испугался. Что он напишет и дойдёт, а они спросят: а зачем ты, Михайла, к нему ходил своею волей? Я их ни разу в лицо не видал – а боялся так, как отца родного не боялся.

Дальше – хлорал, купленный в аптеке за Нарвской заставой по чужому рецепту; воскресный чай с пряниками; кошма и кирпич на трубе.

– Я не хотел, чтоб они померли, – сказал он вдруг быстро. – Я думал: угорят маленько, обеспамятеют, а я ночью войду, возьму – и всё.

– Ты в трубу кошму на два вершка вбил и кирпичом придавил, – сказал Морозов ровно. – Ты трубочист, Михайла. Ты про тягу знаешь то, чего ни один доктор не знает. Ты знал, что будет к утру.

Гущин молчал долго.

– Знал, – сказал он наконец.

– А девочка?

Вот тут он заплакал – в первый и единственный раз за весь допрос, некрасиво, взахлёб.

– Я про девочку думал! Ей-богу, думал! Я потому её и не поил, потому и пряников... Я думал, она на кухне, кухня дальше, там дверь плотная... Я думал, обойдётся. – Он поднял мокрое лицо. – Она живая?

– Живая, – сказал Морозов. – Лежала на полу, дышала в щель под дверью. Тебя слышала, когда ты по чердаку ходил.

И увидел, как у человека напротив что-то окончательно опустилось внутри – то, что все эти недели позволяло ему рассказывать себе другую историю.

Протокол писали до вечера. Гущин подписал каждый лист, а после сказал – не спрашивая уже ничего, просто чтобы отдать:

– Ко мне в феврале приходили. Не тот, кто вербовал, другой. Тихий такой, ласковый, в перчатках, и перстень поверху надет. Спрашивал: не слыхал ли ты, Михайла, среди своих про человека, который вещи видит. Не глазами, говорит, а иначе. Я говорю: не слыхал. А он: услышишь – скажи, и жизнь твоя переменится.

Морозов дописал строчку до конца, промокнул и только потом поднял голову.

– И что, услышал?

– Нет. А только я вам вот что скажу напоследок, и делайте с этим что хотите. Я в тот вечер, как от переплётчика в третий раз ушёл, обернулся у ворот. И увидел: стоит через улицу человек и на его окна смотрит. В перчатках. – Он сглотнул. – Они и без меня всё знали. Про застёжку знали. Они меня, может, и не искали вовсе – они ждали, покуда я сам её вынесу.

Кузню на Мытнинской взяли в тот же вечер. Кузнец Прохор, мужик испуганный и глупый, показал: ящик с гвоздями у ворот стоит третий год, кладут в него и берут разные люди, ему за то дают три рубля в месяц и велят не любопытствовать. Кто берёт – не видал: берут по ночам. Ящик изъяли, кузню оставили под наблюдением. К нему больше никто не пришёл – ни через день, ни через неделю. Сеть в третий раз ушла из-под руки за сутки до того, как её накрыли.

Дело Морозов сдал в первых числах апреля. По бумаге вышло просто и тяжело: Гущин Михаил Спиридонов, двадцати шести лет, обвиняется в умышленном лишении жизни двух лиц посредством отравления угарным газом, с обдуманным заранее намерением, с целью завладения имуществом. Улики: пузырёк, кошма, показания артельного старосты и хозяйки номеров, счёт из галантерейной лавки, показание малолетней Гурьяновой, собственное признание. Всё, что касалось записок, ящика с гвоздями и «неустановленного лица, вербовавшего обвиняемого», вошло отдельной частью – и Морозов знал, что в обвинительном акте она усохнет до двух строк, потому что предъявить по ней некого.

Вельяминов, читая, дошёл до этих двух строк и посмотрел поверх очков.

– Неустановленное лицо.

– Опять, ваше превосходительство.

– Четвёртое дело подряд. Знаете, Морозов, я перестал этому удивляться, а это дурной знак: значит, привык. – Он снял очки. – Зайдите ко мне в пятницу, я вам верну одну бумагу.

Бумагу он вернул в пятницу – тот самый рапорт в четырёх листах – и, отдавая, сказал только:

– Ходу не дал. Но заметьте себе: он её переписал набело, и второй экземпляр, я полагаю, у него. Такие люди чистовиков не выбрасывают.

Настю Гурьянову Морозов забирал из больницы сам, потому что обещал.

Похороны отложили до её выписки – он распорядился, как и говорил, и на Волковом их отпевали в первую субботу апреля, при ней. Народу пришло больше, чем он ждал: жильцы со Слоновой, артель переплётчиков, старик Никанор с двумя своими, отмывшимися до синевы. После похорон девочку взяла к себе сестра покойной матери, прачка с той же улицы, – женщина бедная, крикливая и, как понял Морозов за десять минут разговора, добрая.

Застёжку он ей не отдал. Доводов было три, и все верные: вещь приобщена к делу; отдать её девочке – значит поставить в её дом то, за чем ходят люди в перчатках; и по третьему он написал рапорт с просьбой оставить предмет на хранении при отделении «ввиду возможной связи с иными делами». Оставался четвёртый, который он себе не проговаривал: ему нужна была вещь, которая светится. Своя. Под рукой.

А в понедельник, восьмого апреля, пришёл ответ из губернии.

Морозов запрашивал его через канцелярию, официально, по форме – сведения о производствах, которые вёл чиновник сыскной полиции Морозов А. П. в последний год перед переводом в столицу, «в связи с розыском по делу об угаре на Слоновой улице». Предлог был жидкий, но канцелярии довольно и жидкого, если бумага составлена правильно.

Ответ пришёл на четырёх листах, писанных прекрасным писарским почерком, и Морозов читал его, заперев дверь.

Производств было двадцать шесть: кражи, поджог, две растраты, драка со смертельным исходом, конокрадство. И одно – двадцать первым номером, за июнь двенадцатого года.

«О похищении из уездного музея предметов древности».

Он читал дальше, и в комнате делалось очень тихо.

В июне из уездного музея, помещавшегося при городской управе, была совершена кража. Похищены предметы из коллекции, поступившей в музей в девятьсот третьем году от наследников умершего чиновника горного ведомства, – «древности, найденные при производстве работ в Западной Сибири». Всего в коллекции числилось семнадцать предметов. Похищено четырнадцать. Розыск производил чиновник Морозов; по розыску задержаны двое, вещи изъяты и возвращены в музей. Все четырнадцать.

А через строку, скупо, канцелярским слогом, стояло то, ради чего он, собственно, и писал запрос:

«По окончании розыска чиновником Морозовым при сдаче дела заявлено, что из числа возвращённых предметов один не соответствует описи 1903 года, а именно предмет за № 9, каковой в описи значится, но среди изъятого не обнаружен; равно и в музее ранее не находился. По сему обстоятельству чиновником Морозовым представлен рапорт от 14 августа с. г. с ходатайством о производстве отдельного дознания. Ходатайство оставлено без последствий за отбытием означенного чиновника к новому месту службы».

Четырнадцатого августа – рапорт. В октябре – письмо без подписи: «Приезжайте, не раздумывая. О квартире не хлопочите, комната будет приготовлена». В декабре – приготовленная комната, чай на двоих, унесённый стакан и один удар в висок.

Морозов положил листы на стол и долго сидел неподвижно.

Предмет за номером девять. Числился в описи девятьсот третьего года и не находился в музее. Стало быть, кто-то вынул его из коллекции девять лет назад, при поступлении, – и все эти годы он был у кого-то на руках. И стало быть, единственный человек в империи, который это заметил и написал об этом бумагу, был убит через четыре месяца после того, как её написал.

«Что было у него, чего у меня нет», – записал он в феврале. Теперь он мог дописать: у него был не предмет. У него был вопрос.

Морозов взял перо, чтобы выписать себе номер девятый из описи и завтра же затребовать саму опись – и тут в дверь постучали.

Дежурный чиновник принёс почту стола: три казённых пакета и один частный конверт, плотной хорошей бумаги, надписанный от руки.

«Его высокоблагородию А. П. Морозову. В собственные руки».

Ни адреса отправителя, ни марки. Доставлено, стало быть, посыльным.

Морозов вскрыл его ножом для бумаги.

Внутри лежал сложенный вдвое лист – той же плотной бумаги, – и на нём восемь строк, писанных рукой ровной, учёной, без всякого форса:

«Милостивый государь Александр Петрович.

Полагаю, Вы уже составили обо мне некоторое мнение, и полагаю также, что оно ошибочно по меньшей мере наполовину. Мы с Вами четвёртый месяц занимаемся одним и тем же предметом, с разных концов и с разными намерениями, и я нахожу, что дальнейшее движение вслепую невыгодно нам обоим.

Мне известно, что Вы видите. Мне известно также, чего Вы о себе ещё не знаете, и это, поверьте, гораздо занимательнее.

Я буду ждать Вас в пятницу, в семь часов пополудни, у Никольского собора, со стороны канала. Приходите один или не приходите вовсе; людей приводить бессмысленно – Вы возьмёте пустое место, а я перестану быть Вам полезен.

Девочку я не трогал и не трону. Даю Вам слово, цену которого Вы пока не знаете».

Подписи не было.

Морозов сидел, глядя на письмо, и слушал, как за окном идёт капель – ровно, спокойно, по-весеннему.

Первое, что он сделал, – отнёс конверт к свету и осмотрел его так, как осматривал бы любую бумагу по любому делу. Бумага дорогая, верже, с водяным знаком английской фабрики; такую держат в двух-трёх лавках на Невском. Почерк – ровный, учёный, без нажимов и росчерков: рука человека, писавшего много и всю жизнь.

Потом он прочёл письмо ещё дважды, уже как показание.

«Мне известно, что Вы видите» – сказано без тени колебания. Значит, проверено: в январе через Гарина, в феврале через Гущина, а после, надо полагать, и просто наблюдением. Морозов вспомнил три секунды у шкафа при пяти свидетелях и подумал, что рапорт Бекетова, чего доброго, не единственная бумага, где эти секунды записаны.

«Чего Вы о себе ещё не знаете» – эта строка была хуже прочих, потому что била в то самое место, куда он сам себе четыре месяца запрещал смотреть: почему из всех людей на свете в теле убитого сыщика очнулся именно он.

И последняя, про девочку. Она означала ровно то, что означала: мы знаем, где ребёнок; мы могли бы, но не станем; оцените. Морозов оценил. Это была не угроза – визитная карточка, поданная так, чтобы её нельзя было не прочесть.

Вечером он пошёл на Сенную.

Стеша выслушала его – не письмо, письма он ей не показал, а суть – и долго молчала, глядя в самовар.

– Не ходи, – сказала она наконец.

– Пойду.

– Знаю, что пойдёшь. Оттого и говорю: не ходи. – Она подняла глаза. – Александр Петрович. Я в этом городе двадцать лет живу и людей знаю не хуже твоего, только с другого конца. Кто зовёт на разговор один на один – тому от тебя чего-нибудь надо. Кто пишет «людей не приводи» – тот уже подумал, приведёшь ты их или нет. А кто про дитё поминает – тот тебе показывает, за какую верёвочку станет тянуть, когда время придёт. И это он тебе показывает нарочно, чтоб ты понял. Понял ведь?

– Понял.

– И всё одно пойдёшь.

– Стеша, – сказал Морозов, – я четвёртый месяц гоняюсь за тенью. Я знаю, как они вербуют, где кладут записки и как заметают. Я не знаю одного: зачем. Ради чего собирают медные бляшки с оленьей мордой. И покуда я этого не знаю, я в этом деле – собака на цепи: бегаю по кругу, длина цепи известна, а хозяин в дом не входит. Он предлагает разговор. Я пойду и послушаю.

– И поверишь?

– Ни единому слову. – Он усмехнулся. – Я тридцать лет только тем и занимался, что слушал людей, которым нельзя верить. Это, знаешь ли, самый полезный род собеседников: они говорят неправду, но говорят её о том, что для них важно. По неправде и видно, где у человека больное место.

Стеша посмотрела на него долго, потом встала, сходила к своей конторке и вернулась с чем-то, зажатым в кулаке. Положила перед ним на стол небольшой браунинг, вороненый, с потёртыми щёчками.

– Мой, – сказала она коротко. – Возьми. Наган твой из кобуры доставать – три Богородицы прочесть успеешь, а этот в карман кладётся. И вот ещё что. Дуняшка моя в пятницу вечером будет у Никольского, свечку ставить. Просто свечку, слышишь? Ни ходить за тобой, ни глядеть в твою сторону она не станет. А только ежели ты оттуда не выйдешь к восьми, я буду знать об этом в четверть девятого, а не через неделю.

– Спасибо, – сказал Морозов.

– Не за что. Ты мне за полгода ни разу дом не тронул. У нас на Сенной за это платят.

Домой он вернулся во втором часу. Достал из ящика тряпицу, развернул её на столе и погасил лампу; в темноте застёжка засветилась ровно и спокойно, как светилась при переплётчике Гурьянове, при его отце, привёзшем её из Сибири, и, надо думать, при том, кто девять лет назад вынул из музейной описи предмет за номером девять. Рядом он положил обе пуговицы и письмо.

Потом посмотрел на календарь.

До пятницы оставалось три дня.

Александр Фрост
Книга выбывших. Мороз идёт по следу книга 5

Глава 1 (21)

К Никольскому Морозов пришёл за час.

Он обошёл квартал дважды, посмотрел проходные дворы, отметил, где стоят извозчики и куда уходит переулок за канавой, и в семь без четверти встал у ограды со стороны канала – так, чтобы за спиной была вода, а перед ним открытое место. Браунинг Стеши лежал в правом кармане пальто, и Морозов, ощупав его в третий раз, сказал себе, что это глупость: если он дойдёт до стрельбы, дело уже проиграно.

Три дня он думал, брать ли с собой людей, и решил не брать – не из доверия к письму, а по расчёту. Взять можно было двоих: Дроботова и городового. Взять означало: спугнуть, получить пустое место и потерять единственный конец нити, какой у него появился за четыре месяца. Не взять означало: выйти одному на назначенное место в назначенный час к человеку, за которым числится не меньше пяти смертей. Тридцать лет службы говорили, что второе – глупость, и те же тридцать лет говорили, что первое – трусость, замаскированная под инструкцию. Он выбрал глупость, поскольку она хотя бы давала сведения.

Вечер был апрельский, светлый и длинный. Купола сияли, с канала тянуло талой водой, у входа в собор стояли нищие. Дуняшка, стешина горничная, прошла мимо него, не повернув головы, – вошла в собор ставить свечку, как ей было велено. Морозов на неё не посмотрел тоже.

В семь пополудни рядом с ним оказался человек.

Морозов не заметил, откуда он взялся, и это ему очень не понравилось. Только что у ограды было пусто – и вот стоит господин в тёмном пальто, среднего роста, в шляпе, лицом к воде, положив руки на парапет. Правая была в перчатке, и поверх перчатки, на среднем пальце, темнел перстень с гладким тёмным камнем.

– Благодарю, что пришли, – сказал он. Голос был именно такой, каким его четырежды описывали: тихий, ласковый, ровный. – И благодарю, что один. Это разумно.

– Я здесь по делу, – сказал Морозов. – Начнём с имени.

– Начнём. Меня зовут Иван Иванович.

– Прекрасное имя.

– Не правда ли? – Человек чуть повернул голову, и Морозов увидел его лицо – впервые за четыре месяца. Разглядывать было почти нечего: лет пятьдесят, гладко выбрит, черты правильные и до странности незапоминающиеся, глаза светлые. Через минуту это лицо начинало расплываться в памяти, как расплывается почерк, писанный слабыми чернилами. – Вы, я полагаю, ожидали чего-нибудь более выразительного. Все ожидают. Александр Петрович, я хочу сразу условиться о трёх вещах, чтобы мы не тратили вечер.

– Условимся.

– Первое. Я не стану называть вам ни своего настоящего имени, ни имён тех, кто со мною, ни адресов. Это не из недоверия – из простой арифметики: вы служите в сыскной полиции. Второе: я не стану вам угрожать. Ни вами, ни вашим надзирателем, ни хозяйкой меблированных комнат с Сенной, ни девочкой с Песков. – Он произнёс это спокойно, как перечисляют пункты договора, и Морозов отметил, что все четверо названы точно. – Угрозы – дурной способ; человек под угрозой врёт и делает глупости. Третье: я скажу вам правду. Не всю, но правду. Вы человек ремесла и умеете отличать.

– Умею, – сказал Морозов. – Говорите.

– Вещи, которые вы видите, – сказал Иван Иванович, – не украшения и не редкости. Это части одного целого. Их было сорок восемь; они вышли из одного погребения в Западной Сибири, вскрытого летом девятьсот второго года людьми, которые не понимали, что делают, и на другой год разошлись по рукам через торговцев древностями. Мы собираем их обратно. Мы делаем это одиннадцатый год, тихо, за деньги, потому что иначе нельзя. И вы, Александр Петрович, мешаете нам – не сильно, но досадно, как мешает мокрый снег.

– Двое угоревших на Слоновой, – сказал Морозов, – тоже мешали?

– Их убил ваш трубочист, – ровно ответил тот. – По собственному почину и в обход нас. Я вам за него не заступник, но и вины на себя не возьму. Впрочем, вы правы в другом: за одиннадцать лет вокруг этих вещей умерло больше людей, чем следовало. Мне это тоже не нравится.

– Пятеро из списка Верейской. Она сама шестая.

– Ольгу Дмитриевну я не хотел, – сказал Иван Иванович, и голос у него на секунду сделался другим, суше. – Она была первой за одиннадцать лет, кто видел. За ней ходили не затем, чтобы убить. Ей велено было предложить цену, а после – привести ко мне. Тот, кто был послан, сделал по-своему, и я с ним... – он помедлил, подбирая, – рассчитался. Верить мне вы не обязаны.

– Не верю.

– И правильно. – Он опять смотрел на воду. – Теперь о том, зачем я вас позвал. Я делаю вам предложение, Александр Петрович, и оно простое. Не служите нам, не берите денег, ничего не выдавайте. Просто не мешайте. Не ходите по адресам из её списка, не пугайте людей, не собирайте у себя в казённом шкафу то, что вам не принадлежит. Взамен я обещаю: никто из тех, кого вы навещали в марте, не умрёт. Мы будем покупать. Только покупать. Одиннадцать имён – одиннадцать сделок, честных и щедрых.

– А если я откажусь?

– Тогда будет как было, – сказал он просто. – Мы будем собирать, вы – расследовать, а люди – умирать по одному в квартал. Не от моей руки, но от вашего с моего упрямства пополам. Я вам не грожу, я считаю.

– Считать вы умеете, – сказал Морозов. – Я вам тоже посчитаю. Вы предлагаете мне сделку, по которой я обязуюсь не исполнять службу, а вы обязуетесь никого не убивать. Заметьте, что в этой сделке всё, что даю я, проверяемо, а всё, что даёте вы, – нет. Я перестану ходить по адресам, и вы это увидите завтра же. А как я узнаю, что вы покупали, а не отбирали? Вы мне пришлёте расписки?

– Умно, – сказал Иван Иванович без всякой досады, даже с удовольствием. – Никак не узнаете. Вам придётся мне верить, а верить вы не станете, я это вижу. Что ж, я и не рассчитывал на согласие сегодня. Я рассчитывал, что вы услышите цифру одиннадцать и запомните её.

Морозов помолчал, глядя на воду. Считал он тоже – и получалось скверно: в этой арифметике его собеседник был силён.

– Второй вопрос, – сказал он. – Что во мне.

– А, – Иван Иванович чуть улыбнулся. – Я думал, вы начнёте с этого.

– Я приберёг.

– Хорошо. – Тот повернулся к нему всем корпусом. – Вы видите то, чего не видят другие. Таких за одиннадцать лет я встретил троих. Ольга Дмитриевна была вторая. Вы – третий. Но вы, Александр Петрович, – он смотрел прямо, и глаза у него были внимательные и совершенно спокойные, – вы отличаетесь от них обоих, и отличаетесь настолько, что я, признаться, хожу вокруг вас четвёртый месяц и любуюсь. Они видели, потому что родились такими. А вы стали видеть.

Морозову понадобилось некоторое усилие, чтобы удержать лицо.

– Продолжайте.

– В декабре в комнате на Свечном был убит чиновник сыскной полиции, приехавший из губернии, – сказал Иван Иванович. – Я знаю это точно, потому что послан был к нему не грабитель. И, однако, чиновник этот наутро явился на службу, а через три дня раскрыл дело, которого никто не собирался раскрывать. Люди после удара по голове меняются, но не так. – Он помолчал. – Я не знаю, кто вы. И, поверьте, это ощущение для меня новое: последние тридцать лет я знал о людях всё раньше их самих. Но у меня есть предположение, и я его вам скажу даром, в задаток нашего разговора. Вы не первый. До вас был человек, о котором я знаю только по бумагам, и с ним произошло примерно то же самое. Это было в девятьсот четвёртом году, здесь, в Петербурге. Его звали иначе, чем он себя называл, и он тоже никак не мог объяснить, откуда знает то, что знает.

– Кто он?

– Вот этого, – с явным удовольствием сказал Иван Иванович, – я вам не скажу. Иначе зачем бы вам приходить в другой раз.

Морозов усмехнулся против воли: ход был хорош.

– Я подумаю над вашим предложением, – сказал он. – Долго.

– Думайте. – Собеседник тронул поля шляпы. – А чтобы думалось предметнее, я оставлю вам ещё один задаток. Не сведение, а адрес. Коломна, Мясная улица, дом Прянишникова, мастерская гравёра Кульмана. Съездите туда завтра поутру.

– Что там?

– Ничего хорошего, – сказал Иван Иванович. – И, Александр Петрович, чтобы после не вышло недоразумения: это не моя работа. Я вам называю адрес именно затем, чтобы вы убедились сами. В этом городе, изволите знать, не одни мы интересуемся стариной.

Он отступил на шаг, в тень ограды, и Морозов, шагнув следом, увидел то, что видел до него старик Митрохин: собеседник стоял против света, и лицо его сделалось совсем плоским, как вырезанное из бумаги.

– Одно скажите, – сказал Морозов. – Зачем вы их собираете?

Иван Иванович остановился.

– Чтобы больше никто не собирал, – сказал он. – Спокойной ночи.

И ушёл – не быстро, обыкновенным шагом, за угол собора, где стояли извозчики; Морозов дошёл до угла через пятнадцать секунд и никого там не увидел, кроме двух баб с корзинами и городового, скучавшего у тумбы.

Домой он шёл пешком через полгорода и всю дорогу разбирал разговор по косточкам – не то, что было сказано, а то, как.

Собеседник не солгал ни разу – в этом Морозов был почти уверен, а «почти» его и беспокоило. Человек, говорящий правду, обыкновенно говорит её неровно: на неудобных местах у него меняется голос, темп, посадка головы. У этого не менялось ничего, кроме одного случая: когда речь зашла об Ольге Дмитриевне. Там голос сел. Либо он действительно её не хотел, либо это было единственное место, где он играл, – и играл превосходно.

Дальше: сорок восемь предметов. У Ольги Дмитриевны в списке сорок один, и она составляла его одиннадцать лет по крупицам. Он назвал сорок восемь не задумываясь, как называют опись, которую знают наизусть. Значит, у него список полный. Значит, он либо был при находке, либо купил бумаги того, кто был.

Дальше: «мы». Он ни разу не сказал «я собираю» – всегда «мы». И при этом обещал за одиннадцать сделок один, без оговорок, – так говорит не посланный, а тот, кто распоряжается.

И, наконец, главное, ради чего Морозов и шёл пешком, чтобы не потерять мысль в тряске извозчика. Иван Иванович знал, что в декабре в комнате на Свечном был убит чиновник из губернии. Знал точно – «потому что послан был не грабитель». А после четыре месяца ходил вокруг Морозова, наводил справки через Гарина и через трубочиста и не сделал ничего. Человек, который посылает к спящему убийцу, а после смотрит, как убитый ходит на службу, ведёт себя одним-единственным образом: он ждёт. Чего-то ждёт от него, Морозова, – и это «что-то» стоит дороже, чем предмет за номером девять.

Дома он записал в тетрадь всё, что запомнил, дословно, покуда не выветрилось: обороты, порядок фраз, паузы. Внизу приписал два вопроса, на которые не имел ответа.

«Отчего он не убил меня в декабре повторно?»

И ниже:

«Кто был в 1904-м?»

На Мясную он приехал в семь утра.

Мастерская гравёра Кульмана помещалась в первом этаже во дворе: вывеска «Граверъ и золотыхъ дѣлъ мастеръ Э. Кульманъ», окно с решёткой, дверь с колокольчиком. У двери уже топтался городовой, а рядом стоял, кутаясь в платок, дворник – и по лицам обоих Морозов понял всё раньше, чем спросил.

– С полчаса как обнаружили, ваше высокоблагородие, – доложил городовой. – Ученик пришёл отпирать, глядь – дверь притворена, а хозяин в мастерской на полу. Я в часть уже послал.

– Не посылали бы, – сказал Морозов. – Я сам из сыскного. Никого не впускать.

Эмиль Кульман, гравёр, шестидесяти двух лет, лежал в мастерской между верстаком и шкафом, на спине, раскинув руки. Затылок был разбит; рядом на полу валялась чугунная гирька от весов, в фунт весом, с тёмным на ребре. Никаких следов борьбы, кроме опрокинутого табурета; окно с решёткой цело; дверь взломана не была.

Морозов постоял в дверях, читая комнату.

Мастерская была тесная и богатая на мелочи: верстак, тиски, штихеля в колодке, лупа на подставке, весы, спиртовка, кислоты в склянках, коробочки. Он обошёл её по кругу, ничего не трогая, и с каждым шагом ему делалось всё интереснее.

На верстаке лежала работа: брошь – тёмная бляшка со зверем по ободку, оправленная в новенькое золото, наполовину законченная, при ней записка с фамилией заказчицы. Рядом – открытая коробка с золотым ломом, две цепочки, кольцо с камнем. В незапертом ящике верстака – деньги: сорок два рубля бумажками и мелочь.

Ничего не взято. Ни золота, ни денег, ни броши.

Морозов присел у стеллажа с конторскими книгами. Книги стояли ровным рядом, корешок к корешку, помеченные годами: 1908, 1909, 1910, 1911, 1912, 1913. Между 1903 и 1908 зияла пустота шириной в ладонь – и на полке, в этой пустоте, лежал ровный чистый прямоугольник, а вокруг – пыль.

Он вышел во двор, где ждал дворник, и спросил:

– Кульман давно тут сидит?

– Годов тридцать, – сказал дворник. – Ещё при старом хозяине. Тихий был немец, аккуратный. Сам-то вдовый, дочь замужем в Ревеле, при нём ученик да старуха-кухарка.

– Вчера кто к нему приходил?

– Известно кто: заказчики. Днём две дамы были, потом господин какой-то, при мне уходил, часу в седьмом. – Дворник поскрёб бороду. – А после я ворота запирал в одиннадцать, и во дворе никого не было. Только двор-то у нас, ваше высокоблагородие, проходной со стороны Мясной, там калитка на щеколде.

Ученик – рыжий парнишка лет семнадцати, зелёный от пережитого, – показал больше. Хозяин работал по вечерам один, это обыкновенно. Дверь на ночь запирал изнутри на два оборота и цепочку. Утром ученик пришёл в шестом часу, дверь была притворена, ключ торчал изнутри, цепочка висела снятая.

– То есть он сам отпер, – сказал Морозов.

– Выходит, сам-с.

Значит, гость. Значит, поздний, знакомый или назвавшийся так, что старик открыл. И значит, всё, что случилось дальше, случилось не в темноте с фомкой, а при свете, между двумя людьми, из которых один сидел на табурете.

Морозов вернулся в мастерскую, притворил дверь, постоял, привыкая к полумраку, – и посмотрел так, как умел смотреть только он.

Брошь на верстаке светилась. Ровно, сильно, зелёным, дыша, – лежала на виду, в двух шагах от денег, и никто её не тронул.

– Стало быть, правду сказал, – проговорил Морозов вслух, ни к кому не обращаясь. – Не они.

Он постоял ещё немного, глядя, как в темноте под лупой ровно дышит зелёный огонёк, и подумал две вещи разом.

Первая: старика убили не за вещь. Вещь лежала на виду, и убийца её не взял – либо не знал ей цены, либо цена его не интересовала. Он взял конторские книги. Пять штук, за годы с девятьсот третьего по девятьсот седьмой, – ровно те, в которые гравёр записывал заказы одиннадцатилетней давности.

И вторая, от которой Морозову стало неуютно: человек с перстнем поверх перчатки назвал ему этот адрес накануне вечером. Стало быть, он знал, что здесь произойдёт, – или знал, что уже произошло.

А ежели знал и не помешал, то в мастерской гравёра Кульмана нынче ночью дважды побывало любопытство: одно с гирькой от весов, а второе, надо думать, с перстнем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю