444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 287)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 287 (всего у книги 309 страниц)

Александр Фрост
Чистые ногти. Мороз идёт по следу книга 24

Глава 1 (116)

Осенью девятнадцатого года город начал тонуть.

Морозов записал это слово в октябре и после не нашёл лучшего.

Ново-Николаевск не брали и не громили. В нём не было ни боёв, ни погромов, ни уличной стрельбы.

Он просто наполнялся.

С августа с запада пошли эшелоны.

Сначала воинские – с ранеными, с тыловыми учреждениями, со штабами. Потом беженские. Потом всякие.

Фронт отходил на восток, и вместе с ним отходило всё, что за два года к нему прилипло: семьи офицеров, чиновники эвакуированных ведомств, купцы с товаром, банковские служащие с ящиками, священники, актёры, гимназисты, прислуга.

Их были десятки тысяч.

К ноябрю в городе, где в семнадцатом году жило семьдесят тысяч, находилось, по разным подсчётам, от ста пятидесяти до двухсот тысяч человек.

Никто их не считал.

Морозов это установил первым делом и записал в тетради:

«Городъ не знаетъ, сколько въ нёмъ людей.

Сіе значитъ, что въ немъ можно убить человѣка и никто не замѣтитъ, что его не стало».

Жили они где придётся.

Вокзал был забит: на полу, на лавках, в проходах, в залах третьего класса – тысячи людей, неделями ждущих отправки на восток.

Эшелоны стояли на путях по две недели: дорога дальше не пропускала.

В городе сдавали углы по сорок рублей – угол, не комнату.

Заняли все церкви, все школы, все склады, где было можно, и военный городок, где к осени почти не осталось пленных.

Дом на Владимировской Морозов перевёл на осадное положение в сентябре.

Он приехал туда и объяснил Свищову, что будет, и объяснил без смягчений: что через месяц город наполнится и что тиф придёт непременно.

И предложил три меры.

Первую: не пускать в дом посторонних вовсе.

Вторую: всякому, кто выходит в город, по возвращении переодеваться в сенях, а платье прожаривать над печью.

И третью, которая Свищову показалась дикой: остричь всех.

– Всех? – сказал он.

– Всех, – сказал Морозов. – Гавриил Кондратьевич, вошь живёт в платье и в волосах. Ежели вы острижёте девять человек и станете кипятить бельё раз в неделю, вы их, я полагаю, сбережёте.

Спорили два вечера.

Остриглись все, включая Марью Тимофеевну, которой было шестьдесят семь лет и которая плакала.

Зиму девятнадцатого-двадцатого года дом пережил без единой смерти.

Морозов записал это в феврале и приписал:

«Изъ девяти не померъ никто.

Въ бараке за Каменкой изъ двухсотъ померло сто десять.

Разница – стрижка, кипятокъ и горячая печь».

И пришёл тиф.

Он пришёл в сентябре, с эшелонами, и к ноябрю стал главным, что было в этом городе.

Сыпной тиф – Морозов знал о нём то, что знал всякий образованный человек его века, и знал одну вещь, которой в девятнадцатом году не знал почти никто: что он передаётся вошью.

Верней сказать, это уже знали: открытие было сделано в десятых годах, и врачи об этом писали.

Но между «врачи знают» и «город делает» лежала пропасть, которую Морозов за семь лет в этом веке измерял десятки раз.

Чтобы не было тифа, нужны были бани, смена белья, кипяток и мыло.

В Ново-Николаевске зимой девятнадцатого года не было ни бань на такое количество людей, ни белья, ни мыла.

К декабрю в городе умирало, по сведениям городской управы, от ста до двухсот человек в сутки.

По сведениям, ходившим по городу, – вдвое больше.

Морозов, ходивший каждый день мимо вокзала, видел, как это выглядит.

Он видел это впервые за две жизни.

В своём веке он читал про эпидемии и знал цифры: испанка восемнадцатого года, холера, чума. Он мог назвать по памяти, сколько умерло в такой-то год в такой-то стране, и цифры эти были больше тех, что он видел теперь.

Но там это были цифры.

А тут он шёл по Межениновской, и справа, у забора, лежали семеро, и у крайнего из-под рогожи торчала нога в валенке, и валенок был детский.

Он записал в тот вечер:

«Я зналъ про сіе изъ книгъ. Книги не врали. А только въ книгахъ не сказано, что у крайняго валенокъ дѣтскій».

За семь лет это была самая короткая запись в его тетради за день.

Трупы вывозили не всегда.

Их складывали – у бараков, у вагонов, во дворах, – и вывозили, когда находились подводы и люди.

В декабре их складывали штабелями.

Морозов пробовал с этим что-то делать и записал, что пробовал.

В октябре он подал в городскую управу и в санитарную комиссию записку – седьмую свою записку за семь лет – о мерах против сыпного тифа.

Он не выдумывал: он изложил то, что знал из прежней жизни и что подтверждалось медицинскими журналами, которые он брал у покойного Кранца.

Что тиф передаётся платяной вошью.

Что борьба с ним есть не лечение, а баня, смена белья, кипяток и уничтожение одежды.

И что при двухстах тысячах населения городу нужны не лазареты, а пропускные бани – хотя бы двадцать, – и людей на них надо брать принудительно, потому что добровольно не пойдут.

Записку прочли.

В ноябре ему ответили: мера признана желательной, средств и помещений не имеется.

Морозов подшил ответ к шести прежним таким же – за одеяла, за вокзальный разряд, за торги, за детей, за мандаты и за бумагу без номера – и записал в тетради:

«Седьмая. Отвѣтъ тотъ же.

За семь лѣтъ подѣйствовала одна, про одѣяла».

Отделение к осени девятнадцатого года состояло из шести человек.

Двоих взяли по мобилизации в восемнадцатом; один умер в мае; двое ушли.

Остались: Ерёмин, сорока девяти лет; Шумский, двадцати одного года; Мария Игнатьевна; и трое из тех, кого Морозов взял в восемнадцатом.

Работали они впятером и вшестером в городе с двумястами тысячами населения.

Дел было столько, что Морозов перестал вести общий счёт и завёл иной порядок: делил поступающее на три разряда.

Первый – то, что можно раскрыть: убийства с известным кругом, кражи со следом, грабежи со свидетелями.

Второй – то, что раскрыть нельзя, но надлежит зафиксировать: пропажи, кражи на вокзале, случаи без единого следа.

И третий, появившийся с ноября: то, что вообще не дело.

Порядок этот Морозов установил в ноябре и объяснил его людям так.

– Я вам скажу прямо, чтобы после не было обид. Мы вшестером не можем вести всё, что к нам идёт. Ежели мы станем браться за всё, мы не кончим ничего.

– И что тогда? – сказал Шумский.

– Тогда надо выбирать, – сказал Морозов. – И выбирать не по тому, что важнее, а по тому, что можно сделать.

– А как же важное?

– Важное мы запишем, – сказал он. – Иван Никитич, я вам объясню разницу. Не взять дело – это одно. Не записать его – совсем другое.

Он положил ладонь на стол.

– Покуда мы записываем, дело существует. Его может через год взять другой человек. А чего мы не записали, того не было вовсе.

В третий разряд шли заявления о пропавших людях.

Их было в ноябре сорок одно, в декабре – сто с лишним.

Человек уезжал за хлебом и не возвращался. Женщина отходила от вагона за кипятком и не находила эшелона, потому что его угнали. Ребёнок терялся в вокзальной толпе.

Ни одно из этих дел не было преступлением, и ни одно нельзя было расследовать.

Морозов завёл по ним отдельную книгу и посадил на неё Шумского.

Порядок был такой: записать всё, что известно, – имя, приметы, где и когда исчез, кто ищет и где искать его самого.

И всё.

– Александр Петрович, – сказал Шумский в декабре, – а зачем это, ежели мы их всё равно не ищем?

– Затем, что через год кто-нибудь спросит, – сказал Морозов.

– Через год?

– Иван Никитич, – сказал Морозов, – эта книга не для нас. Она для тех, кто станет искать своих, когда всё кончится. В ней к весне будет тысяча имён, и всякое из них – единственное, что от человека осталось.

Книгу эту Морозов после считал главным, что сделал за девятнадцатый год.

К марту двадцатого в ней было девятьсот сорок имён.

Порядок в ней был заведён простой: по алфавиту, с приметами, с указанием, где и когда исчез, и – отдельной графой – кто ищет и где его самого искать.

Последняя графа была важнее прочих, и Морозов объяснил это Шумскому так:

– Иван Никитич, половина этих людей найдётся. Не нами – сами: доедут, отпишут, вернутся. И тогда важно будет одно: чтобы тот, кто искал, был найден сам.

К весне так и вышло.

За январь – март в книге отметили сорок одну фамилию как разысканную, и во всех сорока одном случае человек нашёлся не оттого, что его искали, а оттого, что объявился, – а найти того, кто искал, удалось по четвёртой графе.

К ноябрю у отделения прибавилась ещё одна работа, о которой Морозов не просил.

В городе стали грабить мёртвых.

Это было не преступление в том смысле, в каком он привык: с покойника, лежащего у барака третьи сутки, снимали сапоги, пальто и всё, что можно продать.

Делали это не воры.

Делали это обыватели – те же беженцы, у которых не было ни сапог, ни пальто.

Морозов в ноябре трижды выезжал по таким заявлениям и трижды прекращал дела.

А в четвёртый раз не прекратил.

Три первых Морозов прекратил и записал, отчего.

В первом сняли валенки с женщины, умершей на вокзале, и сняла их другая женщина, у которой валенок не было вовсе.

Во втором с покойника взяли шапку и рукавицы, и взял их мальчишка лет двенадцати.

В третьем разули двоих у барака, и разули санитары, возившие подводу, – и продали за хлеб.

Во всех трёх случаях состав преступления был налицо, и во всех трёх Морозов написал одно и то же:

«Полагалъ бы производство прекратить за нецѣлесообразностью преслѣдованія».

Формулы такой в законе не существовало ни при какой власти.

Он её выдумал и записал в тетради:

«Я выдумалъ формулу, которой нѣтъ. Записываю сіе прямо.

Ибо ежели я стану судить бабу за валенки съ покойницы, я къ веснѣ буду судить половину города, и половина эта будетъ права больше моего».

Четвёртый случай был двадцать девятого ноября, и к нему Морозова привёл Ерёмин.

– Александр Петрович, – сказал надзиратель. – Тут не то.

– Что не то?

– Покойник, – сказал Ерёмин. – Он не тифозный.

Они поехали вдвоём.

Барак стоял за Каменкой, в военном городке, и был из тех, куда с октября свозили беженцев без разбора: двести человек в помещении на восемьдесят.

Тело лежало во дворе, у стены, третьим в ряду из шести.

Морозов осмотрел его при фонаре.

Мужчина лет пятидесяти пяти. Без пальто, без сапог, в нижнем белье и в жилете.

На теле не было ни сыпи, ни следов расчёсов.

Он был чистый.

– Егор Тимофеевич. Вы это по чему увидели?

– По ногтям, – сказал Ерёмин. – У тифозных ногти грязные и руки грязные, потому как они три недели лежат. А у этого руки чистые, только под ногтями будто краска.

Морозов посмотрел на руки.

Ногти были ухоженные, подстриженные, и под тремя из них темнело что-то похожее на чернила.

Он осмотрел голову.

На затылке, у самой границы волос, был кровоподтёк – небольшой, плотный, овальный, – и под ним прощупывался проломленный участок черепа.

Морозов выпрямился.

– Егор Тимофеевич. Сколько он тут лежит?

– Говорят, со вчерашнего.

– Кто говорит?

– Барачный староста.

– Зовите его.

Староста барака – беженец из Перми, бывший приказчик, назначенный комендантом за трезвость, – сказал следующее.

Покойного он не знает.

Тот в бараке не жил: его принесли вчера вечером двое, сказали – тифозный, помер в эшелоне, положили к прочим и ушли.

– Кто принёс?

– Не знаю, – сказал староста. – Тут, барин, всякий день носят. Кто принёс, того я не спрашиваю: они положат и уйдут.

– А вы записываете?

Староста посмотрел на него.

– Что записываю?

– Кого принесли.

– Барин, – сказал он устало. – У меня в бараке за ноябрь померло сорок три человека. Я их и то не всех записал.

Морозов постоял над телом.

Он отметил напоследок ещё три вещи, которые после легли в опись.

Что покойный лежал в ряду третьим, а не с краю: то есть его положили между уже лежавшими, а не бросили.

Что руки у него были сложены – не по-мёртвому, а сложены кем-то.

И что рогожи на нём не было, хотя на двух соседних была.

Из этого следовало, что принёсшие сделали ровно столько, сколько нужно, чтобы он выглядел как прочие, и ни на движение больше.

Он видел за семь лет в этом веке множество мест, где убийство можно спрятать: тухлое дело в столичном отделении, вокзальный разряд в Москве, общая могила на Пятницком.

Ничего подобного этому он не видел.

Человек, убитый ударом в затылок, лежал третьим в ряду из шести, среди умерших от тифа, во дворе барака, где за месяц умерло сорок три, в городе, где за сутки умирало полторы сотни.

Его не нашли бы никогда.

Его нашли потому, что у него были чистые ногти и надзиратель Ерёмин, двадцать два года прослуживший в этом городе, на это посмотрел.

Глава 2 (117)

Опознавать его было не с чем.

Морозов начал с того, что записал, чего у него нет.

Нет имени. Нет бумаг. Нет вещей. Нет заявления о пропаже – никто этого человека не разыскивал.

Нет и времени: тело лежало третьи сутки, и подводы, вывозившие покойников, приходили всякий день.

Он добился одного: чтобы тело не увозили ещё сутки.

Это стоило ему двух часов и подписи коменданта участка, который сперва не понял, о чём речь.

– Вы хотите, чтоб он ещё сутки лежал?

– Хочу.

– Милостивый государь, у меня во дворе их шесть.

– Пять пусть увозят, – сказал Морозов. – А шестого я осматриваю по делу об убийстве.

Ни бумаг, ни вещей, ни одежды, кроме белья и жилета.

Морозов начал с того же, с чего начинал всегда: с того, что осталось.

Осталось немного, и он записал это по пунктам, как записывал опись всякий раз за семь лет: бельё нижнее, чистое; жилет суконный; носки шерстяные штопаные.

Носки он отметил особо.

Штопка была аккуратная, мелкая, сделанная не наспех – и сделанная мужской рукой: нитка шла не так, как кладут женщины.

Человек пятидесяти шести лет, ехавший один, сам штопал себе носки и делал это хорошо.

Жилет был хороший – суконный, на шёлковой подкладке, с шестью пуговицами, из которых две недоставало.

Он вывернул карманы и нашёл в них: обрывок газеты, огрызок карандаша и горсть хлебных крошек.

Обрывок он расправил и посмотрел.

Это был кусок «Русской речи» – омской газеты, – от седьмого ноября, и оторван он был не наспех: край шёл ровно, по сгибу.

На обороте, по полю, карандашом было выведено: «26 вагоновъ, 4 класснаго».

Морозов положил обрывок в конверт и записал: «Считалъ составъ».

Больше ничего.

Тогда он взялся за подкладку.

Подкладка была распорота – не разорвана, а распорота, аккуратно, по шву, и распорота недавно: нитки лежали свежие, не потемневшие.

Морозов растянул шов и посмотрел.

Между подкладкой и сукном, в двух местах, остались следы: тёмные полосы там, где к ткани что-то долго прилегало и прошло, и где сукно вытерлось.

Полосы были ровные, прямоугольные, шириной в вершок.

– Бумаги, – сказал Ерёмин, глядя через плечо.

– Бумаги, – сказал Морозов. – И не деньги.

– Отчего не деньги?

– Оттого, что деньги носят пачкой, а тут два отдельных места, – сказал Морозов. – И оттого, что полосы не мятые. Деньги трут и мнут, а это лежало ровно.

Он записал: «Въ подкладкѣ жилета зашиты были двѣ бумаги форматомъ около 4 на 6 вершковъ».

Ногти он осмотрел вторично, при лампе, и соскоблил то, что под ними было.

Это оказались не чернила.

Вещество было плотнее, чернее и отчасти блестело – Морозов растёр его на бумаге и понюхал.

Пахло типографской краской.

Он растёр краску на бумаге вторично, уже при дневном свете, и сравнил с образцом, взятым в тот же день в городской типографии: попросил провести пальцем по валику и приложить к листу.

Цвет и жирность сошлись.

Он посидел над этим и записал вторую строку: «Подъ ногтями – краска типографская либо штемпельная».

Одежду он искал два дня и нашёл на третий.

Пальто и сапоги, снятые с покойника, ушли, как уходило в те месяцы всё: на толкучку за Каменкой, где торговали чем придётся и где вещь с мертвеца ничем не отличалась от вещи с живого.

Морозов нашёл пальто через Марию Игнатьевну – она обошла торговок за день – и нашёл не ради улики, а ради одного: карманов.

Пальто было хорошее, драповое, на вате.

Его продал за сто двадцать рублей мужик, назвавшийся Митрием и сказавший, что снял с покойника у барака.

Морозов его нашёл и через час убедился, что тот не при чём: он подобрал пальто через сутки после смерти, при двух свидетелях, и о человеке ничего не знал.

Карманы были пусты.

А в левом, во внутреннем, Морозов нащупал сквозь подкладку зашитое и распорол.

Там оказалась фотографическая карточка.

Молодой человек лет двадцати, в студенческой тужурке, снятый в ателье, с надписью на обороте: «Дорогому папѣ отъ Кости. 1915».

Третье ему дал доктор.

Врача он нашёл на другой день и нашёл с трудом: в городе к декабрю на двести тысяч населения приходилось около сорока врачей, и все они были в тифозных бараках.

Он взял того, кто согласился, – старика семидесяти лет, вольнопрактикующего, давно не имевшего практики.

Осмотр производили в сарае при бараке, при двух свидетелях.

Заключение вышло на полутора листах.

Смерть от повреждения черепа в затылочной области, нанесённого тупым орудием с ограниченной поверхностью. Удар один, сзади, сверху вниз.

Признаков сыпного тифа не обнаружено.

Давность смерти – от полутора до трёх суток.

И последнее, чего Морозов не спрашивал, а доктор заметил сам:

– Милостивый государь, а посмотрите на пальцы.

– Смотрел.

– Не на ногти, – сказал старик. – На подушечки.

Морозов посмотрел.

На подушечках указательного и среднего пальцев правой руки кожа была утолщена, а на боковой поверхности среднего – характерная мозоль.

– Это от пера? – сказал Морозов.

– От пера так не бывает, – сказал доктор. – От пера мозоль одна, вот здесь. А тут их три, и подушечки в утолщениях.

Он поднял глаза.

– Это, милостивый государь, человек, который сорок лет что-то перебирал пальцами. Мелкое и много.

– А по одним рукам можно сказать, сколько лет он этим занимался? – спросил Морозов.

– Приблизительно, – сказал доктор. – Такие утолщения нарастают годами. Десять лет – мало. Тридцать – похоже.

– А точнее?

– Точнее вам никто не скажет, – сказал старик. – Милостивый государь, я сорок лет практикую и выучил одно: ежели вам врач говорит точно, он либо врёт, либо не думал.

Морозов положил перо.

Типографская краска под ногтями.

Три мозоли и утолщённые подушечки.

Он видел такие руки в этом веке дважды: у Егора Лунёва, наборщика, и у молодого Шумского, работавшего в отделении с картотекой.

Наборщик.

Человек, сорок лет перебиравший литеры.

Прежде типографий он обошёл то, что полагалось обойти по порядку: места, куда поступают сведения о неопознанных.

Их в городе к декабрю было три: городская управа, санитарная часть и комендатура.

Ни в одном из трёх не велось ничего похожего на учёт.

В управе ему сказали, что записывают только тех, кого хоронят за городской счёт, и что за ноябрь таких четыреста с лишним, а имён при них нет вовсе.

В санитарной части сказали, что ведут счёт заболевших, а не умерших.

А в комендатуре сказали прямо:

– Милостивый государь, вы соображаете, о чём просите? У меня в городе полтораста покойников в сутки.

Морозов сообразил и записал:

«Въ городѣ, гдѣ умираетъ полтораста человѣкъ въ сутки, учёта умершихъ нѣтъ ни въ одномъ мѣстѣ.

Стало быть, человѣка нельзя ни найти, ни признать пропавшимъ. Его можно только опознать – ежели найдётся, кому опознавать».

Круг Морозов очертил к третьему декабря, и вышел он узким и оттого обнадёживающим.

В Ново-Николаевске к декабрю девятнадцатого года работало четыре типографии: городская, кооперативная, при штабе и частная, печатавшая бланки.

Кроме того, в городе стояли два железнодорожных вагона-типографии – при отступающих учреждениях.

И – это Морозов узнал на второй день – при эшелоне государственного банка, шедшем с запада и застрявшем в городе с октября, имелась своя печатная часть.

Прежде обхода он составил себе описание – то, что за семь лет вошло у него в привычку и что он называл про себя портретом.

«Кто онъ.

Мужчина 50–60 лѣтъ. Ростъ средній. Тѣлосложеніе слабое, къ работѣ физической непривычный.

Руки: ногти стриженые и чистые, подъ ними краска типографская. Три мозоли и утолщённыя подушечки – работа мелкая, пальцевая, многолѣтняя.

Платье: жилетъ суконный на шёлку – вещь не бѣдная и не новая, лѣтъ пяти. Бѣльё чистое.

Стало быть: человѣкъ служащій, одинокій, аккуратный, при деньгахъ небольшихъ, но постоянныхъ.

И стало быть, за нимъ кто-нибудь да хватится – по мѣсту службы, ежели не по семьѣ».

Последняя строка оказалась верной и единственная из всех дала результат.

Он обошёл все за неделю.

Спрашивал одно: не пропал ли у вас наборщик, лет пятидесяти пяти, среднего роста, с ухоженными руками.

В трёх типографиях ответили: нет.

В четвёртой – той, что при штабе, – ответили, что людей у них меняется по десятку в месяц и что пропадают постоянно.

Заведующий этой типографией сказал фразу, которую Морозов записал и после дважды перечитывал:

– Милостивый государь, у меня наборщики нынче не служат, а проходят. Я их по именам не помню. Я помню руки: этот быстрый, этот аккуратный, этот пьёт.

– А по рукам вы бы узнали?

– По рукам узнал бы, – сказал заведующий. – Только у покойников руки не те.

А в вагоне-типографии при эвакуированном ведомстве сказали: есть такой.

Морозов записал в тетради тем же вечером:

«Опознаніе произведено не по лицу, не по бумагамъ и не по заявленію родныхъ, а по рукамъ и по мѣсту службы.

Изъ чего слѣдуетъ, что въ городѣ, гдѣ нѣтъ ни учёта, ни бумагъ, человѣка опознаютъ по его ремеслу.

Оно единственное, чего съ него не снимешь».

Верней, был.

Звали его Аркадий Гаврилович Немцев, было ему пятьдесят шесть лет, и он служил метранпажем – то есть старшим наборщиком – в казённой типографии одного из западных губернских правлений.

С учреждением он эвакуировался в августе.

С двадцать шестого ноября на службу не являлся.

– И вы не искали? – спросил Морозов.

Заведующий печатной частью – чиновник лет сорока, измотанный до полного равнодушия, – посмотрел на него.

– Милостивый государь, – сказал он, – у меня из восемнадцати человек на месте девять. Четверо померли, двое ушли, трое не являются.

– Это шестеро.

– И ещё трое, о которых я не знаю, живы ли, – сказал заведующий. – Я, милостивый государь, третий месяц не знаю, кого я ищу и кого хоронить.

Морозов записал.

– Расскажите мне про Немцева.

Прежде рассказа Морозов сделал то, что за семь лет вошло в обязательный порядок: предъявил приметы.

Он не сказал заведующему, что человек убит.

Он сказал, что разыскивается лицо, приметы такие-то, и перечислил: возраст, рост, жилет суконный на шёлковой подкладке, руки с мозолями наборщика.

И, когда заведующий назвал Немцева, попросил описать его сам.

Тот описал: рост средний, сложение слабое, волосы седые, борода бритая, носит очки.

Очки.

Морозов вспомнил сундучок и футляр в нём, и записал: очки при покойном не обнаружены, в сундучке футляр пустой.

Стало быть, очки были на нём – и после убийства пропали или разбились.

Он после искал их на путях вместе с оттисками и не нашёл.

Рассказ занял час и дал больше, чем всё предыдущее.

Немцев Аркадий Гаврилович, метранпаж, тридцать один год по типографскому делу.

Человек тихий, аккуратный, непьющий.

Ехал один: жена умерла в шестнадцатом, сын убит в семнадцатом.

В вагоне занимал угол, никого к себе не пускал, был вежлив и замкнут.

И – последнее, что сказал заведующий, и Морозов после считал это ключом ко всему делу:

– Он последние недели чего-то ждал.

– Чего?

– Не знаю, – сказал чиновник. – А только он с ноября стал у меня спрашивать про эшелоны: какие идут, когда, куда. И два раза отпрашивался на станцию – ходил смотреть.

– Что смотреть?

– Составы, – сказал заведующий. – Он мне сказал: жду, когда пройдёт один.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю