Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 290 (всего у книги 309 страниц)
Глава 2 (122)
О смерти Стеклова Морозову сообщили в шестом часу утра, домой, и сообщил дворник с Красноярской, посланный соседями.
Он оделся и поехал – и поехал прежде, чем в город пришло известие о том, кто убит.
Это и решило дело: он попал на квартиру раньше прочих и пробыл там двадцать минут.
Забрали дело так, как забирали в двадцатом году: без объяснений и без бумаги.
Морозов приехал на квартиру Стеклова в восьмом часу утра и застал там людей, которых не знал.
Их было четверо, и старший, человек лет тридцати в кожаной куртке, сказал:
– Уголовный розыск? Не требуется.
– На каком основании?
– На том, что дело политическое, – сказал старший. – Убит ответственный работник. Контрреволюция.
Морозов постоял у дверей и уехал.
Он не спорил и не настаивал: за восемь лет он выучил, что в такие минуты спорить бесполезно, а нужно идти к тому, кто может решить.
Уходя, он всё-таки сделал одно.
Он постоял в дверях двадцать секунд и запомнил комнату.
Это была привычка, выработанная в первый же год: всякое место, куда он входит, читать в первые полминуты, покуда глаз свежий.
Он запомнил семь вещей.
Убитый лежал в трёх шагах от стола, вместе с опрокинутым стулом.
На столе стояли два стакана, в одном оставалось на палец.
Лампа горела – её потушили уже утром.
Дверь была не взломана.
Окно закрыто на шпингалет.
В комнате не было беспорядка.
И на полу, у порога, лежала фуражка – не убитого: тот был без неё, а фуражка была тёмная, суконная, не по его росту.
Морозов записал все семь пунктов в тот же час, в извозчике, карандашом, – и после, в сентябре, шестой и седьмой оказались самыми важными.
Пантелеева он застал в милиции к девяти.
– Матвей Тимофеевич. У меня забрали дело.
– Знаю, – сказал начальник милиции. – Мне уже звонили.
– И что?
– И то, что они в своём праве, – сказал Пантелеев. – Убит заведующий продотделом. По нынешнему порядку это не наше.
Он посмотрел на Морозова.
– Александр Петрович, вы же сами просили: политикой не заниматься.
– Просил, – сказал Морозов. – И прошу теперь о другом. Я полагаю, что это дело не политическое.
– На каком основании?
– На том, что я был на квартире двадцать минут и успел кое-что увидеть.
Пантелеев откинулся на спинку.
– Говорите.
И Морозов изложил то, что успел.
Он изложил по своему обыкновению: сперва то, что видел, потом то, что из этого следует, и в конце – чего не знает.
Пантелеев слушал, не перебивая, и потом сказал:
– Александр Петрович, а ежели это всё-таки они? Ежели это правда контрреволюция, а стаканы и стул ничего не значат?
– Тогда я ошибусь, – сказал Морозов. – И, Матвей Тимофеевич, я вам сразу скажу: такое бывало. Я за восемь лет трижды строил на осмотре и трижды ошибался.
– И что тогда?
– Тогда я напишу, что ошибся, – сказал он. – Это и есть вся разница между нами и ними: мы обязаны проверить, а они обязаны решить.
Первое: убитый лежал в комнате, а не в дверях и не у окна.
Это значило, что он впустил.
Человек, которого убивают за должность, открывает дверь ночью либо тому, кого знает, либо тому, кто предъявил бумагу. И в обоих случаях его убивают у порога.
А этот сидел за столом и был убит сидя: он лежал вместе с опрокинутым стулом.
Второе: на столе стояли два стакана.
Из одного пили.
Третье: в комнате не было беспорядка. Ни сброшенных бумаг, ни выдвинутых ящиков, ни следов поспешного обыска.
Если человека убивают как ответственного работника – за ним приходят не разговаривать.
– И что из этого следует? – сказал Пантелеев.
– То, что его убил человек, которого он ждал и с которым сел за стол, – сказал Морозов. – А такие вещи бывают по трём причинам: деньги, женщина и страх.
Пантелеев побарабанил пальцами.
– Александр Петрович, я не могу отдать вам это дело.
– Знаю.
– И вмешиваться не могу.
– Знаю, – сказал Морозов. – Я прошу другого. Дайте мне право вести производство по хозяйственной части продотдела.
Пантелеев поднял голову.
– По какой?
– По хозяйственной, – сказал Морозов. – Матвей Тимофеевич, у нас в отделе третий месяц лежит материал о недостачах в двух распределителях. Я его собирал с мая. Стеклов заведовал отделом, которому эти распределители подчинены.
– И что?
– И то, что я буду вести дело о недостачах, – сказал Морозов. – Оно уголовное и наше. А то, что в ходе этого дела мне станет известно об убийстве, – обстоятельство побочное.
Пантелеев смотрел на него секунд десять.
– Вы это за ночь придумали?
– За полчаса, – сказал Морозов. – Пока ехал от квартиры.
Пантелеев думал минуту.
– Дам, – сказал он. – С условием.
– С каким?
– Вы к их делу не подходите, – сказал начальник милиции. – Не спрашиваете об убийстве, не опрашиваете взятых, не ходите на квартиру. Ведёте своё.
– Согласен.
– И второе, – сказал Пантелеев. – Ежели у вас выйдет так, что по вашему делу откроется их дело, – вы приходите ко мне, а не к ним.
Морозов посмотрел на него.
За четыре года службы при трёх начальниках в этом городе это было первое условие, поставленное не из осторожности, а из расчёта.
– Отчего не к ним?
– Оттого, что вы человек прямой и пойдёте прямо, – сказал Пантелеев. – А там прямо не ходят. Там ходят через меня.
Материал о недостачах Морозов собирал с мая и собирал не ради Стеклова.
Он собирал его оттого, что весной двадцатого года в городе стали жаловаться.
Жалобы эти приходили не в милицию.
Их несли куда придётся: в совет, в рабоче-крестьянскую инспекцию, в редакцию газеты и в домовые комитеты.
Морозов узнал о них случайно – от Марии Игнатьевны, к которой пришла знакомая по беженской части и рассказала.
И, узнав, сделал то, что сделал бы всякий раз: пошёл собирать сам.
Он обошёл четыре учреждения и в каждом попросил показать, что у них лежит.
В совете ему дали шесть заявлений.
В инспекции – четырнадцать.
В редакции – двадцать одно, из которых ни одно не было напечатано.
А в домовых комитетах ему сказали, что жалоб полно и что их не записывают вовсе.
Морозов свёл всё, что нашёл, и получил сорок одну жалобу за март и апрель – по двум распределителям из шести.
Он записал в тетради:
«Сорокъ одна жалоба лежитъ въ четырёхъ мѣстахъ, и ни одно изъ нихъ не знаетъ о трёхъ прочихъ.
Городъ жалуется третій мѣсяцъ, и никто сего не видитъ, потому что смотрятъ по частямъ».
Жалобы шли с двух распределителей – четвёртого и седьмого, – и были они одинаковы: обвешивают, недодают по карточкам, а к концу месяца объявляют, что продуктов нет.
Морозов проверил в июне и установил, что жалобы верны.
Он установил это простым способом: послал троих своих людей и Марию Игнатьевну получать паёк по карточкам в разные дни, а после взвесил полученное.
Недовес составлял от восьми до пятнадцати золотников на фунт.
То есть от двух до четырёх процентов.
На человека это выходило пустяк – а на распределитель, отпускавший в месяц около двух тысяч пудов, выходило пудов шестьдесят.
Шестьдесят пудов муки в двадцатом году стоили на рынке, которого не было и который был, тысяч двести рублей.
Морозов свёл это в записку и подал в июле.
Записку приняли и положили.
Это была восьмая его записка за восемь лет, и Морозов, подавая её, уже знал, что будет.
Он записал в тетради в тот же день, не дожидаясь ответа:
«Восьмая.
Одѣяла – подѣйствовала. Прочія семь легли.
Я нынче подаю ихъ уже не въ надеждѣ, а по порядку: чтобы потомъ было видно, что было извѣстно и когда.
Разница въ томъ, что прежде я писалъ начальству, а нынче пишу въ дѣло».
А в августе убили Стеклова.
Работать пришлось странно.
Первое, что сделал Морозов, – установил порядок для своих людей, и установил его письменно, чего прежде почти не делал.
«По дѣлу о недостачахъ въ 4 и 7 распредѣлителяхъ.
1. Ни одинъ изъ чиновъ отдѣла не задаётъ вопросовъ объ убійствѣ Стеклова А. Р. никому и ни при какихъ обстоятельствахъ.
2. Ежели опрашиваемое лицо само заговоритъ объ убійствѣ – записать дословно и доложить мнѣ, не переспрашивая.
3. О ходѣ нашего производства не сообщать никому, кромѣ начальника милиціи и меня.
4. Всякій листъ производства подписывается тѣмъ, кто его писалъ».
Четвёртый пункт он объяснил отдельно:
– Иван Никитич, ежели через полгода это дело станут разбирать иначе, чем оно было, я хочу, чтобы под всякой бумагой стояло имя того, кто её написал. В том числе моё.
Чрезвычайная комиссия вела своё дело, и вела его так, как в двадцатом году велись такие дела: в первую неделю по нему было взято одиннадцать человек.
Морозов узнал об этом на четвёртый день и переписал имена.
Из одиннадцати он знал троих.
Первый – бывший купец Ефремов, тот самый мукомол, у которого в восемнадцатом грабили по мандату.
Второй – счетовод продотдела, немолодой человек по фамилии Синицын.
А третий был Кулаков.
Пётр Николаевич Кулаков, пятидесяти восьми лет, бывший владелец мельницы, с девятнадцатого года служивший при той же мельнице, ставшей государственной, – техническим консультантом, как это тогда называлось.
Тот самый, который в восемнадцатом году купил донос на Гурьева за четыреста рублей.
Он переписал всех одиннадцать и разобрал их по составу – не потому, что мог что-нибудь сделать, а потому, что за восемь лет привык понимать, с кем имеет дело.
Из одиннадцати: трое служили в самом продотделе; двое – в распределителях; четверо были бывшие – купцы и домовладельцы; и двое не имели к продовольствию никакого отношения вовсе.
Последних двое Морозов отметил особо.
Один был учитель из реального училища, взятый на третий день.
Второй – священник.
Ни тот, ни другой не значились ни в одной бумаге продотдела и, по всей видимости, попали в список по тому же признаку, по какому в восемнадцатом году попадали в другие списки.
Морозов записал это и приписал:
«Два года назадъ по такому же дѣлу я разбиралъ 253 заявленія и выпустилъ 118 человѣкъ.
Нынче я не разбираю ничего, и меня объ этомъ не просятъ.
Разница въ томъ, что тогда меня позвали, а нынче не зовутъ».
Морозов посмотрел на эти три фамилии и понял, что дело будет тяжёлым.
Не оттого, что они были ему дороги.
Оттого, что он про Кулакова знал то, чего не знал никто, – и оттого, что знание это в двадцатом году стоило человеку жизни.
Ему довольно было прийти и сказать одну фразу.
Он не пошёл.
Он записал в тетради вечером:
«Я могу нынче отдать Кулакова.
Онъ мнѣ не милъ. Онъ въ 1918 году купилъ доносъ, и я это доказалъ настолько, насколько могъ, и не написалъ имени, потому что не доказалъ до конца.
Нынѣ довольно было бы сказать.
И вотъ я сижу и повторяю себѣ то, что писалъ два года назадъ: разница между тѣмъ, что я могу доказать, и тѣмъ, что я знаю.
Ежели я нынче переступлю, я переступлю уже навсегда».
Он не пошёл – и, что было труднее, он не пошёл и в обратную сторону.
Он не стал хлопотать за Кулакова.
Он записал и это:
«И защищать его я не стану, ибо не знаю, виновенъ ли онъ въ томъ, въ чёмъ его нынче обвиняютъ.
Мое дѣло – установить, кто убилъ Стеклова.
Ежели убилъ онъ – я это установлю и скажу. Ежели не онъ – установлю и скажу тоже».
Глава 3 (123)
Дело о недостачах Морозов повёл заново и повёл так, как если бы убийства не было вовсе.
Это была не уловка, а метода, и он объяснил её людям в первый же день.
– Иван Никитич, Мария Игнатьевна. Мы ведём дело о недостачах. Не об убийстве.
– А на самом деле? – сказал Шумский.
– И на самом деле, – сказал Морозов. – Я вам объясню, отчего это важно.
Он положил руки на стол.
– Ежели мы станем вести дело об убийстве под видом дела о недостачах, мы будем всякий раз тянуть к убийству и на третьей неделе упустим недостачи. А недостачи – это шестьдесят пудов муки в месяц, снятых с людей, которым выдают по полфунта.
– А убийство?
– А убийство, – сказал Морозов, – либо выйдет из недостач само, либо не выйдет вовсе. Ежели эти два дела связаны, оно выйдет. Ежели не связаны – стало быть, мы искали не там, и хорошо, что не бросили своё.
Он начал с бумаг.
Продовольственный отдел городского совета вёл отчётность по трём книгам: приход со складов, отпуск в распределители и отчёт распределителей.
Все три велись разными людьми, и все три за двадцатый год сходились.
Морозов просидел над ними неделю и на седьмой день понял, почему они сходятся.
Они сходились потому, что третья книга составлялась по второй.
То есть распределитель не отчитывался о том, сколько роздал.
Он отчитывался о том, сколько получил, – и в графе «роздано» ставил ту же цифру.
Проверить это можно было только одним способом: сличить с корешками карточек.
Корешки хранились.
Их сдавали в отдел мешками и держали в подвале – по инструкции, три года.
За один только четвёртый распределитель за июль двадцатого года их было около одиннадцати тысяч.
Корешки эти чуть не пропали, и Морозов после отметил, что дело держалось на случайности в третий раз за восемь лет.
В июне подвал продотдела потребовали освободить под склад, и мешки с корешками велено было вывезти и сжечь как макулатуру.
Их не сожгли по единственной причине: не нашлось подвод.
Они простояли в углу двора под рогожей всё лето, и в августе, когда Морозов о них спросил, ему сказали: да вон лежат, берите.
Он записал в тетради:
«Третій разъ за восемь лѣтъ дѣло раскрыто потому, что бумагу не успѣли уничтожить.
Списокъ судимыхъ въ Ново-Николаевскѣ сожгли, а тюремныя карты нѣтъ.
Архивъ правленія увезли, а журналъ секретной части уцѣлѣлъ.
Нынче не хватило подводъ».
Морозов посмотрел на эти мешки и сделал то, чего за восемь лет не делал ни разу: не стал считать всё.
Он взял выборку.
Он объяснил это Шумскому, которому шёл двадцать третий год и который считал теперь лучше всех в отделе:
– Иван Никитич, одиннадцать тысяч корешков мы будем считать месяц. У нас месяца нет.
– И что?
– Возьмём триста, – сказал Морозов. – Не подряд, а через равные промежутки: всякий тридцать шестой.
– А отчего это годится?
– Оттого, что ежели недодают всем понемногу, то на трёхстах это будет видно так же, как на одиннадцати тысячах, – сказал Морозов. – А ежели не видно на трёхстах, то и на одиннадцати тысячах дело не в том.
Они считали три дня.
Считали втроём: Морозов, Шумский и Мария Игнатьевна.
Работа была та, которую Морозов в прежней жизни назвал бы машинной и которую здесь делали руками восьмой год: выписать фамилию с корешка, найти её в отчёте, отметить.
На второй день Шумский спросил то, о чём Морозов думал восемь лет.
– Александр Петрович, а бывает, что такое считают не люди?
Морозов посмотрел на него.
– Бывает, – сказал он.
– Где?
– Нигде пока, – сказал Морозов. – А будет.
– Отчего вы так полагаете?
– Оттого, что всякая работа, которую человек делает без размышления, рано или поздно достаётся машине, – сказал он. – Иван Никитич, в этом мешке одиннадцать тысяч бумажек, и всё, что мы с ними делаем, – сличаем два столбца. Тут нечего думать.
Шумский помолчал.
– Жалко, – сказал он. – Ежели машина, то что же нам останется?
– Нам останется то, чего машина не сделает, – сказал Морозов. – Догадаться, что считать надо корешки, а не отчёт.
Триста корешков против трёхсот записей в отчёте.
Расхождение вышло – и вышло не там, где Морозов ждал.
Он ждал недовеса.
Он весь июнь исходил из того, что в распределителе обвешивают, и первые три дня счёта искал именно это: сличал вес, проставленный в корешке, с весом в отчёте.
Сходилось всё.
И на третий день он остановился и записал в тетради строку, которую после показывал Шумскому:
«Я три дня провѣрялъ то, что самъ же и предположилъ въ іюнѣ, и не нашёлъ.
Обыкновенный слѣдователь на моёмъ мѣстѣ рѣшилъ бы, что провѣрка сдѣлана худо, и сталъ бы провѣрять вторично.
А надлежитъ иное: разъ не нашёлъ – стало быть, крадутъ не такъ».
По весу расхождения не было вовсе: в бумагах значилось ровно столько, сколько выдано.
А в тридцати одном случае из трёхсот корешок был, а человека не было.
То есть карточка на такого-то числилась, паёк по ней выписывался, а сам такой-то в городе не проживал.
Прежде проверки он сделал то, что за восемь лет вошло в порядок: проверил себя.
Триста корешков – это выборка, и всякая выборка может обмануть.
Он взял ещё сто, уже подряд, из середины мешка, и посчитал отдельно.
Вышло семь на сотню – та же пропорция.
После этого он взял сто из другого распределителя, седьмого.
Там вышло четыре на сотню.
А в третьем, шестом, на который жалоб не поступало вовсе, – ни одного.
Морозов записал все три цифры и подчеркнул третью.
«Въ шестомъ распредѣлителѣ выдуманныхъ нѣтъ.
Стало быть, дѣло не въ общемъ безпорядкѣ учёта, какъ мнѣ возразятъ первымъ дѣломъ, а въ двухъ опредѣлённыхъ мѣстахъ».
Морозов проверил эти тридцать один по адресному столу.
Четверо умерли зимой и с учёта не сняты.
Семеро выбыли из города.
А двадцать не значились нигде и никогда: ни в домовых книгах, ни в списках, ни в адресном столе.
Их не было.
– Мёртвые души, – сказал Шумский.
– Мёртвые души, – согласился Морозов. – И, Иван Никитич, обратите внимание на пропорцию: двадцать выдуманных на триста настоящих.
Он посчитал вслух.
– Семь на сотню. При одиннадцати тысячах корешков это семьсот семьдесят выдуманных едоков в одном распределителе.
– За месяц?
– За месяц, – сказал Морозов. – По полфунта в день на едока – это около трёхсот пудов.
Двадцать выдуманных Морозов проверил не только по адресному столу.
Он сделал то, что в двадцатом году было проще всего и о чём никто не подумал: пошёл по адресам.
Все двадцать значились проживающими в трёх домах Закаменской части.
Он обошёл эти три дома за день, вместе с Марией Игнатьевной, и опросил жильцов.
Итог был такой.
В первом доме о четверых из семи не слыхали вовсе.
Во втором – то же самое.
А в третьем случилось то, ради чего он и пошёл сам.
Хозяйка дома, женщина лет шестидесяти, выслушала шесть фамилий и на четвёртой сказала:
– Это чья же такая? Это ж моей покойной сестры девичья.
– Как это?
– А так, – сказала она. – Пелагея Гурьянова Рыкова. Она в четырнадцатом померла. А в списке-то откуда?
Морозов записал и после установил: женщина эта в феврале двадцатого года подавала в домовый комитет заявление о вселении к ней жильцов и перечисляла в нём родню – в том числе покойную сестру, «на случай ежели приедет».
Из этого заявления фамилия и попала в реестр.
То есть выдумывали не с потолка.
Брали из настоящих бумаг настоящие имена – тех, кого нет.
Дальше пошло быстро, и пошло не туда, куда он рассчитывал.
Он взялся устанавливать, кто выписывал карточки.
Порядок был такой: карточки выдавались домовыми комитетами по спискам жильцов, списки сдавались в продотдел, и там их сводили в общий реестр.
Двадцать выдуманных едоков по четвёртому распределителю проходили по трём домовым комитетам.
Морозов поднял списки этих трёх комитетов и сличил почерки.
Все три были переписаны набело в продотделе – то есть в комитете писали своё, а в отделе сводили в общий реестр, и вот в этот-то реестр выдуманные и попадали.
Переписывал один человек.
Счетовод Синицын, Порфирий Матвеевич, пятидесяти шести лет.
Тот самый, которого взяли по делу об убийстве во второй день.
Морозов положил перо и посидел.
Он проверил и очевидное возражение – то, которое ему предъявят первым.
Что выдуманные едоки могли попасть в реестр по ошибке.
Он проверил это тем же способом, каким проверял всё: посмотрел, как ошибка выглядит.
Ошибка в списках бывает трёх родов: одно имя записано дважды, имя записано неверно и имя записано с неверным адресом.
Все три оставляют след: в реестре есть похожая запись, которую можно найти.
Здесь следа не было.
Двадцать имён стояли по одному разу, с точными адресами и без двойников.
Морозов записал: «Сіе не ошибка. Ошибка оставляетъ близнеца, а тутъ близнецовъ нѣтъ».
За семь с половиной лет он попадал в такое положение дважды и оба раза скверно.
Человек, который был ему нужен как свидетель по его делу, сидел у чрезвычайной комиссии по их делу.
И спросить его было нельзя.
Он пошёл к Пантелееву и изложил.
И прежде того сделал то, что за восемь лет стало у него обязательным: написал, чего просит и зачем, на одном листе.
Он выучил это на второй год: начальник, которому излагают устно, слышит просьбу; начальник, которому подают лист, видит основание.
В листе стояло:
«Прошу ходатайствовать о допросѣ Синицына П. М. по производству о недостачахъ.
Основаніе: онъ единственное лицо, переписывавшее реестръ, и безъ его показаній нельзя установить, кто вносилъ вымышленныхъ едоковъ.
Обязуюсь: вопросовъ объ убійствѣ не задавать, допросъ вести при ихъ представителѣ, протоколъ представить имъ въ копіи».
Последний пункт Морозов дописал последним и полагал его решающим.
– Матвей Тимофеевич. Мне нужен Синицын.
– Он у них.
– Знаю. Мне нужен допрос по моему делу – о недостачах. Час, при их человеке, с протоколом.
Пантелеев поморщился.
– Александр Петрович, вы соображаете, о чём просите?
– Соображаю, – сказал Морозов. – И скажу, отчего прошу. Ежели я до него не доберусь, я не установлю, кто за ним стоял. А ежели не установлю, то через полгода у нас в городе будет то же самое, только в другом распределителе.
Ходили за этим четыре дня.
И четыре дня Морозов прожил в том положении, которое за восемь лет знал наизусть и от которого не научился спать.
Он знал, что человек сидит четырнадцатый день.
Он знал, что того спрашивают о заговоре, которого нет, и что всякий день такого допроса ломает человека вернее, чем побои.
И он знал, что сам не может ни ускорить, ни помочь.
Он записал в тетради на третий день:
«Я четыре дня жду бумаги. Синицынъ четыре дня сидитъ.
За восемь лѣтъ я выучилъ, что въ нашемъ дѣлѣ время идётъ двояко: для того, кто ищетъ, – днями, а для того, кто сидитъ, – часами.
И что всякій разъ, когда я объ этомъ забываю, я работаю хуже».
Дали час.
Допрос состоялся двадцать шестого августа, в помещении комиссии, при двоих: их следователе и Шумском, который вёл протокол.
Синицына привели.
Это был человек пятидесяти шести лет, худой, в пенсне на шнурке, и за две недели под стражей он стал похож на старика.
Морозов не стал спрашивать об убийстве.
Он выложил перед ним триста корешков, отчёт и списки трёх домовых комитетов.
И задал первый вопрос:
– Порфирий Матвеевич. Вы переписывали эти списки?
Синицын посмотрел на бумаги.
– Я, – сказал он.
– И вносили этих двадцать?
Счетовод молчал долго – минуты две.
А после сказал то, чего Морозов не ожидал и что переменило всё дело.
– Вносил, – сказал он. – И, ежели угодно, могу назвать ещё сто девяносто.




























