444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 267)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 267 (всего у книги 309 страниц)

Александр Фрост
Тридцать шесть. Мороз идёт по следу книга 16

Глава 1 (76)

Дорога заняла шесть суток вместо пяти.

Поезд стоял на разъездах, пропуская воинские эшелоны, и на всяком крупном узле – в Самаре, в Уфе, в Челябинске – Морозов видел одно и то же: составы, идущие на запад, и составы, идущие на восток.

На запад везли людей.

На восток – раненых и пленных: австрийцев, взятых зимой в Карпатах и в Галиции, тысячами. Их развозили по сибирским городам, и на станциях они стояли у теплушек – небритые, в разномастных шинелях, с тем особенным выражением, какое бывает у людей, которым больше некуда торопиться.

В Челябинске он простоял восемь часов и вышел на перрон.

На соседнем пути стоял состав с пленными – теплушки, часовые у дверей, костры на насыпи.

Австрийцы варили что-то в котелках. Двое сидели на шпалах и играли в карты. Один, молодой, с забинтованной головой, стоял у теплушки и смотрел на вокзал так, как смотрят люди, впервые попавшие туда, откуда неизвестно, вернутся ли.

Морозов постоял и подумал, что через четыре года из этих людей часть уедет домой, часть останется здесь навсегда, а часть будет воевать в этой стране на чужой войне, о которой сейчас не подозревает никто.

Он вернулся в вагон.

В Тюмень Морозов приехал двадцать шестого февраля.

Февраль в Западной Сибири был настоящий: двадцать пять градусов, солнце, синие тени на снегу и тот сухой, скрипучий воздух, от которого в первые сутки ломит зубы.

Свищов встретил его на станции – в тулупе, в шапке, с санями.

– Похудел, – сказал он вместо приветствия.

– Зима.

– Зима, – согласился Свищов. – Садись, до места вёрст сорок.

Дорогой они говорили мало, а из того, что говорили, Морозов вынес немного, но существенное.

Свищов за девять месяцев переменился.

Он был всё тот же – крупный, обстоятельный, с руками рабочего человека, – но в нём появилась усталость особого рода, которую Морозов знал по служащим, засидевшимся на одном месте.

– Скучаешь? – спросил он.

– Работаю, – сказал Свищов. – Я тут при доме за всё: печи, крыши, воду. В прошлом году водопровод провёл от ключа, самотёком. Кранц говорит: инженер.

– А по своему?

– По своему – нет, – сказал он и помолчал. – Я, брат, десять лет назад думал, что меня сюда за чем-нибудь занесло. Что от меня будет польза: пар, электричество, я ведь всё это помню. А вышло – печи.

– Отчего не пробовал?

– Пробовал, – сказал Свищов. – Знаешь, чем кончается? Мне тут поверить некому. Всякая моя мысль требует, чтобы прежде неё поверили в десять других, которых ещё не открыли. Я, брат, могу нарисовать турбину, а объяснить, отчего она вертится, не могу: тут теории нет.

Дом стоял не в Тюмени.

Морозов узнал об этом только в санях: в городе Иван Иванович держал квартиру для вида и для почты, а то, ради чего он приехал, находилось в стороне, за рекой, в бывшем имении, купленном в девятьсот девятом на имя очередного мёртвого купца.

Ехали три часа.

Место открылось за поворотом просёлка: широкая усадьба на пригорке – старый деревянный дом в два этажа, флигель, службы, конюшня, всё под тесовыми крышами, всё обнесено высоким забором, и над забором – берёзы.

За воротами лаяли собаки.

– Собаки-то зачем? – спросил Морозов.

– От волков, – сказал Свищов. – И от прочего. Тут, брат, до соседей семь вёрст.

Их впустил работник – молодой мужик в тулупе, посмотревший на Морозова так, как смотрят на приезжего в закрытом месте: со сдержанным недоверием.

Морозов, входя в ворота, по привычке отметил устройство.

Забор – в человеческий рост, тесовый, новый; поставлен, судя по дереву, года три-четыре назад, то есть не при покупке. Ворота – на засове изнутри. Собаки – две, на цепях, у ворот и у амбаров, то есть не для охоты и не для двора: их посадили так, как сажают, когда чего-то ждут.

Он спросил об этом вечером.

– От кого забор?

– Ни от кого, – сказал Иван Иванович. – И это чистая правда. В двенадцатом году у соседей за рекой ограбили усадьбу, троих убили. Тут, Александр Петрович, до полиции сорок вёрст, а зимой и все шестьдесят.

– И вы поставили забор.

– И собак взял, – сказал он. – Знаете, что меня в этом занимает? Я восемьдесят лет прожил, и всякий раз выходило одно: чем больше у человека того, что нельзя объяснить, тем больше вокруг него обыкновенных вещей – заборов, собак, счетов и квитанций. Я, кажется, единственный человек в России, который никогда не состарится, – и я третий год сужусь с соседом за покос.

Во дворе было чисто, натоптано, пахло дымом и сеном.

А на крыльце главного дома стоял человек, которого Морозов видел последний раз девять месяцев назад, – и человек этот за девять месяцев переменился.

Иван Иванович постарел.

Не в том смысле, в каком стареют за девять месяцев обыкновенные люди: он и теперь выглядел на свои пятьдесят. Но лицо у него сделалось серым, под глазами лежали тени, и стоял он, придерживаясь за перила.

– Простите, что не спускаюсь, – сказал он. – Я после Крещения болел и, признаться, до сих пор не в порядке.

– Что было?

– Воспаление лёгких, – сказал Иван Иванович. – Второе за два года. Первое я перенёс на ногах, второе едва не унесло. Проходите, Александр Петрович. Я вам всё покажу.

Дом изнутри оказался просторным и на удивление обжитым.

Морозов читал его на ходу, по привычке, – и читал с интересом, потому что за два года не видел ничего похожего.

Пахло щами, деревом и книгами. В сенях стояли лыжи – шесть пар, разного роста. На вешалке висели тулупы, и один был детский.

– У вас дети? – спросил он.

– Один, – сказал Иван Иванович. – Мальчик, девяти лет. Внук Марьи Тимофеевны. Она его привезла из-под Пензы позапрошлым летом: у него мать умерла, а отец пьёт.

– Он тоже?..

– Нет, – сказал Иван Иванович. – Обыкновенный. Просто его некуда девать.

Морозов записал себе и это.

Дом, устроенный для девятерых с редкой особенностью, за восемь лет оброс тем, чем обрастает всякий дом: чужим ребёнком, которого некуда девать.

Внизу – большая столовая, кухня, две комнаты для служб. Наверху – коридор и восемь дверей.

В доме жили одиннадцать человек.

Девять – те, кого летом увезли из Удельной. Доктор Кранц, приехавший с ними. И сам Иван Иванович, бывавший здесь наездами, а с осени – постоянно.

Кроме того, при усадьбе жили четверо работников: две бабы на кухне, конюх и тот молодой мужик, что открывал ворота.

– Показывайте, – сказал Морозов.

И Иван Иванович показал.

Он показал столовую, где обедали все вместе, за одним столом.

Он показал библиотеку – комнату во втором этаже, где стояло книг больше, чем Морозов видел в частных домах: четыре шкафа, и в них не романы, а справочники, атласы, медицинские руководства, подшивки журналов за двадцать лет.

Он показал комнаты жильцов – те, что были открыты.

Их обитатели за девять месяцев обжились. У одного на столе лежала работа: он резал по дереву. У другой в комнате стоял ткацкий станок. Пожилая женщина, та самая Марья Тимофеевна, которую Морозов видел в саду в Удельной, вязала.

Всё это выглядело как богадельня или как пансион – и совершенно не выглядело как тюрьма.

– Они выходят? – спросил Морозов.

– Куда угодно, – сказал Иван Иванович. – До соседней деревни семь вёрст, до Тюмени сорок. Зимой ходят на лыжах, летом ездят. Двое в прошлом году были в городе на ярмарке.

– А работают они?

– Кто хочет, – сказал Иван Иванович. – Зырянов чинит часы всей округе и берёт деньги себе. Наталья Ивановна шьёт. Сёстры держат огород и, между нами, кормят весь дом. Марья Тимофеевна нянчит внука.

– А кто не хочет?

– Тот не работает, – сказал он. – Александр Петрович, я содержу этот дом на свои и не считаю, что купил их этим. Кормлю не за работу.

– И никто не ушёл?

– Один пробовал, – сказал Иван Иванович. – В ноябре. Дошёл до деревни, переночевал у мужика и наутро вернулся сам.

– Отчего вернулся?

– А куда ему? – сказал он просто. – У него в России ничего нет. Здесь его кормят, здесь с ним разговаривают, и здесь он не сумасшедший.

Морозова поместили в комнате внизу, рядом с кабинетом.

В комнате была кровать, стол, умывальник и – что его удивило – керосиновая лампа с хорошим стеклом и стопка бумаги.

– Вам, я полагаю, понадобится, – сказал Иван Иванович, показывая. – Вы человек пишущий.

– Отчего вы так решили?

– Оттого, что вы за два года не сделали ни одного шага, которого не занесли бы в бумагу, – сказал он. – Я это заметил ещё в четырнадцатом. Всякий другой на вашем месте прятал бы, а вы пишете рапорты о собственных нарушениях.

Он усмехнулся.

– И это, между прочим, единственная причина, по которой вас до сих пор не съели.

Кранца Морозов узнал в первый же вечер.

Доктор постарел меньше, чем хозяин, и держался так же, как в Удельной: спокойно, суховато и с той особенной прямотой, которая бывает у людей, однажды заплативших за свою прямоту всем.

– Мы с вами виделись в июле прошлого года, – сказал он. – Вы приезжали ко мне с бумагой и требовали Лунёва.

– Требовал.

– И, если помните, я вам его не отдал.

– Помню.

– Так вот, – сказал Кранц. – Я хочу, чтобы вы знали: я тогда был неправ.

Морозов посмотрел на него.

– Отчего же?

– Оттого, что я прикрылся врачебным суждением там, где надо было прямо сказать: этот человек здесь по своей воле и не желает вас видеть, – сказал доктор. – А я вместо этого объявил его состояние не допускающим свидания. Я тогда защищал не его, а заведение.

Он поправил очки.

– Я за восемь лет привык защищать заведение. Это, милостивый государь, происходит со всяким, кто содержит богадельню на чужие деньги.

Разговор начался вечером, после ужина, за которым Морозов сидел вместе со всеми и молчал, разглядывая одиннадцать человек, о существовании которых полтора года назад не подозревал никто в империи.

Кабинет был единственной комнатой в доме, которая выглядела как рабочая.

Три стены – полки, и на полках не книги, а тетради: одинаковые, в тёмных коленкоровых переплётах, помеченные годами.

Морозов сосчитал взглядом. Полок было девять, на каждой десятка по двенадцать.

– Сколько их?

– Сто шестьдесят четыре, – сказал Иван Иванович. – Первая начата в восемьсот семьдесят пятом.

– И что в них?

– Всё, – сказал он. – Наблюдения, поездки, разговоры, счета. Кто где жил, у кого что было, кто когда умер. Это, Александр Петрович, единственное, что я сделал за свою жизнь, и, если хотите знать, я полагаю это своим единственным оправданием.

Морозов подошёл ближе и посмотрел на корешки.

Тысяча восемьсот семьдесят пятый. Восемьдесят второй. Девяносто первый. Девятьсот третий.

Сто шестьдесят четыре тетради, писанные одной рукой на протяжении сорока лет.

И ни одного человека на свете, который бы их прочёл.

Разговор шёл в кабинете, вдвоём.

– Итак, – сказал Иван Иванович. – Приступим. За сентябрь и октябрь из хранилища пропали три предмета. За ноябрь и декабрь – ещё два. Итого пять.

Морозов положил перо.

– Пять?

– Пять, – сказал он. – Я писал вам о трёх в октябре. С тех пор стало пять.

– Отчего не написали?

– Оттого, что вы всё равно не приехали бы раньше, – сказал Иван Иванович. – А тревожить человека сведениями, которыми он не может воспользоваться, я считаю дурным тоном.

Он придвинул к себе тетрадь.

– Изложу по порядку. Хранилище устроено в девятьсот девятом году, при покупке усадьбы. Место я вам покажу завтра. Оно надёжно, сухо и не имеет иного входа, кроме одного.

– Кто знает о нём?

– Я, – сказал Иван Иванович. – И до недавнего времени я был совершенно уверен, что этим список исчерпывается.

– Доктор Кранц?

– Не знает.

– Свищов?

– Не знает.

– Работники?

– Работники не знают даже того, что в усадьбе есть, кроме них, ещё что-нибудь, кроме дров и сена.

Морозов помолчал.

– Иван Иванович. Прежде чем мы двинемся дальше, я должен сказать одну вещь, и вы её выслушайте до конца.

– Слушаю.

– Первое, что обязан проверить всякий сыщик в деле о краже из хранилища, к которому имеет доступ один человек, – это сам этот человек, – сказал Морозов. – И я это проверю. Я буду исходить из того, что вы могли взять их сами и позвать меня, чтобы у пропажи был свидетель.

Иван Иванович посмотрел на него – и вдруг рассмеялся.

Смеялся он недолго и закашлялся.

– Простите, – сказал он, отдышавшись. – Это не насмешка. Это, если хотите, облегчение.

– Отчего облегчение?

– Оттого, Александр Петрович, что за полвека со мной никто так не разговаривал, – сказал он. – Все, кого я встречал, делились на два разряда: одни меня боялись, другие мне поклонялись. И те и другие принимали всё, что я скажу, на веру.

Он потёр лицо.

– Проверяйте. Я вам дам всё: книги, счета, людей, ключи. И я вам заранее скажу, чем это кончится: вы убедитесь, что я их не брал, и мы потеряем неделю. Но неделю потерять стоит, потому что после этого вы будете работать спокойно, а я – знать, что вы не работаете вполсилы из вежливости.

– Второе, – сказал Морозов. – О том, чего я делать не стану.

– Говорите.

– Я не стану никого из ваших людей ни задерживать, ни допрашивать под угрозой, ни обыскивать без их согласия. У меня здесь нет ни полномочий, ни права: я в Тобольской губернии частное лицо в отпуске.

– Разумеется.

– И третье, – сказал Морозов. – Когда я найду вора, я вам его назову. Что вы с ним сделаете – ваше дело, и я в него не вмешиваюсь. Но если я узнаю, что после моего отъезда с этим человеком что-нибудь случилось, – я вернусь сюда уже не частным лицом.

Иван Иванович выслушал это внимательно, не перебивая.

– Договорились, – сказал он. – И, чтобы вы знали заранее: я никого не собираюсь наказывать. Я хочу понять, кто и зачем, – и вернуть вещи в хранилище. Больше ничего.

– Отчего вам это так важно?

Он ответил не сразу.

– Оттого, – сказал он наконец, – что я болел два месяца и лежал в этой комнате, глядя в потолок. И за два месяца понял одну простую вещь, которой не понимал всю жизнь.

– Какую?

– Я не бессмертен, – сказал Иван Иванович. – Я это, разумеется, знал и прежде – умом. А в январе, когда у меня было сорок и я не мог поднять голову с подушки, я это понял впервые как следует.

Он посмотрел на Морозова.

– И тогда мне сделалось страшно не за себя. Мне сделалось страшно оттого, что если я нынче умру, то сорок один предмет – теперь тридцать шесть – останутся лежать в месте, о котором никто не знает. И через сто лет их выкопает какой-нибудь мужик, ставя погреб.

Глава 2 (77)

Хранилище Иван Иванович показал наутро.

Прежде того, впрочем, был завтрак – общий, за длинным столом, – и Морозов провёл его, разглядывая одиннадцать человек и стараясь делать это незаметно.

Разговор за столом шёл о посевной, о ценах на керосин и о войне.

Про войну спрашивали его: он приехал из Москвы, стало быть, знает.

Морозов отвечал осторожно и коротко: что в Москве дорого, что раненых много, что говорят о весеннем наступлении.

И заметил, что двое из девяти слушают его не так, как прочие. Часовщик Зырянов – с жадностью человека, отрезанного от мира. А Лунёв – молча, не поднимая глаз от тарелки, и по одному этому Морозов отметил его себе, ещё не зная зачем.

Оно помещалось не в доме и не в подвале – в старой каменной кладовой при конюшне, где до покупки усадьбы держали упряжь.

Кладовая была небольшая, три на четыре сажени, с одним входом и без окон. Стены – кирпичные, в два кирпича, пол земляной, потолок сводчатый.

Внутри стояли лари с овсом, висела сбруя, лежали хомуты.

Морозов постоял на пороге и оценил выбор места профессионально.

Место было выбрано превосходно.

Кладовая при конюшне – единственное строение в усадьбе, куда ходят каждый день и где всякий человек с ломом или с лопатой выглядит естественно. Здесь нет окон, стало быть, снаружи не подглядишь. Здесь пахнет лошадьми и овсом, и здесь всегда шумно: за стеной топчутся, фыркают, звенят.

И, главное, здесь нечего искать: всякий, кто полез бы в эту усадьбу за ценностями, пошёл бы в дом.

– И где? – спросил Морозов.

Иван Иванович прошёл в дальний угол, отодвинул ногой солому и постучал каблуком.

Звук был глухой.

– Плита, – сказал он. – Под ней ход в четыре ступеньки и подпол в сажень. Плиту кладут с рычагом, вдвоём не сдвинуть без ваги.

Он показал вагу – железный лом, стоявший тут же, в углу, среди прочего инструмента, ничем не выделяясь.

Морозов присел и осмотрел плиту.

Плита была старая, пригнанная плотно; по краям – земля и труха, слежавшиеся годами.

И у одного края труха была потревожена.

Не свежо: месяца три-четыре назад. Но потревожена, и потревожена с той стороны, с какой удобнее подводить лом.

– Открывайте.

Открывали вдвоём – точнее, открывал работник, вызванный для этого и не спросивший ни о чём, и Морозов отметил про себя, что человек, полтора года подводящий лом под эту плиту, ни разу не задумался, зачем.

Внизу был подпол: сухой, выложенный кирпичом, аршина полтора в глубину.

Морозов спустился первым и осмотрел его весь.

Кирпич старый, кладка ровная; в углу – вентиляционная отдушина, выведенная, судя по всему, под стену конюшни. Сухо: ни плесени, ни потёков.

– Кто клал?

– Мужики из Мурина, – сказал сверху Иван Иванович. – В девятьсот девятом, при переделке конюшни.

– Они знают, что тут?

– Они знают, что барин велел выложить погреб под кладовой и не выложил там ни картошки, ни капусты, – сказал он. – Что они об этом думают, я не спрашивал. Полагаю, думают про деньги.

Морозов записал и это.

Он отметил, что за шесть лет ни один из этих мужиков не полез сюда за деньгами, – и подумал, что в России это, пожалуй, объяснимее всего прочего: за деньгами лезут в дом, а в пустой погреб под чужой конюшней – незачем.

В подполе стоял сундук.

Обыкновенный дорожный сундук, окованный железом, на замке.

Иван Иванович отпер его своим ключом.

Внутри, в ячейках, разгороженных дощечками и выстланных сукном, лежали вещи.

Морозов сосчитал.

Тридцать шесть предметов: бляшки, пряжки, пластины, две фигурки тёмного камня, оправленная в золото брошь, цепочка с подвеской.

Пять ячеек были пусты.

Он стоял и смотрел, и в этой позе провёл, наверное, целую минуту.

За два года в этом веке он видел эти вещи по одной: на пыжовской полке, у Верейской на шее, в витрине Нартова, в тряпице у себя в ящике.

Здесь их было тридцать шесть, и лежали они вместе.

– Закройте на минуту дверь, – сказал он.

Работник вышел, дверь притворили, и в кладовой сделалось темно – не совсем, свет шёл в щели, но довольно.

Морозов посмотрел в сундук.

Сундук был тёмен.

Ни искры. Ни свечения. Тридцать шесть предметов лежали в ячейках чёрные, как обыкновенное железо.

Он наклонился ниже и взял ближнюю бляшку в руки.

Ничего.

Он поднёс её к самым глазам, повернул, положил обратно.

Тьма.

– Что вы видите? – спросил Иван Иванович от двери, и в голосе у него было напряжение, которого Морозов за два года не слышал ни разу.

Он спросил это дважды, потому что первый раз Морозов не ответил.

– Ничего, – сказал Морозов.

– Совсем?

– Совсем.

Наступила тишина.

– Дайте мне одну, – сказал Морозов. – Любую. И отойдите с ней в дальний угол, за лари.

Иван Иванович взял пластину и отошёл.

Морозов подождал, покуда глаза привыкнут окончательно.

За ларями, в пяти шагах, вспыхнул ровный зелёный свет.

Он был точно такой же, какой Морозов видел два года: густой, дышащий, живой.

– Несите обратно.

Иван Иванович вернулся и положил пластину в ячейку.

Свет погас.

Морозов сидел на корточках у открытого сундука и чувствовал, как у него по спине идёт холод – не от страха, а от того особенного чувства, какое бывает у человека, впервые своими глазами увидевшего то, о чём ему полтора года рассказывали.

«Порознь они делают то, что вы видели. Вместе они не делают ничего».

Он услышал эту фразу на веранде дачи в Удельной в июле четырнадцатого года и запомнил её как чужое утверждение, которому нет ни доказательства, ни опровержения.

Восемь месяцев она лежала у него в тетради без движения.

И вот теперь, сидя на корточках в холодной сибирской кладовой, он смотрел на неё своими глазами.

Это было самое сильное, что он испытал за два года в этом веке, – сильнее, чем свет на пыжовской полке в первую неделю, сильнее, чем застёжка в собственном ящике.

Потому что тогда он видел явление.

А теперь – правило.

Проверял он это два часа, при работнике, отосланном за дверь, и при Иване Ивановиче, который носил вещи туда и обратно по его указанию, как ассистент.

Морозов поймал себя на том, что распоряжается человеком, прожившим восемьдесят лет, тоном, каким в прежней жизни говорил с младшими экспертами, – и что тот подчиняется охотно.

Он проверил это ещё пять раз, в разных сочетаниях, и получил следующее.

Одна вещь, вынутая из сундука, светится.

Две вещи, вынутые вместе и лежащие рядом, светятся слабее.

Три светятся едва.

Четыре не светятся вовсе.

И тридцать шесть, лежащие в ячейках, – темны совершенно.

– Расстояние, – сказал он вслух. – Иван Иванович, дайте две и разнесите их по углам.

Тот сделал.

Обе вспыхнули.

– А теперь сведите на аршин.

Свет ослаб – обе разом, одинаково.

– На четверть.

Стало едва видно.

Морозов сидел на корточках в тёмной кладовой и понимал, что впервые за два года получил не наблюдение, а закон: чем ближе они друг к другу, тем слабее светят, и мера здесь – расстояние.

– Вы знали, – сказал он, поднимаясь.

– Я знал, что порознь они опасны, а вместе нет, – сказал Иван Иванович. – Я это вывел за двадцать лет по смертям. Но того, что вы сейчас проделали, я видеть не мог. Я и позвал вас, Александр Петрович, в том числе и за этим.

Он помолчал.

– Это, если хотите, первое настоящее наблюдение за все эти годы. Прочее было счётом покойников.

Прежде проверки он сделал ещё одно – то, что за два года вошло у него в привычку прежде всякого дела: осмотрел место.

Он обошёл кладовую снаружи и внутри, померил шагами, осмотрел дверь и замок.

Дверь была тяжёлая, дубовая, на кованых петлях; замок – амбарный, висячий, старой работы.

Ключ висел на гвозде в конюшне.

Морозов постоял перед этим гвоздём с минуту.

– Иван Иванович. Ключ от кладовой висит здесь?

– Здесь.

– Сколько лет?

– Сколько усадьба стоит, – сказал тот. – Это же кладовая при конюшне, там овёс и сбруя. Её отпирают всякий день.

– Стало быть, войти туда может всякий.

– Всякий, – согласился Иван Иванович. – В том и был расчёт. Место, куда все ходят каждый день, – лучший тайник из всех: там никто не станет искать, потому что там нечего искать.

Морозов кивнул и записал.

Расчёт был верный – и в нём же лежала ошибка, которую хозяин не увидел за шесть лет: человек, каждый день заходящий за овсом, рано или поздно застаёт того, кто в этой кладовой делает что-то другое.

Проверку самого Ивана Ивановича Морозов провёл, как и обещал, – за пять дней.

Проверка эта была ему неприятна, и он делал её нарочно тщательно – именно потому, что неприятна.

За два года он выучил про себя одно свойство, за которым следил: он привязывался к людям, с которыми работал, и после этого проверял их хуже.

С Дроботовым так было в Петербурге. С Гвоздёвым – в Москве. С Иваном Ивановичем это было бы хуже всего, потому что тот единственный на свете мог объяснить ему, что с ним произошло.

Он смотрел книги.

Хозяйство усадьбы велось аккуратно: приход, расход, счета от поставщиков, жалованье работникам, расходы на содержание одиннадцати человек. Деньги шли из трёх источников: от товарищества, торговавшего лесом в Олонецкой губернии; от процентов с капитала, помещённого в двух банках на разные имена; и от продажи хлеба с двухсот десятин, сдаваемых в аренду.

Никаких поступлений от продажи вещей за пять лет не значилось.

Он смотрел переписку.

Он смотрел, как живёт человек: что ест, во что одет, чем занят.

Одет тот был просто и не по состоянию: сюртук лет пяти, сапоги чиненые. В комнате у него, кроме книг и тетрадей, не было ничего: кровать, стол, два стула, умывальник.

Ни картин, ни серебра, ни единой вещи, купленной для удовольствия.

Морозов, привыкший за два года читать людей по их комнатам, прочёл и эту – и прочёл странное.

Так живут два разряда людей: аскеты и те, кто готов сняться с места в сутки.

Иван Иванович вставал в семь, работал в кабинете до полудня – писал в тетради, которых у него набралось за годы больше сотни, – обедал со всеми, после обеда обходил дом и разговаривал с жильцами по очереди, вечером читал.

Он не пил, не играл и не имел, судя по всему, никаких потребностей, кроме книг.

Отдельно он проверил то, что проверил бы всякий: не нуждается ли хозяин в деньгах.

Не нуждался. Расход усадьбы составлял около одиннадцати тысяч в год; приход – около четырнадцати. Капитал, помещённый в двух банках, Морозов сосчитал по процентным ведомостям и получил тысяч двести.

Человек с двумястами тысячами не крадёт у себя пять медных бляшек ценою в рубль.

На четвёртый день Морозов сказал:

– С вас снято.

– Так быстро?

– Иван Иванович, вы сорок лет собираете вещи, живёте при них и тратите на это состояние. Взять их у себя же и позвать меня – это имело бы смысл, если бы вам от меня было что-нибудь нужно. А вам от меня нужно ровно одно: чтобы я знал место. Это вы могли получить, просто показав мне сундук.

Отдельно он проверил, не брали ли вещи прежде.

Иван Иванович на этот вопрос ответил не сразу.

– Один раз, – сказал он. – В девятьсот одиннадцатом. Тогда усадьба стояла пустая, жильцов не было, и вещи хранились не здесь, а в Петербурге, на квартире.

– И что вышло?

– Вышло, что взял Кондрат, – сказал он. – Две штуки. Я узнал через полгода, вернул и не выгнал его.

– Отчего не выгнали?

– Оттого, что он их не продал, – сказал Иван Иванович. – Он их держал у себя. Я тогда не понял зачем и, признаться, не понимаю до сих пор.

Морозов записал и это, и подчеркнул.

Человек, за одиннадцать лет собравший вокруг себя двоих исполнителей и девятерых подопечных, дважды оказывался обкраден изнутри – и оба раза не деньгами.

Круг подозреваемых Морозов очертил на шестой день, и вышел он мал.

Доктор Кранц.

Свищов.

Четверо работников.

Одиннадцать... верней, девять жильцов – те, что были привезены из Удельной.

Итого шестнадцать человек.

Из них о существовании хранилища не знал, по словам Ивана Ивановича, никто.

Шестнадцать человек – это было немного и много одновременно.

Немного – потому что в московском деле о вокзальных убийствах круг составлял четверть города.

Много – потому что здесь Морозов не имел ни малейших полномочий. Он не мог ни задержать, ни обыскать, ни вызвать. Он мог только смотреть и разговаривать.

И вот с этого места Морозов начал думать иначе.

Он сидел вечером у себя, в комнате внизу, и раскладывал.

Плиту потревожили с одного края, месяца три-четыре назад. Значит, лом подводил тот, кто знал, куда его подводить.

Замок сундука цел, следов отмычки нет. Значит, у вора был ключ – или он открывал не замок.

Морозов сходил и посмотрел ещё раз.

Сундук был окован железом сверху и с боков, а дно – деревянное, в две доски.

И одна доска, у самой стенки, была отжата и поставлена на место.

Не вскрыта – отжата и поставлена обратно, аккуратно, так, что при беглом взгляде не видно.

Вор не отпирал сундук. Он вынимал вещи снизу, отжав доску.

Значит, ключа у него не было.

Значит, он знал о хранилище, но не имел к нему доступа.

И, значит, он приходил туда несколько раз – по одной-две вещи за раз, растянув на полгода.

Морозов вернулся к себе и записал в тетради:

«Воръ:

1) знаетъ мѣсто;

2) не имѣетъ ключа;

3) не спѣшитъ;

4) беретъ по одной, чтобы не замѣтили;

5) живётъ здѣсь».

И последнюю строку он подчеркнул дважды, потому что за два года выучил простое: тот, кто крадёт понемногу и подолгу, живёт рядом с тем, что крадёт.

Оставалось шестнадцать человек, из которых четверо неграмотны, четверо приходят на день и уходят, а девять живут здесь безвыездно.

Морозов посмотрел на этот счёт и подумал, что за два года впервые ведёт дело, где круг подозреваемых можно обойти пешком за десять минут, – и что это, вопреки ожиданию, не облегчает, а затрудняет.

В большом городе подозреваемых разделяет расстояние. Здесь они сидели с ним за одним столом трижды в день и передавали ему хлеб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю