Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 240 (всего у книги 309 страниц)
Глава 2 (22)
– Гирька, – сказал Штейн. – Ваша чугунная гирька в фунт весом, и никаких сюрпризов: удар один, сзади и сверху, по затылочной кости, нанесён правой рукой человека, стоявшего у него за спиной. Смерть наступила не мгновенно – он прожил ещё, я думаю, четверть часа, не приходя в сознание.
– Рост бившего?
– Выше покойного. Кульман был мал, вершка на два ниже вас. – Прозектор откинул простыню на место. – А теперь то, что вы, вероятно, и без меня заметили, но послушайте от старика ещё раз. На руках ни ссадины, под ногтями чисто, на одежде ни складки не задрано. Он сидел, милостивый государь. Сидел на своём табурете, спиной, и работал или разговаривал. Тот, кто его убил, стоял сзади, – и, стало быть, ему это было позволено. Никто не позволяет чужому стоять у себя за спиной, когда в руках штихель, а на верстаке золото.
– Знакомый, – сказал Морозов.
– Или человек в положении, при котором на него не оглядываются: слуга, посыльный, приказчик. – Штейн стянул фартук. – И ещё одно, скорее по вашей части. Гирька лежала рядом с телом, брошенная. Тот, кто задумал убийство, приносит своё и уносит своё. А тот, кто хватает со стола фунтовую гирьку, – тот пришёл не убивать.
– Он пришёл говорить, – сказал Морозов. – И договорился.
– Вот это по-нашему, – одобрил Штейн, вытирая руки полотенцем, педантично, палец за пальцем. – Кстати, о готовых ответах. Пристав из Коломенской части уже присылал справиться, скоро ли будет заключение, «потому как дело ясное – ограбление». Я велел передать, что в мастерской осталось сорок два рубля наличными и фунт золотого лома, и что грабитель, оставляющий золото, называется, по-моему, как-то иначе.
– Как же?
– Не знаю, – сказал прозектор. – Я по этой части профан. Полагаю, вы мне через неделю расскажете, и я, как всегда, узнаю о своём городе что-нибудь скверное.
Дело об убийстве гравёра Кульмана Вельяминов передал ему в производство без единого возражения – и это само по себе было сведением.
– Убийство с ограблением, Коломна, – сказал начальник отделения, подписывая. – По распределению это дело второго стола, но второй стол у меня сидит на фальшивых векселях. Берите. И, Морозов, – он поднял глаза, – вы приехали туда в семь утра, до того как часть отправила донесение. Как это вышло?
– Получил сведение накануне вечером, ваше превосходительство.
– От кого?
– От лица, назвавшегося Иваном Ивановичем.
Вельяминов посмотрел на него поверх очков долгим взглядом человека, который отлично понимает, что ему сейчас сказали ровно столько, сколько он сможет вынести.
– Занесите это в дело, – сказал он наконец. – Слово в слово. Пусть в бумаге будет хоть что-то, за чем видно, что вы не сами по себе ходите.
Морозов занёс. Строчка в протоколе вышла нелепая и, как он понимал, единственно правильная: «сведение о происшествии получено от неустановленного лица, назвавшегося Иваном Ивановичем, при личной встрече у Никольского собора». Аполлинарий Львович, переписывая набело, прочёл её дважды и посмотрел на начальника стола так, как смотрят на человека, который у всех на глазах кладёт на стол своё главное больное место.
– Александр Петрович, – сказал он вежливо. – Дозвольте совет. Вычеркните.
– Отчего же?
– Оттого, что через месяц вас об этом спросит прокурорский надзор, и вам придётся отвечать, отчего вы, получив сведение от неустановленного лица о готовящемся преступлении, не сообщили начальству немедленно, а поехали один и к утру.
– Сведение было о происшествии, а не о готовящемся преступлении, – сказал Морозов. – И спросят – отвечу.
– Как вам будет угодно, – сказал Бекетов и вывел строчку своим безукоризненным почерком, до последней буквы.
Штоля он нашёл в тот же день, в Гостином, и разговор вышел долгий.
Антиквар выслушал про Кульмана молча, снял очки и долго тёр переносицу.
– Эмиль Богданович, – сказал он наконец. – Господи, Эмиль Богданович. Я его сорок лет знаю... знал. Он мне все оправы делал. И знаете, милостивый государь, что самое скверное? Я знаю, за что его убили, и знал бы это ещё вчера, если б вы спросили.
– Спрашиваю сегодня.
– В девятьсот третьем и четвёртом годах, – сказал Штоль, – когда сибирское поступление разошлось по Петербургу, вещи эти надо было куда-то девать. Вы поймите положение: пришёл на рынок десяток предметов без бумаг, из разграбленной могилы, и всякий торговец знает, что за такое можно иметь дело с прокурорским надзором по статье о раскопках без дозволения. Продать музею – нельзя, музей спросит бумаги. Продать любителю – можно, но любителей на такое немного. И тогда придумали простую вещь, которую в нашем ремесле придумывают всегда: вещь перестала быть древностью и сделалась украшением.
– Их переделывали.
– Их оправляли, – поправил Штоль. – Бляшку в брошь, пряжку в застёжку для шали, пластинку в крышку для табакерки. Древность без бумаг – контрабанда. Брошка старинного стиля в новой золотой оправе – товар, милостивый государь, вполне законный: вон, у Фаберже целые витрины «в скифском вкусе». И делал эту работу в Петербурге не всякий. Требовался мастер, который умеет золотить, не портя патины, и умеет молчать. Таких было двое. Один умер в девятьсот девятом.
– А второй – Кульман.
– А второй – Эмиль Богданович, – кивнул антиквар. – Через его руки прошло, я полагаю, три четверти всего поступления. И он, будучи немцем и человеком порядка, каждую работу записывал в книгу: число, что принесено, что сделано, кем заказано, кому выдано. Он мне сам как-то смеялся: «Августин Иванович, у меня в книгах вся ваша торговля, вы бы поостереглись».
Морозов посидел молча, укладывая.
– То есть, – сказал он, – в его конторских книгах за третий и четвёртый годы записано, кто приносил вещи и кому они уходили.
– Всё до единой, – сказал Штоль. – Имена, числа, суммы. Это, милостивый государь, единственный документ такого рода на свете. Я знаю, что говорю: я двадцать лет в этом ремесле и другого списка не видел.
– Он у убийцы.
– Значит, – тихо сказал антиквар, – теперь кто-то знает, у кого искать. Все сорок восемь.
Морозов не поправил его насчёт числа. Он только отметил, что Штоль сказал «сорок восемь» так же спокойно, как вчера сказал человек у канала, – и что, стало быть, полное число знают в этом городе по меньшей мере двое, а он до вчерашнего дня не знал ни одного.
– Августин Иванович. Кто ещё знал про эти книги?
– Всякий, кто в те годы носил ему работу, – сказал Штоль. – То есть человек десять торговцев, из которых половина умерла. И, разумеется, тот, кто приносил ему сами вещи. – Он помолчал. – Я вам скажу больше. В феврале Эмиль Богданович был у меня и спрашивал, что бы я сделал на его месте, ежели бы у меня хранились бумаги, за которые дают деньги нехорошие люди. Я ему ответил, как ответил бы всякому: сожгите, голубчик, и спите спокойно. – Антиквар отвернулся к витрине. – Он не сжёг. И вот я третий день думаю: а был ли мой совет добрым? Ежели бы он сжёг, он был бы жив. А ежели бы он сжёг, вы бы никогда не узнали, у кого эти вещи. Выбирать между живым стариком и вашим списком мне, слава богу, не пришлось – за меня выбрал тот, кто взял гирьку.
Круг он очерчивал два дня, и вышел он неожиданно тесным.
Жильё Кульмана – две комнатки над мастерской – обыскали в первый же день. Порядок в них стоял немецкий: бельё стопками, счета на гвоздике, письма от дочери перевязаны лентой по годам. Ничего не тронуто, никаких следов чужого. Убийца в квартиру не поднимался – он взял то, за чем пришёл, внизу, и ушёл. Стало быть, знал не только про книги, но и про то, где именно они стоят.
Первое: Кульман открыл дверь сам, поздно вечером, и позволил гостю стоять за спиной. Второе: гость искал не золото и не броши, а книги за конкретные годы – стало быть, знал об их существовании и знал, что записано именно там. Третье: он унёс пять томов подмышкой и ушёл через проходной двор.
Круг знающих о книгах был мал по природе своей. Морозов расписал его столбцом.
Дочь в Ревеле – отпадала: приезжала на Рождество, живёт третий год замужем.
Ученик, рыжий Федя, семнадцати лет: доступ имел, о книгах знал, роста нужного. Мотив? Ни малейшего. Денег и золота не взял, хотя знал, где лежит и то и другое. Морозов, впрочем, взял его в оборот основательно – не как подозреваемого, а как свидетеля, который прожил при покойном три года и видел всё, чего не видел никто.
И Федя дал больше всех.
Оказалось: за последние два месяца к хозяину дважды приходили расспрашивать про старую работу. В первый раз – в феврале, «господин пожилой, тихонький, в перчатках»; сидел недолго, хозяин после его ухода был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги. Во второй раз – на Фоминой неделе, в апреле: пришли двое, молодые, «из хороших», один говорил, другой молчал; предлагали хозяину деньги – Федя слышал через дверь, как называли пятьсот рублей, – а хозяин, обыкновенно вежливый, вдруг закричал на них по-немецки и выставил вон.
– За что деньги-то давали, не слыхал?
– Слыхал, – сказал Федя. – За книги. Тот, что говорил, всё повторял: «мы у вас их купим, вам-то они на что». А хозяин им: «на то, что я на них расписался».
Морозов записал эту фразу отдельно и подчеркнул. Старый гравёр за одиннадцать лет мог сто раз сжечь свои книги и жить спокойно – а он их держал, потому что «расписался». Это была та порода честности, которая губит вернее всякого воровства.
Кухарка-старуха: не тот рост, не та рука, и в ночь была у себя за Обводным, при свидетелях.
Заказчики нынешние – две дамы и «господин, ушедший часу в седьмом». Дам установили в первый же день: обе почтенные, обе с алиби, обе принесли в починку броши.
А вот господина установить не удалось. Дворник его лица не разглядел; ученик в тот час был отправлен с работой на Садовую и вернулся к восьми, когда хозяин уже сидел один.
Морозов, впрочем, выжал из дворника всё, что тот содержал. Господин был не старый. Пальто хорошее, тёмное, шляпа мягкая. Ростом – дворник примерился к Морозову – вот примерно как ваше высокоблагородие, а то и повыше. Шёл со двора скоро, не оглядываясь, папиросу бросил у калитки, не докурив.
Папиросу Морозов велел искать – и её нашли: втоптанную в грязь у калитки, с золотым ободком и клеймом фабрики, каких в Коломне не курят, а курят на Морской и на Невском, по девять копеек десяток.
– Улика, – сказал Дроботов без всякого воодушевления. – В нашем городе таких улик за день собирается ведро.
– В нашем городе, – согласился Морозов, – но не в этом дворе.
И пятым в столбце Морозов записал то, что открылось на третий день и переменило всё дело.
Открылось оно через Штоля. Антиквар, поразмыслив, прислал записку: не угодно ли будет господину чиновнику знать, что за последние два месяца в Петербурге дважды спрашивали у торговцев древностями об одном и том же – «нет ли на примете предметов сибирского поступления девятьсот второго года» – и спрашивали не те люди, которые спрашивали прежде.
– Как это? – переспросил Морозов, приехав.
– А так, – сказал Штоль. – Прежде ходил один человек, тихий, вежливый, всегда против света. Ходил одиннадцать лет и обращался только к тем, кто и так знал. А с февраля пошли другие. Двое, молодые, оборотистые, и ходят широко – по всем лавкам подряд, включая те, где отродясь ничего подобного не бывало. Спрашивают откровенно, платят за сведения. Один из них – я его знаю в лицо – служит приказчиком у Ратке.
– Что за Ратке?
– Антикварная фирма, – сказал Штоль, и в голосе у него появилась та специфическая брезгливость, с какою старые торговцы говорят о молодых. – «Э. Ратке и сынъ», Большая Морская. Торгуют широко, с размахом, много вывозят за границу – в Лондон, в Берлин. Скупают в провинции целыми домами. Люди не бесчестные, но, как бы сказать, скорые. Если старина в цене, они привезут вам старину; если завтра в цене будут чугунные утюги, они привезут утюги.
Морозов посидел, глядя в тёмное стекло витрины.
– Августин Иванович, – сказал он. – Скажите как знаток. Ежели собрать все сорок восемь предметов вместе – что это будет стоить?
Штоль подумал.
– Порознь – пустяки, – сказал он. – Медь, серебро низкой пробы, камень. Пятьдесят рублей вещь, много сто. А вместе... – Он поднял палец. – Вместе это будет полный погребальный убор из скифо-сибирского кургана, единственный в Европе целиком. Такое собрание Британский музей купит не торгуясь, и цену вам назовёт не антиквар, а нотариус. Понимаете, в чём тут дело? Никто одиннадцать лет не понимал, что вещи из одного набора, – они разошлись поодиночке, у всякого своя судьба. А кто-то теперь понял.
– И этот кто-то ищет книгу, где записано, куда они разошлись.
– Именно, – сказал Штоль. – Простите старика за прямоту, милостивый государь, но я вам скажу, что вижу. Одиннадцать лет по этому городу ходил один охотник – страшный, тихий и по-своему неспешный. А нынче объявился второй, весёлый и с капиталом. И покойный Эмиль Богданович – не последний, кто попадёт между ними.
Вечером Морозов изложил это Дроботову – ту часть, которую можно было изложить, – и старый надзиратель отреагировал по-своему.
– Стало быть, ваше высокоблагородие, у нас в городе две шайки на одном промысле, – подытожил он. – Тогда дело простое. Когда две шайки на одном промысле, они друг дружку жрут, а нам с вами остаётся стоять поодаль и подбирать, что упадёт. Оно, конечно, не по уставу, зато по опыту.
– Опыт хорош, – сказал Морозов, – да у нас между ними люди. Тот, у кого дома лежит такая брошка, не знает ни про одну шайку, ни про другую. Он просто откроет вечером дверь, потому что ему вежливо постучат.
Дроботов посопел.
– Тоже верно, – согласился он. – С чего начнём?
– С Ратке. Только осторожно: фирма солидная, на Большой Морской, с оборотом. Возьмём приказчика – назавтра к Вельяминову приедет их поверенный и объяснит ему, что сыскная полиция притесняет торговлю. Поэтому так: сперва узнайте всё, что можно узнать, не заходя в двери. Кто у них служит, кто из приказчиков ездит по провинции, кто из них в апреле не ночевал дома. И особо – есть ли у фирмы человек ростом выше среднего, с правой рукой, каких по вашей части зовут тяжёлыми.
– Сделаем, – сказал Дроботов и, уже уходя, обернулся: – А тот, который вам адресок-то подкинул... Он ведь, ваше высокоблагородие, нас на этих ратковских и наводит. Прямо за ручку ведёт.
– Ведёт, – согласился Морозов.
– И мы пойдём?
– Пойдём, Кузьма Игнатьевич. Куда денемся. Только пойдём с открытыми глазами и будем всю дорогу помнить, кто нас позвал.
Глава 3 (23)
Фирма «Э. Ратке и сынъ» помещалась на Большой Морской, в бельэтаже, и всем своим видом объясняла посетителю, что здесь торгуют не стариной, а хорошим вкусом: витрины с бронзой, ковры, приказчики во фраках, каталог на трёх языках.
Дроботов за неделю выяснил о ней всё, что можно выяснить, не заходя в двери.
Хозяин, Эдуард Карлович Ратке, шестидесяти лет, живёт в Лондоне третий год: там у фирмы контора и там же главные покупатели. В Петербурге за него сын, Ратке Эдуард Эдуардович, тридцати пяти лет, ведёт дело широко и заносчиво. При нём – четверо приказчиков, из которых двое ездят по провинции скупать: некий Тимофей Гладков и Аполлон Стеблов.
– Стеблов и есть тот, кого Штоль в лицо знает, – докладывал Дроботов, разложив на столе свои бумажки. – Ходит по лавкам, спрашивает про сибирское. Роста высокого. Тридцати двух лет, из мещан, при фирме шесть лет, в провинцию ездит постоянно. Женат, живёт на Гороховой. Ночь на восемнадцатое апреля дома не ночевал.
– Откуда известно?
– От жены-с, – скромно сказал Дроботов. – Я к ней послал бабу, будто от прачечной. Баба поохала, что нынче мужья ночевать не ходят, а жена и говорит: «И не говори, милая, мой на той неделе двое суток пропадал, приехал под утро злой, сапоги в грязи». Двое суток – это шестнадцатое и семнадцатое. А убили Кульмана в ночь на восемнадцатое.
Морозов отметил про себя, что арифметика хромает на сутки, и всё же велел брать Стеблова в разработку.
К самому Ратке-младшему Морозов поехал на четвёртый день – открыто, по-казённому, с бумагой, потому что иначе к таким людям не ездят.
Эдуард Эдуардович принял его в кабинете, обставленном лучше иных гостиных, и держался ровно на той границе, за которой любезность делается оскорблением.
– Разумеется, я знал покойного Кульмана, – сказал он, играя разрезным ножом. – Разумеется, я посылал к нему. Мы приобретаем архивы, господин Морозов: конторские книги старых мастеров, счета, переписку. Это обыкновенная практика: по таким бумагам восстанавливается происхождение вещей, а вещь с происхождением стоит втрое против вещи без него. За границей это называется провенанс.
– Пятьсот рублей за пять конторских книг покойного гравёра – это тоже обыкновенная практика?
– Для лондонского покупателя – дёшево, – сказал Ратке и улыбнулся. – Вы, я вижу, полагаете, что мы охотились за каким-то кладом. Оставьте. Мы торговый дом, а не искатели сокровищ. Просто в Европе третий год мода на скифское золото, и всякий предмет, о котором можно доказать, что он из настоящего кургана, а не из мастерской в Одессе, идёт по цене, о которой в России пока не догадываются. Вот и весь секрет.
– А кто вам сказал, что искать надо у Кульмана?
Впервые за разговор Ратке помедлил.
– В феврале в Лондон, к отцу, обратился один господин, – сказал он неохотно. – Русский, представился коллекционером. Он предложил отцу дело: он-де знает, где в России находятся предметы одного знаменитого комплекса, и готов указать, а мы – купить и вывезти, разделив прибыль. Отец, человек осторожный, потребовал доказательств, и господин прислал ему выписку – список из семи или восьми предметов с именами владельцев. Отец проверил два имени через своих людей в Петербурге: оба подтвердились. И тогда он велел мне заняться.
– Имя господина.
– Он не назвался, – сказал Ратке. – Переписка велась через контору поверенного. И, господин Морозов, – он положил нож, – я вам скажу то, что не сказал бы вчера: с конца апреля он не пишет. Совсем. А человек, который полгода настойчиво предлагает вам миллионное дело, не исчезает без причины.
Морозов вышел от него с ясной мыслью, которую занёс в тетрадь тем же вечером: в этом деле не две шайки, а полторы. Некто предложил лондонской фирме карту чужого клада, дал задаток из восьми имён – и замолчал ровно тогда, когда убили Кульмана.
Разработка Стеблова шла шесть дней и дала всё, что нужно для обвинительного акта: тому, кто хотел его составить.
Стеблов действительно спрашивал по лавкам про сибирское поступление – этого он и не скрывал: служба, велено. Стеблов действительно бывал у Кульмана – дважды, в апреле, о чём тоже сказал сразу, едва его пригласили: приходил от фирмы, предлагал купить старые конторские книги. Стеблов был высок, правша и не имел твёрдого алиби на ночь с семнадцатого на восемнадцатое: показал, что ночевал у приятеля на Петербургской стороне, а приятель, будучи допрошен, показал, что был пьян и не поручится ни за час, ни за день.
Бекетов, читавший все протоколы по долгу службы, на шестой день позволил себе замечание:
– Александр Петрович, дозвольте сказать. У нас человек с мотивом, с доступом, с ростом и без алиби, дважды приходивший к покойному за тем самым имуществом, которое похищено. Двенадцать лет назад с этим шли к прокурорскому надзору и получали обвинительный акт. Что вас удерживает?
– Папироса, – сказал Морозов.
– Виноват?
– Стеблов не курит. – Морозов поднял глаза от бумаг. – Ни папирос, ни трубки, ни сигар. Жена показывает: не терпит табачного духу с юности, брезгует. А наш вечерний господин выбросил у калитки папиросу с золотым ободком, докурив до половины.
– Мог не курить обыкновенно и закурить от волнения.
– Мог, – согласился Морозов. – Люди вообще многое могут. Аполлинарий Львович, я вам скажу главное, а вы решайте, годится оно вам или нет. Стеблов ходил к Кульману от фирмы, открыто, с визитной карточкой, при свидетелях, предлагал деньги и получил отказ. И он же, по-вашему, через неделю приходит ночью, бьёт старика гирькой и уносит книги, зная, что первым, о ком спросят, будет он? Это не невозможно. Это – глупо. А фирма «Ратке и сынъ» глупостей не делает: она делает дела.
– Вы полагаете, кто-то другой.
– Я полагаю, – сказал Морозов, – что нам нарочно показали удобного человека. И показали не вы и не я.
Ложный след кончился на восьмой день, и кончился безобразно.
Утром Дроботов принёс сведение: Стеблов в ночь на восемнадцатое находился не у приятеля, а в номерах на Литейной, и не один, а с дамой, каковая ни при каких обстоятельствах не должна была стать известна ни его жене, ни хозяину фирмы. Дама, приведённая для допроса под приличным предлогом, подтвердила всё со слезами, а швейцар номеров – с готовностью.
Морозов принял это как принимал всегда: без утешений себе. Восемь дней ушли не на пустое – он проверил единственную линию, какая была, и закрыл её, а закрытая линия в сыске стоит не меньше открытой. Плохо было другое. Восемь дней он шёл ровно туда, куда его послали от Никольского собора, и всё это время говорил себе, что идёт с открытыми глазами. Открытые глаза не помогли: его вели за руку, и он это знал, и всё равно шёл, потому что другой руки ему не подавали.
Стеблов, узнав, что жену вызывали, кричал у него в кабинете о поругании чести и грозил жалобой градоначальнику. Морозов выслушал молча, а после сказал:
– Аполлон Матвеевич. Я приношу вам извинения. Не за подозрение – подозревать я обязан, – а за то, что о вашей даме узнали посторонние. Это моя недоработка, и я велю изъять её показание из дела и вернуть ей. В деле останется, что вы ночевали не дома, и без подробностей.
Стеблов осёкся на полуслове и посмотрел на него так, будто у чиновника сыскной полиции выросла вторая голова.
– Вы... уберёте?
– Уберу. Свидетельство мне больше не нужно: ваше алиби я проверил и другим путём, через швейцара.
Приказчик потоптался и ушёл, забыв про градоначальника, а Дроботов, наблюдавший это из угла, покрутил головой:
– Зря вы, Александр Петрович. Он теперь по всей Морской раззвонит, что в сыскном сидят добрые люди. Нам это без надобности.
– Пусть звонит, – сказал Морозов. – Мне в этом городе ещё лет двадцать работать. Дурная слава дешевле, да служит меньше.
Всё это стоило Морозову двух дней, репутации у фирмы Ратке – и, как выяснилось к вечеру, кое-чего ещё.
Потому что вечером его вызвал Вельяминов, и на столе у начальника отделения лежала бумага – не рапорт Бекетова, другая, с бланком и печатью.
– Жалоба, – сказал Вельяминов. – От поверенного фирмы «Ратке и сынъ». Изложено вежливо и грамотно: сыскная полиция в лице начальника стола Морозова А. П. в течение недели производила негласное расследование в отношении служащего фирмы, каковое расследование окончилось ничем, но огласки не избежало; действия чиновника нанесли фирме ущерб в добром имени; податель просит рассмотреть. – Он отложил бумагу. – Это первое. Теперь второе, и вот оно хуже.
Он выдвинул ящик и достал ещё лист.
– Сегодня утром ко мне приходил Аполлинарий Львович. Не с рапортом – на словах. Он просил принять во внимание, что за последний месяц вы приняли к производству дело по сведению, полученному от неустановленного лица при личной встрече, каковую встречу произвели без доклада начальству и без прикрытия; что вы вели розыск в направлении, которое сами же объяснить не можете; и что, по его наблюдению, – Вельяминов посмотрел поверх очков, – состояние ваше за последний месяц ухудшилось. Он привёл три новых случая, Морозов. Один – при мне, третьего дня, в этом самом кабинете. Я, признаться, не заметил.
Морозов молчал.
Он не заметил тоже – вернее, заметил после, задним числом: третьего дня, докладывая здесь о деле, он на секунду задержал взгляд на дверце книжного шкафа, за которым в темноте между корешками стояло что-то слабо тлеющее. Секунды хватило.
– Что вы намерены делать? – спросил он.
– Я? – Вельяминов сложил руки. – Я намерен принять решение, которое избавит меня от обеих бумаг разом, и заметьте, Морозов, я его уже принял. Дело гравёра Кульмана вы доводите до конца. Сроку вам – до конца мая. Если к концу мая у меня будет обвиняемый, обе бумаги лягут ко мне в стол и там останутся: раскрытие покрывает всё, таков порядок вещей. Если обвиняемого не будет – я дам ход жалобе фирмы, а к ней приложится и всё остальное, потому что одна бумага без другой не ходит.
– Понял.
– Не перебивайте, я не кончил. – Начальник отделения снял очки, и лицо у него сделалось усталое. – И вот вам мой личный совет, за которым вы не обращались. Аполлинарий Львович не подлец. Я его знаю четыре года: он служака, честолюбец и человек правил. Он не станет лгать про вас ни строчки – он будет писать чистую правду, и в этом вся беда. Вам его не переспорить и не подкупить. Вам остаётся одно из двух: либо объяснить ему, что с вами происходит, – так, чтобы он поверил, – либо не давать ему больше ни единого случая. Третьего нет.
Вечером Морозов сидел у себя и рассматривал третье.
Оно лежало перед ним на столе, завёрнутое в тряпицу: медная застёжка с оленьей мордой, изъятая по делу об угаре на Слоновой и оставленная при отделении по его же рапорту. По уставу ей полагалось лежать в шкафу вещественных доказательств. Она лежала у него дома, и это была та единственная незаконность, которую он себе позволил за пять месяцев службы в этом веке.
Он мог показать её Бекетову. Погасить лампу, положить на стол – и посмотреть, как безукоризненный молодой человек в пенсне впервые в жизни увидит то, чего не бывает.
И дальше – что?
Дальше Аполлинарий Львович, человек правил, увидел бы своими глазами, что начальник стола Морозов не болен, а что-то похуже. И написал бы третью бумагу – уже не о нездоровье. А ежели бы он не поверил глазам – а он бы не поверил, потому что образованный человек двадцатого века не верит глазам, он верит объяснению, – то Морозов остался бы с той же репутацией, но уже с прибавкой: начальник стола показывает подчинённым фокусы с фосфором.
Морозов завернул застёжку и убрал в ящик.
Оставалось второе: не давать случая.
Прежде того, впрочем, он сделал ещё одну попытку – последнюю и, как он понимал заранее, безнадёжную.
Он дождался Бекетова у выхода и предложил пройтись. Шли по набережной; был май, вода стояла высокая, тянуло с залива, и в этом свете, не дневном и не ночном, Аполлинарий Львович выглядел моложе своих тридцати.
– Аполлинарий Львович, – сказал Морозов. – Я не стану вас упрекать. Вы служите как считаете правильным. Я хочу сказать вам другое, и один раз. Я действительно вижу в делах то, чего не видят другие. Не догадываюсь – вижу. Объяснить я вам это не могу и не буду пробовать: всякое объяснение, какое я подберу, будет хуже вашего диагноза.
– Отчего же не попробовать?
– Оттого, что вы мне не поверите, – сказал Морозов. – И правильно сделаете. Я вам скажу единственное, что могу предъявить: за пять месяцев в этом городе я не ошибся ни разу. Ни в одном деле, ни в одном человеке. Проверьте по бумагам – они у вас под рукой, вы их сами переписывали. Ни одного невиновного под арестом, ни одного обвинительного акта, возвращённого прокурорским надзором. Вы полагаете, что больной человек – опасность для стола. Согласен. А теперь сочтите, во что столу обошлась эта опасность за пять месяцев, и во что обошлось бы, если бы дела эти вёл кто-нибудь здоровый.
Бекетов шёл молча шагов двадцать.
– Вы сейчас, – сказал он наконец, – предлагаете мне ровно то, чего я боюсь больше всего. Судить о человеке по тому, что у него выходит, а не по тому, как он это делает. Так рассуждают ровно до первой беды, Александр Петрович. А после беды все разводят руками и говорят: да, знали, да, замечали, но ведь он раскрывал.
И Морозов, к собственной досаде, не нашёл, что на это возразить, – потому что тридцать лет назад, в другом веке, сам говорил младшим то же самое, слово в слово.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда так: пишите. Я в претензии не буду. Но пишите мне, а не мимо меня.
– Согласен, – сказал Бекетов и пожал протянутую руку – сухо, вежливо, без вражды.
Дома Морозов взял лист и написал себе на нём, как пишут инструкцию: в чужих домах и присутственных местах в темноте не задерживаться; при докладах садиться лицом к окну; шкафы, ниши, углы – не осматривать при людях никогда, ни на секунду. Это была капитуляция, и он это понимал: единственный инструмент, который у него был против собирателей, он собственноручно ставил под замок ради того, чтобы усидеть на службе.
А без службы у него не было ни бумаги, ни права входа, ни Дроботова, ни доступа к делам. Без службы он был просто человек с чужим именем, который видит свет.
Он дописал инструкцию, перечёл и внизу, помедлив, прибавил ещё одну строку – не для дела, для себя:
«Найти второго. 1904 год».
Это было единственное направление, в котором Иван Иванович его не толкал.




























