Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 241 (всего у книги 309 страниц)
Глава 4 (24)
Второго он искал по бумагам, как ищут всё в этом веке: в архиве.
Способ был единственный и скверный. Иван Иванович сказал: девятьсот четвёртый год, Петербург, человек, который не мог объяснить, откуда знает то, что знает, и называл себя не своим именем. Если такой человек попал в бумаги, то попал он одним из трёх путей: через полицию, через больницу для душевнобольных или через духовное ведомство. Морозов начал с того, к чему имел законный доступ.
Архив сыскной полиции помещался в подвале, ведал им отставной чиновник Пшеничников, глухой и добрый, и справки выдавал охотно, потому что к нему никто не ходил. Морозов запросил алфавит дознаний за девятьсот четвёртый и три вечера сидел над ним при свече, читая подряд – сотни строк, где вся человеческая беда была сведена к трём словам: «о бродяге, не помнящем родства», «о мещанине, учинившем буйство», «о неизвестном, найденном на льду».
На третий вечер он нашёл.
«Дознание о лице, называющем себя мещаниномъ Гавриломъ Кондратьевымъ Свищовымъ, задержанномъ въ нетрезвомъ видѣ у Технологическаго института и заявившемъ о себѣ свѣдѣнія, не соотвѣтствующія дѣйствительности. Мая 12 дня 1904 г.»
Само дознание, шесть листов, Пшеничников достал ему на другой день.
Морозов читал их, заперев дверь, и то и дело останавливался, потому что читал, в сущности, про себя.
Задержанный был подобран у института пьяным и невменяемым, кричал, что его «выбросило», и требовал сообщить куда-то по номеру, которого не существует. В участке предъявил паспортную книжку на имя мещанина Свищова, Гавриила Кондратьева, тридцати восьми лет. Книжка оказалась подлинной. А вот дальше начиналось интересное: околоточный, писавший протокол, знал Свищова в лицо – тот пять лет работал на Обводном при складах, – и человек с книжкой был им. Ростом, лицом, приметами. Тот самый.
Только Свищов был неграмотен, а задержанный писал бегло. Свищов пил горькую четвёртый год, а этот на другое утро протрезвел и больше не пил. Свищов имел в участке репутацию тихого дурака, а этот на допросе изъяснялся «языком образованным, с употреблением слов, значения которых чиновник, ведущий дознание, не понял и записать не сумел».
На вопрос, кто он, задержанный сперва назвался чужим именем – писарь записал его как «Юрій Соколовъ» и приписал: «фамилія неизвѣстна въ участкѣ». После, продержавшись двое суток, стал показывать иначе: что он и есть Свищов, а слова его были следствием запоя.
Между этими двумя показаниями лежали два листа допроса, и Морозов читал их медленно, строку за строкой.
Задержанный спрашивал, какое нынче число и какой год, и, услышав ответ, попросил повторить. Спрашивал, идёт ли война, и, узнав про Японию, сказал странное, записанное писарем дословно: «Значит, я на год ошибся». Спрашивал, есть ли в городе «переговорная связь без проводов» – писарь записал «безъ проволоки» и поставил в скобках знак вопроса. Затем требовал сообщить о себе по адресу, которого в Петербурге не существовало ни тогда, ни после: Морозов проверил по адресной книге, улицы с таким названием в столице не было.
А на второй день, ближе к вечеру, он попросил бумаги и написал – собственноручно, без ошибок, разборчиво – короткое заявление о том, что показания его вчерашние ложны и даны в состоянии опьянения. Писарь подшил заявление и приписал сбоку удивлённо: «пишетъ бѣгло, хотя по свѣдѣніямъ участка неграмотенъ».
Морозов знал цену этой перемене. Он и сам сделал то же самое в первую свою ночь: понял, что объяснять некому и незачем, и начал врать в тон веку.
Дело кончилось ничем: медицинского освидетельствования не производили, вменить было нечего, и через двенадцать дней «Свищова» выпустили с внушением.
Ниже, последним листом, лежала справка, подшитая полугодом позже.
«По требованію Врачебнаго отдѣленія сообщается, что означенный Свищовъ Г. К. въ ноябрѣ 1904 г. помѣщенъ въ больницу Всѣхъ Скорбящихъ по освидѣтельствованію...»
И приписка канцелярским карандашом, наискось, чьей-то давно уволенной рукой:
«Выбылъ 1907 г. Свѣдѣній нѣтъ».
Морозов сидел над этими шестью листами долго.
Девятьсот четвёртый год. За восемь лет до него. Человек, у которого чужая память в своём теле, – не в чужом, как у него, а в своём. Тот же пропуск в объяснениях, та же неспособность доказать очевидное, тот же выбор в конце: либо ты сумасшедший, либо ты сам сознался, что пьян и наврал.
«Юрий Соколов» продержался двое суток. Морозов держался пятый месяц – и держался, если по совести, только благодаря тому, что очнулся в теле сыщика с бумагой в кармане, а не в теле складского пьяницы. Судьба выдала ему не дар, а приличную должность, и это оказалось важнее.
Он посидел ещё немного над этими листами, позволив себе то, чего обыкновенно не позволял: подумать не о деле, а о себе.
Их было двое. Стало быть, это не единичный случай и не Божья прихоть, а нечто, что происходит по правилам, – раз происходит дважды. И правила эти, если верить своим же наблюдениям, включали одно общее обстоятельство: и тот, и другой оказались рядом с вещами. Свищов в декабре третьего года носил гравёру предмет по описи – значит, вещи были у него в руках за полгода до того, как в его теле проснулся кто-то другой. У Морозова же перерождение случилось в комнате, на косяке которой светился свежий след.
Иван Иванович сказал: «они видели, потому что родились такими, а вы стали видеть». Он и не подозревал, до какой степени попал: Морозов стал видеть не потому, что научился, а потому, что оказался в этом теле. Дар пришёл вместе с переселением – или переселение пришло вместе с даром, и который из двух причина, а который следствие, было пока не разобрать.
Одно он знал твёрдо: если найдётся Свищов, разбирать станет вдвое легче. Живой человек, проживший это на девять лет раньше, стоил всех архивов империи.
Он выписал себе три строки: имя, годы, «выбыл 1907, сведений нет» – и запросил больницу Всех Скорбящих официально, по форме, «в связи с розыском по делу о лице, называющем себя Иваном Ивановичем». Ответ обещали через две недели.
Одновременно он пустил Дроботова по другому концу – по складам на Обводном, где Свищов работал до девятьсот четвёртого. Надзиратель вернулся через день с уловом невелик, но занятным.
– Помнят, – сказал он. – Артельщик тамошний, старик, помнит хорошо, потому как случай был приметный. Гаврила Свищов, грузчик, пил без просыху, был у них при складе вроде домового: беззлобный, бестолковый, кому мешок поднесёт, кому дров наколет. А весной четвёртого года пропал. И через месяц объявился – трезвый, чистый, и говорит, извольте видеть, как барин. Артельщик его не признал сперва. Спрашивает: ты, что ль, Гаврила? А тот: я. И глядит, говорит, будто из-за стекла.
– Долго он там пробыл?
– С неделю. Работать не стал, ходил, всех расспрашивал: какой нынче год, кто государь, где такая-то улица. Мужики решили – допился до чёртиков. А после его свезли в больницу, и с той поры не видали. – Дроботов помолчал. – Я, ваше высокоблагородие, вот чего не пойму. Из-за чего вы этого пьяницу девятилетней давности ищете? Он к нашему делу как пришит?
– Ещё не знаю, – честно сказал Морозов. – Но он единственный человек в этом городе, который приносил гравёру Кульману вещи из сибирского поступления и остался жив.
Это была ложь только наполовину – про вещи он тогда ещё не знал. Знал через сутки.
А назавтра дело гравёра Кульмана переломилось – и переломилось от вещи, которую Морозов держал в руках с первого дня.
Началось с того, что он в четвёртый раз перечитывал протокол осмотра мастерской. Он делал так всегда, когда дело вставало: перечитывал собственные бумаги, ища не улику, а ошибку в самом себе.
«Полка третья: книги конторские за 1908–1913 гг. Между томом за 1903 г. и томом за 1908 г. – свободное место шириною в четыре вершка, на полке чистый прямоугольник, пыль по краям».
Между томом за тысяча девятьсот третий и томом за тысяча девятьсот восьмой.
Морозов поднял голову.
Том за девятьсот третий год стоял на полке. Он его видел, он его сам осматривал и сам записал в опись. Убийца унёс книги за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы – а третий оставил.
Он вызвал понятых и поехал в мастерскую немедля.
Том за девятьсот третий год стоял, где стоял, – толстый, в коленкоровом переплёте, с наклейкой. Морозов сел за верстак покойного и стал читать.
Записи шли ровными строчками, немецким канцелярским почерком, по числам: «принято от г-на такого-то – пряжка бронзовая, оправить в брошь; выдано; получено 14 руб.». Сибирское поступление пошло с сентября: за четыре месяца – двадцать две работы. Имена заказчиков были всё больше знакомые Морозову по показаниям Штоля: торговцы, комиссионеры, антиквары.
А в декабре девятьсот третьего он нашёл запись, из-за которой перевернулось всё дело.
«Дек. 19. Принято отъ г-на Свищова: пластина мѣдная съ звѣремъ, № 9 по описи заказчика. Въ работу не принято по причинѣ отказа мастера. Возвращено въ тотъ же день».
Морозов перечёл трижды.
Свищов. Гавриил Кондратьевич Свищов, мещанин, складской рабочий с Обводного, неграмотный пьяница, который в мае девятьсот четвёртого будет задержан у Технологического института и станет говорить «языком образованным».
В декабре девятьсот третьего он приносил гравёру Кульману предмет номер девять – тот самый, что через девять лет недосчитается в описи уездного музея прежний хозяин этого тела. И называл его по номеру описи заказчика. Стало быть, у него была опись. Полная, на все сорок восемь.
А гравёр не взял вещь в работу. «По причине отказа мастера» – так у немцев пишется «я не стал».
Морозов сидел в мастерской покойного и складывал.
Убийца унёс книги за четвёртый – седьмой годы. Он не тронул третий. Почему? Ответ был один: он знал, что ему нужно, и точно знал, где это лежит. Он искал не «всё про сибирское поступление» – он искал определённые записи в определённых годах. И, стало быть, знал устройство книг: что Кульман записывал по числам, что тома по годам, что нужное – там, а не здесь.
Кто мог знать книги настолько?
Тот, кто сам в них записан. Тот, кто носил гравёру работу все эти годы.
И тут Морозов вспомнил слова рыжего Феди, записанные им же самим неделю назад и лежавшие в деле без всякого применения: в феврале к хозяину приходил «господин пожилой, тихонький, в перчатках», и после его ухода хозяин был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги.
Сжёг бумаги. В феврале.
А в апреле пришли ратковские приказчики и предложили пятьсот рублей за книги, которых, надо думать, уже не хватало.
Морозов встал и подошёл к печке в углу мастерской – маленькой, изразцовой, топившейся, судя по всему, редко. Он открыл дверцу и выгреб золу на разостланную газету, ложка за ложкой, как выгребают породу.
Зола была старая, слежавшаяся. В ней он нашёл то, что находят всегда, если ищут: обгоревшие уголки листов, не прогоревших до конца, потому что бумагу в печи никогда не сжигают правильно – её кладут пачкой, а пачка горит по краям.
Уголков было шесть. На четырёх – обрывки строк тем же немецким почерком. На пятом – половина слова «...щовъ». А на шестом, самом крупном, уцелела почти целая строка, писанная другой рукой – не гравёрской, а ровной, учёной, без нажимов и росчерков, знакомой Морозову по письму на плотной бумаге верже:
«...по описи заказчика, съ 1 по 48, у меня остаются…»
Морозов очень аккуратно завернул уголок в чистый лист и убрал в бумажник.
Потом сел на табурет покойного гравёра и подвёл итог.
Иван Иванович был у Кульмана в феврале. Гравёр после его визита сжёг часть бумаг – либо по его требованию, либо по его совету, что, впрочем, одно и то же. Уцелевшее – тома за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы – гравёр не отдал: «на то, что я на них расписался».
А в апреле Иван Иванович назвал Морозову адрес мастерской – накануне того утра, когда старика нашли с проломленным затылком.
Он не убивал сам. В этом Морозов почти не сомневался: человек, одиннадцать лет ходивший против света, не станет бить фунтовой гирькой в мастерской, куда сам же вошёл за два месяца до того при свидетеле-ученике.
Но он знал, что кто-то придёт. И знал за сутки.
Оставалось понять, кого он туда послал, – и почему после этого у фирмы «Ратке и сынъ» вдруг перестали приходить письма от русского господина, знающего, где лежит чужой клад.
Морозов вернулся в отделение к вечеру и разложил перед собой всё, что имел, по третьему разу.
Некто в феврале предложил Лондону карту клада и прислал в задаток восемь имён с адресами. Восемь имён – это не догадка и не слух: это выписка из документа. Из какого? Список Ольги Дмитриевны сгорел бы вместе с ней, если бы не старуха в Гавани; записки Гарина и трубочиста ушли к собирателям и лежат у них. Единственный документ, ходивший по рукам, – книги Кульмана.
Стало быть, тот, кто писал в Лондон, имел к ним доступ до апреля.
Дальше. Иван Иванович одиннадцать лет вёл свой промысел тихо, а с февраля у него объявился конкурент, знающий имена. Что делает в таком положении человек его склада? Он не идёт к конкуренту с ножом – он сначала перекрывает источник. Едет к Кульману, добивается, чтобы часть бумаг сгорела, и уходит. А когда выясняется, что сгорело не всё и что конкурент собирается книги купить...
Морозов остановился на этой мысли и посмотрел на неё со всех сторон, потому что она была слишком удобной, а удобные мысли в его ремесле следовало проверять дважды.
Выходило вот что. Убийца пришёл к гравёру вечером, был впущен без опаски и стоял у него за спиной. Он знал устройство книг. Он унёс ровно четыре нужных тома и оставил пятый, ненужный. Он не тронул ни денег, ни золота, ни броши – то есть был человеком, для которого сорок два рубля не деньги. Он бросил гирьку и ушёл через проходной двор, обронив у калитки папиросу за девять копеек десяток.
И через несколько часов после этого человек с перстнем поверх перчатки стоял у Никольского собора и говорил Морозову: съездите завтра поутру на Мясную, это не моя работа.
Он не сказал «там убийство». Он сказал: «ничего хорошего». Человек, который не знает подробностей, так не говорит; человек, который знает всё, тоже так не говорит. Так говорит тот, кто знает, что дело сделано, но не хочет называть, что именно сделано, – потому что не он это заказывал.
Морозов записал в тетради, отдельной строкой:
«Он привёл меня к убийце не затем, чтобы я убийцу нашёл. Он привёл меня затем, чтобы я забрал книги первым».
И ниже, помедлив:
«Стало быть, книги ещё не у него».
Глава 5 (25)
Убийцу Морозов нашёл через папиросу – вернее, через то, о чём папироса сказала: что человек этот был из тех, для кого сорок два рубля не деньги.
Он сел и переписал набело всё, что знал о заказчике письма в Лондон. Тот имел выписку из книг Кульмана. Тот знал, что вещи составляют один комплекс, – а этого в Петербурге, по словам Штоля, одиннадцать лет не понимал никто. Тот вёл переписку через контору поверенного, то есть умел обставлять дела. И тот перестал писать в конце апреля.
Морозов затребовал у Ратке – уже официально, с бумагой, и Эдуард Эдуардович на этот раз не улыбался – переписку с русским господином. Пришло семь писем, все машинописные, без подписи, все через контору присяжного поверенного Скарятина на Владимирском.
Скарятин, человек немолодой и осторожный, продержался ровно до той минуты, пока Морозов не разложил перед ним две бумаги: копию своего запроса в прокурорский надзор и черновик постановления о выемке всей его конторской переписки.
– Господа, господа, – сказал поверенный, – к чему такие крайности. Я вам скажу всё, что знаю, и знаю я, поверьте, немного. Клиент явился ко мне в январе, представился как доверенное лицо, платил вперёд и требовал только одного: чтобы корреспонденция шла через меня. Это законно, милостивый государь. Я в письма не заглядывал.
– Имя.
– Он назвался Иваном Ивановичем, – сказал Скарятин, и Морозов на мгновение перестал дышать. – Только позвольте: это ведь не имя, а вежливая формула. Я и не спрашивал. Мне довольно было, что задаток он внёс.
– Опишите его.
Скарятин описал.
Роста высокого. Лет тридцати пяти. Одет хорошо, по последней моде, но безвкусно – «как одеваются люди, которые платят портному, а не понимают». Курит беспрестанно, папиросы дорогие, с золотым ободком. Руки – вот на руках Морозов его остановил и заставил вспомнить подробно – руки без перчаток, крупные, с обкусанными ногтями.
– Он к вам ходил сам?
– Трижды. В последний раз двадцатого апреля.
Двадцатого. Через двое суток после убийства.
– И что он в тот раз?
– Просил прекратить переписку с Лондоном и вернуть ему оставшиеся деньги, – сказал Скарятин. – Был весьма не в духе. И, знаете, – поверенный понизил голос, – я тогда подумал: не иначе, обжёгся человек. У меня, милостивый государь, тридцать лет практики, и я это вижу сразу. Он пришёл не как хозяин дела, а как человек, которому дело обломали.
Дальше пошло быстро – как всегда бывает, когда наконец получен признак, по которому можно искать.
Высокий тридцатипятилетний господин, курящий папиросы за девять копеек, имеющий доступ к бумагам Кульмана и не имеющий надобности в сорока двух рублях. Морозов вернулся к самой первой своей записи по делу – к списку тех, кто знал о конторских книгах, – и перечёл строку, мимо которой прошёл в начале, потому что она была вычеркнута в первый же день.
«Дочь в Ревеле – отпадает».
Дочь отпадала. А муж дочери – нет.
Проверка заняла сутки. Зять покойного, Карл Августович Пельт, тридцати шести лет, коммерсант, проживал в Ревеле, где содержал контору по вывозу леса; контора третий год числилась в затруднениях, о чём в Ревельском отделении Волжско-Камского банка знали хорошо. С шестнадцатого по девятнадцатое апреля Пельт находился в Петербурге – прибытие и отбытие подтверждались книгой гостиницы «Северная» на Невском.
Взяли его в Ревеле через неделю, тихо, по требованию, и привезли в Петербург вместе с саквояжем, в котором лежали четыре конторские книги в коленкоровых переплётах – за девятьсот четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы.
Ездил за ним Дроботов и вернулся молчаливее обыкновенного.
– Взяли без хлопот, – доложил он. – Он, ваше высокоблагородие, как меня увидел, так сразу и сел. Даже спросил: «долго вы». – Надзиратель покрутил головой. – Второй раз за два месяца слышу это от арестованных. Прежде, бывало, кричали «за что», а нынче – «долго вы». Куда мир катится, ума не приложу.
– Мир, Кузьма Игнатьевич, стоит на месте. Это мы стали брать тех, кто ждёт.
– И то верно. – Дроботов помялся. – А ещё вот что. Жена ихняя, Луиза Эмильевна... Я, когда обыск делали, велел ей выйти, а она не пошла. Стоит и смотрит, как я из саквояжа отцовы книги достаю. И говорит мне: «Это папины». Не про мужа спросила, ваше высокоблагородие. Про книги.
Допрос вышел коротким, потому что Пельт сломался на второй фразе.
Морозов не стал ни выкладывать улики, ни давить. Он сел напротив и сказал:
– Карл Августович. Вы приезжали не убивать. Вы приезжали уговаривать. Я это знаю, потому что убийца приносит своё, а вы схватили гирьку со стола. Расскажите, как оно вышло, – и я это запишу так, как было. Не расскажете – запишут так, как удобно.
И Пельт заговорил.
История была ровно та, какую Морозов и складывал в мастерской, только с человеческой изнанкой, которой не бывает в бумагах. Контора в Ревеле шла ко дну третий год. В девятьсот десятом, гостя у тестя, он от скуки листал старые книги и наткнулся на записи о сибирском поступлении; тогда это ничего для него не значило. А прошлым летом в Ревеле он прочёл в немецкой газете статью о том, как берлинский музей купил золото из скифского погребения, и цена в статье была такая, что он трое суток не спал.
Он посчитал. Он был коммерсант и умел считать: сорок восемь предметов, одна могила, комплект. Он написал в Лондон, потому что Лондон платит. Он списал из книг восемь имён в задаток. И он дважды просил тестя продать ему книги – сперва письмом, потом лично.
– Он мне отказал, – сказал Пельт. – Он мне сказал: Карл, эти люди не знают, что у них. Ты хочешь у них купить за рубль то, что стоит тысячу, – это грабёж, а я в грабеже не участник. – Он потёр лицо. – Я ему говорил про Луизу, про то, что мы разоримся, что у нас двое детей. Он сказал: значит, разоритесь честно.
Восемнадцатого апреля он пришёл в третий раз – вечером, после того как ходил по Невскому и считал, сколько ему осталось до объявления несостоятельности. Старик сидел за верстаком и работал. Разговор шёл полчаса и кончился тем же.
– А потом он сказал: у меня недавно был человек, который тоже спрашивал эти книги. Тихий, вежливый, в перчатках. И я, Карл, ему сказал то же, что тебе. – Пельт поднял глаза, и в них стояло искреннее, детское недоумение. – И я подумал: он и ему отказал. Он всем отказывает. Он будет отказывать, пока не умрёт, а я тем временем...
Он не договорил. Морозов и не потребовал.
– Гирьку вы взяли с весов.
– Она лежала, – сказал Пельт. – Он повернулся к работе. Он даже не сердился, вот что. Он спокойно так повернулся и стал дальше пилить, как будто разговор кончен и я уже ушёл.
Книги он забрал сразу – все, какие относились к сибирскому поступлению, кроме тома за третий год, который не взял, потому что тот год был не нужен: вещи расходились в четвёртом и пятом. В Ревель уехал утренним поездом, а двадцатого вернулся на день – и велел Скарятину закрыть переписку.
– Отчего? – спросил Морозов. – Книги у вас, имена у вас, Лондон ждёт.
– Оттого, что я не мог, – сказал Пельт. – Я три дня их читал и не мог. Я думал, там будет список кладов, а там... там его почерк. Он в этих книгах всю жизнь записал – какое число, какая работа, сколько взял. Он мне брошку жене оправлял, это тоже там записано. – Он замолчал надолго. – Я его убил из-за бумаг, которые оказались просто его жизнью. Я не мог по ним торговать.
Протокол писали до вечера. Пельт подписал каждый лист и, уходя, попросил только об одном: чтобы Луизе сообщили не телеграммой.
Дело Морозов сдал двадцать восьмого мая, за два дня до срока, назначенного Вельяминовым.
Начальник отделения прочёл его дважды, аккуратно сложил и посмотрел на Морозова поверх очков.
– Раскрытие, – сказал он. – С признанием, с вещественными доказательствами, с иностранной перепиской. И жалоба фирмы «Ратке и сынъ» отпадает сама собою, поскольку служащий их к делу не причастен, а вот зять покойного причастен вполне. Всё сходится так хорошо, что мне даже неловко.
Он выдвинул ящик, достал оттуда две бумаги – жалобу и рапорт Бекетова, – и, не читая, положил обратно, в самый низ.
– Лежите, – сказал он ящику. И Морозову: – До первого случая, Александр Петрович. Понимаете ли вы, что это значит?
– Понимаю.
– Не уверен. Это значит, что вы теперь живёте в кредит. – Вельяминов задвинул ящик. – И, между нами: аккуратнее с вашим Иваном Ивановичем. Я не спрашиваю, кто он. Я двадцать два года служу и знаю, когда не надо спрашивать. Но я вам скажу как человек, который видел на своём веку разных: тот, кто дважды подряд приводит вас за руку туда, где лежит труп, на третий раз приведёт вас туда, где будете лежать вы.
Конторские книги гравёра Кульмана были приобщены к делу как вещественное доказательство и после приговора подлежали возвращению наследникам – то есть вдове убийцы, дочери убитого.
К Штолю Морозов зашёл рассказать, чем кончилось: старик просил, и просьбу следовало исполнить.
Антиквар выслушал, снял очки и долго молчал.
– Зять, – сказал он наконец. – Из-за лесной конторы в Ревеле. – Он покачал головой. – Знаете, милостивый государь, я всю неделю думал о двух охотниках и о том, кто из них страшнее. А оказалось – ни тот, ни другой. Оказалось, страшнее всех человек, у которого не сходится баланс.
– Так обыкновенно и бывает, – сказал Морозов. – Из всех, кого я пересажал за тридцать лет, злодеев было человек пять. Остальные просто в какой-то день посчитали и решили, что иначе нельзя.
– И что же вы делаете с этим знанием?
– Ничего, – сказал Морозов. – Ношу.
На Сенную он зашёл в тот же вечер – отдать браунинг.
Стеша повертела его в руках, спрятала под платок и налила чаю, не спрашивая, будет ли он.
– Значит, обошлось, – сказала она.
– Обошлось.
– А тот, у собора?
– Тот, – сказал Морозов, – оказался умнее, чем я думал. Он мне не солгал ни в чём. Он просто сказал правду так, чтобы я сам пошёл, куда ему надо.
– Обыкновенное дело, – пожала плечами Стеша. – Так все бабы разговаривают и половина мужиков. Ты вот что скажи: в другой раз позовёт – пойдёшь?
Морозов подумал.
– Пойду, – сказал он.
– Знаю, – сказала она без всякого укора. – Я тебя, Александр Петрович, пятый месяц знаю. Ты не из тех, кто дверь закрывает. Ты из тех, кто в неё входит и смотрит, что там. – Она помолчала. – Браунинг-то я тебе назад отдам, когда попросишь. Ты только попроси, а не так, чтобы я после узнавала.
До приговора книги лежали в шкафу отделения, и Морозов, имевший к ним законный доступ, три вечера подряд переписывал из них в свою тетрадь всё, что относилось к сибирскому поступлению: сорок восемь предметов, тридцать девять имён, четыре года.
Список Ольги Дмитриевны сходился с ним на тридцати одном имени. Восемь имён были новые.
Эти восемь Морозов выписал отдельно и просидел над ними полночи, потому что они были именно тем, чего он ждал с марта: людьми, о которых собиратели знают, а он до сих пор не знал. Четверо из восьми числились по адресам, которых в девятьсот тринадцатом году уже не существовало: дома перестроены, жильцы разъехались. Двоих следовало искать в провинции. Оставались двое здешних, и обоих предстояло навестить – осторожно, под чужим предлогом, зная теперь наверняка, что те же имена стоят в выписке, ушедшей прошлой зимой в Лондон.
А девять предметов – включая номер девятый – в книгах не значились вовсе: их не оправляли, их не приносили, они прошли мимо гравёра. Куда – теперь можно было спросить только у одного человека в Петербурге, и человек этот носил перстень поверх перчатки.
Ответ из больницы Всех Скорбящих пришёл второго июня, в субботу, и был он на одном листе.
«На отношеніе за № 2417 сообщается, что означенный Свищовъ Гавріилъ Кондратьевъ, мѣщанинъ, поступилъ въ больницу 14 ноября 1904 г. по освидѣтельствованію, съ діагнозомъ помѣшательства, съ бредомъ иного существованія. Содержался въ отдѣленіи для спокойныхъ. Выбылъ 3 марта 1907 г.»
Морозов дочитал до этого места и перевернул лист.
«Выбылъ по требованію родственника, принявшаго на себя попеченіе. Въ книгѣ выбывшихъ значится подпись принявшаго: „И. И. Загорскій, дядя“.
Приложеніе: по справкѣ съ адреснымъ столомъ лицъ съ таковой фамиліей, проживавшихъ въ 1907 г. по указанному въ книгѣ адресу, не значится».
Морозов положил лист на стол.
Иван Иванович. И. И.
В марте девятьсот седьмого года человек с этим именем приехал в больницу для душевнобольных, назвался дядей, расписался в книге и увёз оттуда единственного во всей империи человека, который мог рассказать Морозову, что с ним происходит.
Он увёз его шесть лет назад.
А в апреле тринадцатого года стоял у Никольского собора, смотрел на воду и говорил: «До вас был человек. Я знаю о нём только по бумагам».
Морозов сидел и раскладывал это по местам – медленно, потому что места приходилось освобождать.
Выходило вот что. Собиратели нашли Свищова не после того, как он сошёл с ума, а до. В декабре третьего года Свищов носил гравёру предмет по описи – стало быть, уже тогда был при вещах и при чужом списке. В мае четвёртого он проснулся другим человеком. В ноябре его свезли в больницу «с бредом иного существования» – формулировка, от которой Морозова, читавшего её третий раз, всё ещё пробирало холодом. А через два с половиной года за ним пришли и увезли, и с той поры о нём не значилось нигде ничего.
Три вывода, и все три Морозов записал.
Первый: Иван Иванович солгал. Не в мелочи, не для удобства – солгал в единственном пункте, ради которого Морозов и пришёл бы на вторую встречу. Значит, второй попаданец для него ценность, и ценность такая, что о ней не говорят.
Второй: Свищов, вероятнее всего, жив. Мёртвого не увозят из больницы по требованию с распиской в книге; мёртвому не назначают попечителя.
Третий, самый неприятный: если человека, проснувшегося чужим, находят и забирают – то находят и забирают всех таких. И Морозов вот уже пять месяцев ходит по этому городу, служит, подписывается чужим именем и ждёт, когда за ним придут с распиской.
Он посмотрел на календарь. Второе июня, суббота. Через месяц – полгода, как он здесь.
Потом он очень аккуратно сложил лист вчетверо и убрал в тетрадь, к пуговицам, застёжке и обгоревшему уголку с обрывком чужой строки.
– Врёшь ты, Иван Иванович, – сказал он вслух, и в пустой комнате это прозвучало спокойно, почти по-домашнему. – Не по бумагам. По книге выбывших, где ты расписался своей рукой.
За окном стояла белая ночь – первая настоящая в этом году: небо не темнело вовсе, и в комнате было светло без лампы. Морозов подумал, что в такие ночи ему теперь придётся ждать темноты дольше обычного, а темнота – его единственное рабочее время.
Он открыл тетрадь на чистой странице и написал наверху, для порядка, как пишут заголовок нового производства:
«Гавриил Кондратьевич Свищов. Розыск».
И ниже, первой строкой:
«Спросить у него, как он держался первые дни».




























