444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 269)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 269 (всего у книги 309 страниц)

Глава 5 (80)

Пять предметов Морозов нашёл на другой день, и нашёл за два часа.

Лунёв не сказал ему где – и не должен был. Человек, полгода носивший вещи по одной, прячет их там, куда имеет доступ ежедневно и не вызывая вопросов.

У Лунёва такое место было одно.

Морозов пришёл в его комнату утром, при нём, и попросил дозволения посмотреть наборную кассу.

Касса стояла на столе: деревянный ящик в две четверти, разгороженный на девяносто шесть гнёзд, и в гнёздах – литеры, набранные, надо думать, по всем правилам: часто употребляемые в больших гнёздах, редкие в малых.

Морозов выдвинул её и перевернул.

Дно было двойное.

Между двумя дощечками, в промежутке в полвершка, лежали, переложенные ветошью, пять предметов.

Лунёв смотрел на это молча.

– Отчего вы не спрятали лучше? – спросил Морозов.

– А куда лучше? – сказал он. – Тут восемь месяцев ни у кого обысков не было. И, ежели по правде, Александр Петрович, я и не прятал вовсе. Я знал, что рано или поздно придут.

Морозов положил пять вещей на стол в ряд.

Медная бляха со зверем. Пряжка. Плоская пластина. Небольшая фигурка тёмного камня. И шестая ячейка была занята не предметом – сложенным вчетверо листом.

Он развернул.

Это был список.

Писанный крупным типографским почерком, в две колонки, на четырёх листах.

Сорок восемь строк.

Против каждой – имя, место и год.

«1. Бляха мѣдная со звѣремъ. Кузьмины, дер. Заречье Тверской губ., взята въ 1906.

2. Пряжка каменная. Пантелей Косой, лудильщикъ, Спб., взята послѣ смерти 1912.

3. Пуговица мѣдная. Повивальная бабка съ Песковъ, Спб., взята послѣ смерти 1912...»

Морозов читал это стоя и дочитал до конца.

Список был точен.

Он сверял его после с описью Ивана Ивановича и нашёл четыре расхождения – все в мелочах, в годах, – и ни одного в именах.

И одно место в этом списке заставило его остановиться.

Против сорок седьмой строки стояло:

«47. Табакерка мѣдная съ бляхою. Лунёвъ Е. Ф., Спб., Охта. Взята въ 1913 при жизни владѣльца».

Человек, составлявший список по разговорам, внёс в него и себя – и внёс тем же сухим слогом, что и прочих, не отделив ни строкой, ни словом.

Человек, не имевший ни бумаг, ни доступа к тетрадям, за полгода восстановил по разговорам список из сорока восьми имён.

– Егор Фомич, – сказал Морозов. – Что вы собирались делать?

– Возвращать, – сказал Лунёв.

– Как?

– Ногами, – сказал он. – Я, Александр Петрович, отсюда весной уйду. Не сбегу – уйду, я тут не под замком. Дойду до Тюмени, оттуда в Россию. И буду ходить по этим адресам.

– Сорок восемь адресов.

– Сорок восемь.

– Пешком.

– Как выйдет, – сказал Лунёв. – Я, может, десять обойду. Может, пять. Но эти пять я верну.

Морозов сел.

– А если они не захотят взять?

Лунёв посмотрел на него с удивлением.

– Как это – не захотят?

– Так, – сказал Морозов. – Вы придёте к Кузьминым в Тверскую губернию и скажете: вот ваша бляха, которую у вас украли девять лет назад. А они спросят: а зачем она нам? И будут правы: девять лет прошло, они про неё забыли.

– Тогда, – сказал Лунёв медленно, – тогда я им скажу, что она их. И пусть решают сами.

Он помолчал.

– Вот в этом всё дело, Александр Петрович. Не в том, чтобы она у них лежала. А в том, чтобы решали они.

Прежде разговора он просидел день один.

Он ходил по мартовскому насту вокруг усадьбы – от ворот до конюшни, от конюшни к берёзам за забором – и решал то, что за два года службы решал десятки раз и никогда так трудно.

Что делать с человеком, который виноват и прав одновременно.

По ремеслу выходило просто: изложить хозяину, отдать вещи, уехать. Дело закрыто, вор найден, вещи возвращены.

По совести выходило иначе, и Морозов знал, чем это кончится: он вмешается.

Он уже вмешивался однажды – в Успенском, в избе Рябовых, когда велел вынести сундук из жилой комнаты на основании того, чего не мог ни доказать, ни объяснить. Тогда человек встал на ноги.

А сейчас предстояло вмешаться иначе: сказать восьмидесятилетнему человеку, что он полвека делает не так.

Разговор с Иваном Ивановичем состоялся в тот же вечер, и Морозов вёл его один, оставив Лунёва в комнате.

Он выложил на стол пять предметов и список.

Иван Иванович смотрел на список долго.

– Сорок восемь, – сказал он наконец. – Четыре ошибки. Господи боже мой.

– Вы не сердитесь.

– Я восхищаюсь, – сказал он с искренним чувством. – Александр Петрович, я одиннадцать лет составлял эту опись по купчим, по распискам и по своей памяти. У меня было всё: деньги, время, люди. А он сделал то же самое за полгода, из застольных разговоров, без единой бумаги.

Он поднял глаза.

– Кто?

– Лунёв.

Иван Иванович кивнул – так, будто это его не удивило вовсе.

– Я так и думал, – сказал он.

– Отчего?

– Оттого, что он единственный из девяти, у кого я взял, – сказал Иван Иванович. – Прочие восемь либо продали сами, либо вещей не имели вовсе. А у него отняли, и отнял я.

Он отодвинул список.

– Что он намерен делать?

– Вернуть, – сказал Морозов. – Всё. Всем сорока восьми.

– Пешком?

– Пешком.

Иван Иванович помолчал.

– И вы, Александр Петрович, на чьей стороне?

Морозов ждал этого вопроса и приготовил ответ, и всё-таки ответил не сразу.

– Я вам скажу, как есть, – сказал он. – По закону я на вашей: он взял чужое из вашего хранилища, и это кража. По уму – тоже на вашей: он их не вернёт. Он дойдёт до Тюмени, там его на первой же станции остановят, найдут пять вещей без бумаг, и он сядет за скупку краденого, а вещи разойдутся по рукам через полицейскую кладовую. Я такие кладовые видел.

– А по совести?

– А по совести я на его стороне, – сказал Морозов. – И вот это, Иван Иванович, я вам и предлагаю обсудить, потому что иначе мы через год будем сидеть тут снова.

Разговор шёл до трёх часов ночи.

Морозов вёл его так, как вёл допросы: не переубеждая, а раскладывая.

Он изложил то, что за три недели увидел своими глазами.

Что тридцать шесть предметов, лежащих вместе, темны и, по всей видимости, безопасны, – и что это его собственное наблюдение, а не чужие слова.

Что порознь они убивают – и это тоже проверено, одиннадцатью смертями за одиннадцать лет.

Что из этого следует: собирать их вместе правильно.

– И тут я с вами, – сказал он. – А дальше начинается то, где я с вами расхожусь.

– Где же?

– В том, как вы их берёте.

Он положил ладонь на список.

– За одиннадцать лет вы уговорили двадцать девять человек и заплатили им втрое. Это честно. Семь раз вы купили у наследников. Пять раз взяли после смерти владельца – тут спорно, но не преступно. А четыре раза вы отняли у живых людей, и одного из этих четверых вы после привезли к себе в дом и девять месяцев с ним завтракали за одним столом.

Иван Иванович молчал.

– Я вам скажу, что вы сделали, – сказал Морозов. – Вы решили за них. Вы полвека решаете за людей, потому что знаете больше, и всякий раз оказываетесь правы. И оттого перестали спрашивать.

– Если бы я спрашивал, – сказал Иван Иванович, – половина отказалась бы и половина из них умерла бы.

– Вероятно, – сказал Морозов. – А теперь послушайте меня, потому что дальше я скажу то, ради чего сижу с вами четвёртый час.

Он придвинул список.

– Ваша беда не в том, что вы отняли четыре вещи. Ваша беда в том, что об этом знаете вы один и что после вашей смерти не будет знать никто.

Иван Иванович поднял голову.

– Вы полвека держите всё это в себе, – сказал Морозов. – Сорок восемь предметов, тридцать девять имён, двадцать лет наблюдений, три сотни тетрадей и одно место в конюшне под плитой. Вы полгода назад слегли с воспалением лёгких и, по вашим же словам, испугались не смерти, а того, что всё это пропадёт. И правильно испугались.

– Оттого я вас и позвал.

– И это ошибка, – сказал Морозов. – Второй раз одна и та же. Вы позвали меня – то есть опять одного человека. Я служу в московской сыскной полиции, у меня в столе лежит бумага о проверке моей личности, отложенная впредь до особого распоряжения, и я могу завтра сесть или послезавтра умереть. И тогда всё повторится.

– Что же вы предлагаете?

– Записать, – сказал Морозов. – И раздать.

Он изложил.

Опись на сорок восемь предметов, с указанием происхождения и способа приобретения, в четырёх списках. Один остаётся здесь. Второй – у Кранца. Третий – у Свищова. Четвёртый Морозов увозит в Москву.

Тетради за двадцать лет – переписать. Не сразу, но начать: Лунёв – наборщик и переписчик, у него хороший почерк, а времени сколько угодно.

Место хранилища – сообщить троим: Кранцу, Свищову и Морозову. Не одному.

– И последнее, – сказал Морозов. – Четверым, у кого отняли, – вернуть.

Иван Иванович посмотрел на него.

– Вернуть?

– Вернуть, – сказал Морозов. – И вернуть не вещь. Вернуть выбор. Поехать, найти и предложить: вот ваше, мы взяли его без спроса, вот вам деньги, если хотите продать, и вот вам вещь, если хотите взять. И объяснить, что при этом бывает.

– И половина возьмёт.

– И половина возьмёт, – согласился Морозов. – И, может быть, умрёт. И это будет их смерть, а не ваша.

Иван Иванович долго молчал.

– Александр Петрович, – сказал он наконец. – Вы понимаете, что вы предлагаете мне отдать четыре предмета, за которыми я ходил годами?

– Понимаю.

– И что вы предлагаете мне впервые за полвека признаться людям, что я у них крал?

– Понимаю.

– Это, – сказал Иван Иванович, – тяжелее, чем вам кажется.

Он встал, прошёлся по кабинету и остановился у окна, за которым была сибирская мартовская ночь.

– Хорошо, – сказал он.

Лунёва позвали в кабинет на другой день, в полдень.

Разговор шёл втроём и продолжался два часа, и Морозов после отметил, что за все два часа Иван Иванович ни разу не повысил голоса и ни разу не сказал слова «кража».

Он начал с другого.

– Егор Фомич. Вы составили список из сорока восьми имён по разговорам. Я хочу знать, как вы это сделали.

И Лунёв – который, судя по лицу, готовился к чему угодно, только не к этому, – рассказал.

Он рассказывал сорок минут: как запоминал обмолвки, как проверял одно другим, как отделял то, что слышал сам, от того, что ему пересказали.

Иван Иванович слушал и один раз попросил повторить.

– Четыре ошибки, – сказал он под конец. – В годах. Егор Фомич, у меня в описи, составленной по купчим, ошибок, я полагаю, не меньше.

Он придвинул к себе бумагу.

– А теперь о деле.

И изложил то, о чём они с Морозовым договорились ночью, – изложил сухо, по пунктам, как излагают решение, а не милость.

Лунёв слушал, и по мере того как он слушал, лицо у него делалось всё более растерянным.

– То есть вы меня отпускаете, – сказал он наконец.

– Я вас посылаю, – сказал Иван Иванович. – Это разные вещи. Вы поедете с моими деньгами, с моей доверенностью и с моим поручением: найти четверых и предложить им их вещи. И вы будете передо мною отчитываться, потому что я плачу.

– А ежели я не вернусь?

– Тогда не вернётесь, – сказал Иван Иванович. – Егор Фомич, я одиннадцать лет всё делал сам и через своих людей. Из этого вышло одиннадцать покойников и вы, укравший у меня пять предметов, чтобы отдать их обратно. Стало быть, я делал неправильно.

Он помолчал.

– Пробую иначе. Впервые за полвека.

Уехал Морозов двадцать восьмого марта.

За шесть дней до отъезда сделали следующее.

Опись переписали в четырёх экземплярах – писал Лунёв, за три дня, безукоризненным типографским почерком.

Место хранилища показали Кранцу и записали в письме, оставленном для Свищова.

Четыре вещи, взятые у живых, вынули из сундука и положили отдельно.

И Лунёв Егор Фомич получил от Ивана Ивановича бумагу – писанную по всей форме доверенность от имени купца, на чьё имя была куплена усадьба, – и двести рублей на дорогу.

Он уезжал в апреле, по первой распутице, и уезжал не тайком, а с ведома и на средства того, у кого полгода крал.

Ему предстояло объехать четырёх человек в Тверской, Пермской, Псковской губерниях и в Петербурге и предложить им их вещи обратно.

– Егор Фомич, – сказал Морозов ему на прощание. – В Петербурге у вас жена и двое детей.

– Знаю, – сказал Лунёв.

– Вы к ним поедете?

Он помолчал.

– Поеду, – сказал он. – Я, Александр Петрович, к ним первым делом поеду, а после уж по адресам. Только я не знаю, что скажу.

– Скажите правду.

– Правду, – повторил Лунёв. – Что я год назад ушёл от них за тем, чтобы мне объяснили, отчего я вижу то, чего не видят другие. И что мне объяснили.

– И объяснили?

Лунёв посмотрел на него.

– Нет, – сказал он. – Мне сказали, что я не один. Это, Александр Петрович, не объяснение. Это утешение.

Сани стояли у ворот.

Свищов сидел на облучке и ждал; сорок вёрст до Тюмени, оттуда шесть суток до Москвы.

Иван Иванович вышел проводить, несмотря на то что доктор запретил ему выходить.

– Александр Петрович, – сказал он. – Я вам благодарен, и я это говорю в первый раз за очень долгое время.

– За что?

– За то, что вы приехали и нашли вора, – сказал он. – И за то, что после этого не отдали его мне.

Он помолчал.

– И ещё за одно, о чём вы, я думаю, не подумали. За то, что вы со мной разговаривали как с равным. Мне восемьдесят лет, и последний человек, который так со мной разговаривал, умер в девятьсот шестом.

Морозов сел в сани.

– Иван Иванович. Один вопрос напоследок.

– Задавайте.

– Вы сказали в июне, что ждали, покуда я себя покажу, потому что хотели знать, как я поведу себя, когда начнётся война.

– Сказал.

– И как?

Иван Иванович усмехнулся.

– Вы ни разу не написали мне за девять месяцев, – сказал он. – Хотя знали, что будет, и знали, что я поверю. Вы могли получить от меня всё что угодно за одно только это знание – деньги, бумаги, новое имя. И вы не написали.

– Оттого, что не хотел давать вам это в руки.

– Разумеется, – сказал Иван Иванович. – И это, Александр Петрович, единственная причина, по которой я вам показал место.

Сани тронулись.

Морозов ехал сорок вёрст по мартовскому насту, смотрел на белую степь, на берёзовые колки и на бугры, стоявшие поодиночке и группами, и думал о том, что за три недели в этой усадьбе узнал больше, чем за два года в двух столицах.

Он подвёл итог – по привычке, в уме, как подводил всякое дело.

Что узнал.

Что вместе они темны, и мерой служит расстояние. Что видящих в империи, по счёту Ивана Ивановича, шестеро на девять миллионов душ – если верить его выборке, а верить ей нельзя, потому что он искал только там, где искал. Что у всех шестерых это с детства и что все шестеро замолчали в семь лет.

Что не узнал.

Отчего они светятся. Отчего убивают порознь и молчат вместе. Отчего в теле убитого сыщика два года назад очнулся человек из другого века и отчего таких, кроме него, нашлось за полвека трое.

Что сделал.

Нашёл вора, не отдал его хозяину и вынудил человека, полвека решавшего за всех, впервые спросить у четверых, чего хотят они.

Он знал теперь, где лежат тридцать два предмета – тридцать шесть минус четыре, отданные Лунёву.

Он знал, что вместе они темны.

Он знал имена сорока восьми семей, у которых они были.

Он не знал по-прежнему главного: отчего это вообще происходит и почему в теле убитого сыщика два года назад очнулся именно он.

И, если верить человеку, прожившему восемьдесят лет, этого не знал никто.

В Москву он вернулся третьего апреля, и в отделении его встретил Бекетов с лицом, по которому Морозов понял всё раньше, чем тот открыл рот.

– Александр Петрович, – сказал Аполлинарий Львович. – Двадцать девятого марта из департамента пришла бумага. О вас.

Александр Фрост
Двадцать пятое мая. Мороз идёт по следу книга 17

Глава 1 (81)

Бумага лежала у Пересветова.

Морозов прочёл её стоя, не снимая пальто, и прочёл дважды.

Департамент полиции уведомлял московское сыскное отделение, что чиновник для поручений Морозов А. П., ввиду его опытности по розыскной части, прикомандировывается к следственной части при штабе Московского военного округа для участия в производстве дознаний по делам о шпионстве и способствовании неприятелю.

Срок прикомандирования – до особого распоряжения.

С сохранением должности и содержания по сыскному отделению.

– Ну-с, – сказал Пересветов. – Поздравлять или соболезновать?

Морозов положил бумагу.

– Аркадий Ильич, кто это устроил?

– Не я, – сказал начальник отделения. – Это первое, что я выяснил, и выяснил в тот же день. Запрос шёл не через градоначальство и не через нас. Он шёл из Петрограда прямо в штаб округа, а нас уведомили.

– Кем подписан?

– За директора департамента, – сказал Пересветов. – То есть никем.

Он снял очки.

– Александр Петрович. Я двадцать девять лет служу и в таких вещах разбираюсь. Вас не наградили и не наказали. Вас переставили.

– Куда?

– Туда, где вы будете на виду, – сказал он. – Следственная часть при штабе округа – это, милостивый государь, не сыск. Это место, где всякая ваша бумага ложится под шесть пар глаз, из которых две – жандармские, а две – военные.

Он помолчал.

– И вот вам моё чтение, а вы уж думайте сами. У вас в департаменте лежит дело о проверке вашей личности, отложенное впредь до особого распоряжения. Проверку эту продолжать в военное время неудобно: людей нет, дела важнее. А вот приставить человека к работе, где он всякий день у всех на глазах, и посмотреть, – это удобно и ничего не стоит.

Морозов молчал.

Он думал ровно то же самое и всю дорогу от вокзала думал именно об этом.

– Я обязан явиться?

– Обязаны, – сказал Пересветов. – Завтра, к десяти. И, Александр Петрович... – Он придвинул к себе бумаги и заговорил другим тоном, деловым. – Я вам скажу, как я это устроил со своей стороны, чтобы вы знали.

– Слушаю.

– Стол ваш я за вами оставил. Бекетов ведёт бумаги, Гвоздёв ходит. Дела вам буду отдавать по-прежнему, и вы будете вести их вечерами и по воскресеньям, как сумеете. – Он поднял глаза. – И это не оттого, что я вас не отпускаю. Это оттого, что человеку, которого куда-нибудь переставили, нужно, чтобы у него оставалось место, куда вернуться.

Вечером того же дня Морозов зашёл к Бекетову и рассказал.

Аполлинарий Львович выслушал и сделал то, что делал всегда: посмотрел на дело со стороны бумаги.

– Александр Петрович, я вам скажу одну вещь, и вы её обдумайте. Прикомандирование – вещь обратимая. Вас откомандировали к военным, вас могут откомандировать и обратно.

– И что?

– А то, что покуда вы там, вы состоите в двух ведомствах сразу, – сказал Бекетов. – И это, при всей неприятности, даёт вам одно преимущество, какого нет ни у кого в этом городе.

– Какое?

– Вы можете писать бумаги по одному ведомству о том, что узнали по другому, – сказал он. – Военные не читают наших дел, а мы не читаем военных. Между этими двумя ведомствами, Александр Петрович, лежит щель, и вы в ней сейчас стоите.

Морозов посмотрел на него.

За полтора года службы вместе Аполлинарий Львович из человека, писавшего на него рапорты, превратился в единственного, кто умел объяснить ему устройство этой империи изнутри.

Следственная часть помещалась на Пречистенке, в реквизированном особняке.

Морозов явился двадцать четвёртого апреля к десяти и просидел в приёмной сорок минут, разглядывая людей.

Публика была смешанная: два жандармских офицера, штабной подполковник, трое штатских чиновников и молодой прапорщик, ходивший из угла в угол.

Принял его полковник Ярцев, Николай Аполлонович, – начальник следственной части: лет пятидесяти, сухой, с седыми висками, с той особой военной вежливостью, которая не предполагает возражений.

– Морозов, – сказал он, прочитав бумагу. – Из московского сыскного. Семь дел, семь обвинительных актов, ни одного возврата от прокурорского надзора.

– Так точно.

– Хорошая цифра, – сказал Ярцев. – Александр Петрович, я вам сразу объясню, зачем вы мне нужны, и объясню откровенно, потому что иначе вы месяц будете гадать.

– Прошу.

Полковник встал и подошёл к карте, висевшей на стене.

– С августа прошлого года у меня в производстве двести восемьдесят дел о шпионстве, – сказал он. – Двести восемьдесят. Из них до суда дошло девять. Из девяти обвинительный приговор вынесен по трём.

Он обернулся.

– Знаете, что это значит?

– Что двести семьдесят одно дело развалилось.

– Что двести семьдесят одно дело не следовало заводить, – сказал Ярцев. – Милостивый государь, у меня половина производств возбуждена по доносам, в которых сказано: сосед мой немецкой фамилии, ночью у него горит свет, и я полагаю, что он подаёт знаки неприятелю. А сосед – часовщик, у него бессонница.

Он вернулся к столу.

– Мне не нужны люди, которые умеют ловить шпионов. Мне нужны люди, которые умеют не находить того, чего нет. Это, как выяснилось за восемь месяцев, дар куда более редкий.

– Николай Аполлонович, а отчего вы этим занимаетесь?

Полковник поднял брови.

– Служба.

– Вы восемь месяцев прекращаете дела и, судя по вашим словам, полагаете, что их не следовало заводить. Служба такого не требует. Служба требует, чтобы дела шли.

Ярцев помолчал.

– У меня сын на фронте, – сказал он. – Прапорщик, девятнадцати лет, с октября. И я вам скажу, что меня в этом всём тревожит.

– Скажите.

– Что мы тут, в тылу, ловим часовщиков, – сказал он. – Мы двести восемьдесят дел завели, полтораста человек продержали под арестом, а германская армия стоит там, где стоит. И у меня иной раз возникает мысль, что вся эта наша ловля не для дела, а для того, чтобы объяснить самим себе, отчего мы отступаем.

Морозов посмотрел на него внимательно.

За два года в этом веке он выучил, что в первую минуту знакомства человек показывает себя таким, каким хочет казаться, и что верить этому нельзя.

Но полковник Ярцев говорил как человек, восемь месяцев разгребавший чужую истерику и уставший от неё до полного равнодушия к тому, как он выглядит.

– Николай Аполлонович. Я обязан вам сказать одну вещь.

– Говорите.

– Я не знаю военной части и не знаю, как ведутся дела о шпионстве. Я уголовный сыщик. Всё, что я умею, – устанавливать, что произошло на самом деле.

– Вот это мне и надобно, – сказал Ярцев.

Первые три недели Морозов разбирал бумаги.

Работа была ему знакома и незнакома одновременно.

Знакома – потому что всякое дознание устроено одинаково: показания, документы, проверка.

Незнакома – потому что здесь не было потерпевшего.

За два года в этом веке он вёл дела, в которых кто-нибудь умер, у кого-нибудь украли или кому-нибудь солгали. Всякий раз был человек, которому причинили зло, и работа состояла в том, чтобы установить, кто.

Здесь потерпевшим числилось государство, а зло состояло в намерении.

И Морозов на первой же неделе поймал себя на том, что не умеет с этим работать.

– Николай Аполлонович, – сказал он Ярцеву. – Как доказывается шпионство?

– Никак, – сказал полковник. – В том и беда. Милостивый государь, вы за два года привыкли, что у вас есть труп, нож и свидетель. А у меня человек нарисовал в записной книжке план моста. Он инженер, он рисует мосты всю жизнь. И вот докажите мне, для кого он его рисовал.

Ему дали стол в комнате с двумя чиновниками и стопку дел «к сведению» – тех, что подлежали прекращению, но не были прекращены, потому что руки не доходили.

Читал он их в комнате с двумя чиновниками, и чиновники эти стоят упоминания, потому что от них он за три недели узнал о новом месте больше, чем от полковника.

Первый, Астахов, был из отставных судебных следователей, лет шестидесяти, глухой на одно ухо и совершенно равнодушный. Он вёл дела ровно и медленно и всякое доводил до прекращения, потому что, по его словам, «доводить до другого себе дороже».

Второй, Кулагин, лет тридцати пяти, был из молодых и деятельных.

Он-то и сказал Морозову на третий день фразу, которую тот записал вечером дословно.

– Александр Петрович, вы напрасно так копаете. У нас тут не то важно, виноват ли человек. У нас важно, чтобы дело было закрыто правильно.

– То есть?

– То есть чтоб к бумаге нельзя было придраться, – сказал Кулагин. – Вы поймите: нас за оправдательные не хвалят и за обвинительные не хвалят. Нас хвалят за то, что производство не вернули.

Он прочёл сорок два дела и составил о них следующее мнение.

Двадцать девять были возбуждены по доносам, не содержавшим ничего, кроме фамилии и подозрений.

Семь – по донесениям полиции о лицах, говоривших в трактире неподобающее.

Четыре – по перехваченным письмам, в которых при чтении не обнаруживалось ничего.

И два – по обстоятельствам, которые Морозов, прочитав, отложил отдельно, потому что в них что-то было.

Он доложил об этом Ярцеву на исходе третьей недели.

Полковник выслушал и сказал:

– Сорок из сорока двух прекратить. Пишите постановления, я подпишу.

– А два?

– А два берите и ведите, – сказал он. – Только, Александр Петрович, я вас предупреждаю: как только вы возьмёте настоящее дело, у вас начнутся неприятности.

– Отчего?

– Оттого, что настоящее дело о шпионстве в Москве упирается либо в казённые подряды, либо в банк, – сказал Ярцев. – А там сидят люди, которых трогать нельзя.

Два дела, отложенные им отдельно, он вёл параллельно и о них стоит сказать, потому что ими объяснялось многое из последующего.

Первое было о поставщике сукна, у которого при проверке нашлось расхождение в двенадцать тысяч аршин. Дело числилось по шпионской части оттого, что поставщик носил фамилию Литке; на деле это оказалась обыкновенная кража, и Морозов довёл её до обвинительного акта за пять недель.

Второе он прекратил сам, и прекратил с удовольствием.

По нему проходил учитель немецкого языка из реального училища, на которого донесли, что он в классе хвалил немецкую армию.

Морозов вызвал восьмерых учеников и опросил каждого порознь.

Выяснилось, что учитель, разбирая с ними немецкий текст, объяснил, отчего в немецком языке принят такой порядок слов, и сказал: у них всё построено на порядке, оттого у них и армия такая.

– И только? – спросил он у последнего из восьми, гимназиста лет шестнадцати.

– И только, – сказал тот. – А после сказал: а у нас, ребята, порядка нет, зато у нас есть вы.

Морозов записал это дословно и приложил к постановлению о прекращении.

Учителя, впрочем, к тому времени уже уволили.

Май пятнадцатого года начался дурно.

С фронта шли известия одно хуже другого: в апреле немцы прорвали фронт под Горлице, армия отходила, и в газетах это называлось выравниванием линии.

В Москву повезли раненых вдвое против осени.

Цены пошли вверх: мука подорожала на треть, сахар исчез вовсе, а тот, что появлялся, стоил втрое.

И вместе с этим по городу пошёл слух.

Слух был не один, а множество, и все они сводились к одному: во всём виноваты немцы, которые здесь.

Говорили, что немецкие фирмы нарочно скупают хлеб, чтобы уморить Москву голодом.

Говорили, что на германских фабриках в Москве в сахар подмешивают толчёное стекло.

Говорили, что сёстры милосердия из немок в лазаретах травят раненых.

Говорили, что императрица – немка и потому переписывается с Берлином.

Слухи эти приходили к нему и по службе: следственная часть получала их в виде доносов, и Морозов за апрель прочёл их полторы сотни.

Он завёл им счёт – не по обязанности, а из профессионального любопытства – и к маю мог сказать о них следующее.

Всякий слух состоял из трёх частей: указания на конкретное лицо, обвинения в чём-нибудь невозможном и объяснения, отчего это до сих пор не раскрыто.

Третья часть была неизменной и самой важной: «а начальство молчит, потому что подкуплено».

Морозов записал это и приписал сбоку то, что понимал по своему ремеслу: слух живуч не тогда, когда в него верят, а тогда, когда он объясняет человеку, отчего у него плохо идут дела.

Слушал он это и в трактирах, в лавках, в отделении и на Пречистенке, и всякий раз отмечал одно: слухи ходили не сами по себе. Их пересказывали с готовностью, с облегчением, как пересказывают объяснение, которого давно ждали.

Двадцатого мая он сказал об этом Ярцеву.

– Николай Аполлонович. Я служу в Москве второй год и такого не видел.

– И я не видел, – сказал полковник. – И, между нами, меня это тревожит сильнее, чем германские шпионы.

– Отчего?

– Оттого, что вы, я полагаю, ещё не поняли главного, – сказал Ярцев. – Это не про немцев. Александр Петрович, посчитайте: в Москве германских и австрийских подданных к весне осталось тысячи полторы, и все они на учёте. Против кого же тогда весь этот шум?

Морозов подумал.

– Против своих.

– Против своих, – сказал полковник. – Против всякого, у кого фамилия на «-ер» и лавка на углу. Из них девять десятых – русские подданные в третьем поколении, у которых сыновья нынче на фронте.

Он побарабанил пальцами по столу.

– И я вам скажу, чем это кончится, потому что я в девятьсот пятом служил и видел, как это делается. Сперва говорят. После пишут в газетах. А после кто-нибудь бросает камень.

Двадцать четвёртого мая Морозов написал Пересветову записку – по своему сыскному ведомству, минуя Пречистенку, – о том, что по имеющимся у него сведениям в Москве возможны беспорядки на почве слухов о немецком засилье, и что полагал бы полезным заблаговременно усилить наряды в торговых кварталах.

Записка была короткая, на полстраницы, и ни на чём, кроме его наблюдений, не основана.

Пересветов прочёл её при нём.

– Александр Петрович. Наряды не по нашей части. Мы сыск, а не наружная полиция.

– Знаю. Оттого и прошу вас передать градоначальству.

– Передам, – сказал Пересветов. – И вам скажу, что будет: ничего. Оттого что таких записок к ним нынче приходит по три в неделю.

Он оказался прав.

Двадцать шестого мая, во вторник, на фабрике Гюбнера в Хамовниках рабочие бросили работу и вышли на улицу.

К вечеру толпа была уже на Кузнецком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю