444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 281)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 281 (всего у книги 309 страниц)

Глава 4 (104)

Базар в Закаменской части Морозов обошёл трижды и на третий раз нашёл того, кто помнил.

Это была баба лет сорока, торговавшая с воза яйцами, – и помнила она хорошо, потому что тридцатого марта сама купила два пуда крупчатки по два рубля вместо четырёх.

– У кого брали?

– У мужиков, – сказала она. – Двое их было, с подводы торговали.

– Здешние?

– Не наши, – сказала она уверенно. – Наши-то мукой не торгуют, наши мукой не занимаются. Эти пришлые.

– Как выглядели?

– Один молодой, лет двадцати пяти. Другой постарше, рябой.

Морозов записал.

– А говорили как?

Баба подумала.

– По-русски, – сказала она. – А только один чудно́.

– Как чудно?

– А не по-нашему, – сказала она. – Слова русские, а склад не наш. Вроде как немец.

Морозов положил книжку в карман и постоял.

Военнопленные.

Он проверял это четыре дня и проверял осторожно, потому что понимал, куда лезет.

Военный городок за Каменкой был не городом и не лагерем в том смысле, в каком Морозов представлял себе лагерь.

Это был посёлок: тридцать с лишним казарм, построенных перед войной для запасных полков, и в них с пятнадцатого года содержалось до десяти тысяч пленных.

Охраняли их солдаты того же запасного полка.

А после февраля охраны, по существу, не стало.

Не потому, что пленных отпустили: их никто не отпускал. Просто в марте семнадцатого года запасной полк занялся собственными делами – выбирал комитет, митинговал, отказывался от нарядов, – и караулы стали нести кое-как.

Морозов сходил в лагерь дважды.

Первый раз – в апреле, к коменданту, и вышел ни с чем: комендант, подполковник лет шестидесяти, разговаривал с ним двадцать минут и всё двадцать минут объяснял, что положение невозможное, что у него на девять тысяч человек полтора караула и что он третий месяц пишет рапорты.

Второй раз – в начале мая, и уже не к коменданту, а внутрь.

Он прошёл по казармам с Марией Игнатьевной – она вызвалась сама, объяснив, что через беженский комитет знает двоих чехов, работавших переводчиками, – и провёл там полдня.

То, что он увидел, он записал вечером и записал коротко.

Девять тысяч человек в тридцати казармах. Нары в три яруса. Кормят раз в день и кормят плохо: с марта поставки сорвались, и лагерь жил на том, что удавалось купить.

Работали – за деньги, у частных лиц – человек полторы тысячи, и эти были сыты.

Прочие сидели.

– И сколько из них уходит в город? – спросил он у одного из чехов.

Тот пожал плечами.

– Кто хочет.

– И возвращаются?

– Возвращаются, – сказал чех. – Тут кормят. Плохо, а кормят.

Пленные ходили в город.

Одни – на работы, законно, по нарядам: на мельницы, на стройки, к частным лицам. Другие – просто так, потому что не держали.

– Сколько их в городе? – спросил Морозов у Клементьева.

– Не знаю, – сказал начальник милиции. – Никто не знает. По спискам в лагере девять тысяч четыреста. Сколько из них нынче в лагере – не скажет и комендант.

Морозов записал и это.

К концу апреля у него сложилась картина, и картина была скверная.

В городе, где полиция упразднена, а милиция состоит из ста семнадцати человек, из которых восемьдесят шесть не умеют работать, находились одновременно:

двести шестьдесят пять человек, выпущенных по амнистии;

до нескольких тысяч военнопленных, ходящих без надзора и не имеющих денег;

и запасной полк в двенадцать тысяч штыков, который с марта перестал подчиняться.

Всё это было горючим.

А поджигало то, о чём Морозов после написал в записке отдельной строкой: голод.

Хлеб в Ново-Николаевске к апрелю стоил втрое против четырнадцатого года.

Мука-крупчатка – четыре рубля пуд.

И город стоял на хлебе: семь мельниц, склады, элеваторы, – то есть в нём было чего красть и было кому.

Он проверил и обратное – то, что следовало исключить прежде всего.

Он предположил, что муку продавали не те, кто крал.

За четыре года он выучил: краденое почти никогда не сбывает тот, кто взял. Между вором и покупателем стоит перекупщик, и в девяти случаях из десяти именно он и попадается.

Здесь выходило иначе.

Мука ушла на базар на другой день после кражи, и ушла оптом, с подводы, по цене вдвое ниже. Перекупщик так не делает: он держит товар неделю-другую и продаёт по частям, чтобы не бросалось в глаза.

С подводы, назавтра и вдвое дешевле продаёт тот, кому надо избавиться немедленно, и тот, кто не считает.

Морозов записал это и подчеркнул:

«Продавали сами. Стало быть, у нихъ нѣтъ сбытчика. Стало быть, шайка новая».

Дальше Морозов пошёл двумя дорогами.

Первая: подводы.

Крестьянские подводы с высокими грядками, ушедшие в ночь на двадцать девятое марта в сторону Каменки, – это означало, что в деле были и местные, из пригородных деревень.

Он обошёл за неделю четыре ближние деревни: Бугры, Усть-Иню, Кривощёково и Ересную.

Ходил он пешком и без бумаги, а представлялся так: скупщик, ищу муку.

На третий день в Ересной ему предложили.

Предложил мужик лет сорока, у ворот: тихо, вполголоса, спросив прежде, надолго ли и много ли берёт.

– Пять пудов бы, – сказал Морозов.

– Есть.

– Почём?

– Три рубля, – сказал мужик. – Крупчатка.

Морозов взял два пуда, заплатил шесть рублей и увёз на нанятой подводе.

А на другой день вернулся с двумя милиционерами и с Клементьевым, которого пришлось убеждать полчаса.

В Ересной, в амбаре у мужика по фамилии Куделин, нашли двадцать два мешка крупчатки.

Куделин признался в тот же день и признался легко.

Он не был вором.

Он был возчиком: его наняли в ночь на двадцать девятое марта, дали пять рублей и велели подать подводу к складу Сычёва.

– Кто нанял?

– Ваньша, – сказал Куделин. – Ваньша Копыто.

– Кто таков?

– А из тюремных, – сказал мужик. – Их нынче много вышло.

Иван Копытов, тридцати трёх лет, вышел из Ново-Николаевской тюрьмы восемнадцатого марта по амнистии.

Сидел он с четырнадцатого года за грабёж, срок имел восемь лет, и по амнистии ему скинули половину и выпустили за отбытием.

Морозов нашёл его карточку в своей картотеке – в одном из двух ящиков, которые он в марте увёз к себе на тележке.

Карточка была составлена в феврале, за неделю до революции, по делу пятнадцатого года.

«Копытовъ Иванъ Семёновъ, 33 л., мѣщанинъ, кличка Копыто. Грабежъ съ насиліемъ. Примѣты: ростъ высокій, волосы рыжіе, лицо рябое, на лѣвой рукѣ недостаётъ мизинца».

Морозов положил её на стол перед Клементьевым.

– Виктор Аркадьевич. Вот вам польза от картотеки.

Начальник милиции взял карточку и прочёл.

– Рябой, – сказал он.

– Рябой, – сказал Морозов. – Та баба на базаре сказала: один постарше, рябой.

Прежде розыска Морозов сделал то, что в апреле семнадцатого года никому в этом городе не пришло бы в голову.

Он попросил у Клементьева список освобождённых по амнистии.

Списка не оказалось.

Верней, он был – в тюремной конторе, – но никто его не затребовал, и в милиции о нём не знали.

Морозов поехал в тюрьму и переписал двести восемьдесят четыре фамилии за полтора дня.

После этого он сличил их со своей картотекой – с теми пятьюстами шестьюдесятью карточками, что увёз в марте на тележке.

Совпало восемьдесят девять.

То есть восемьдесят девять из вышедших были ему известны: с приметами, кличками и указанием, кто чем занимался.

– И что вам это даёт? – спросил Клементьев, когда Морозов положил перед ним эти восемьдесят девять карточек.

– Всё, – сказал Морозов. – Виктор Аркадьевич, у нас в городе девять убийств за три недели и четыреста краж. Я не могу искать четыреста воров. А восемьдесят девять человек с фамилиями и приметами – это работа на два месяца.

Копытова искали три недели и нашли в мае.

Взяли его в Закаменской части, на квартире у женщины, и взяли милиционеры – четверо, под руководством бывшего надзирателя Ерёмина, одного из тех тридцати одного, кого Клементьев отстоял.

Копытов оказал сопротивление, ранил милиционера ножом в плечо и был сбит с ног.

Допрашивал его Морозов.

И допрашивал впервые за четыре с половиной года без всякого закона за спиной.

Он отдавал себе в этом отчёт и обговорил с Клементьевым заранее.

– Виктор Аркадьевич. По какому порядку я его допрашиваю?

– По какому? – Начальник милиции пожал плечами. – По обыкновенному.

– Обыкновенного больше нет, – сказал Морозов. – Судебные следователи есть, суд есть, а дознание нынче ведёт милиция, порядок которого не установлен ничем. И всякий защитник в суде это скажет.

– И что вы предлагаете?

– Вести так, как будто порядок есть, – сказал Морозов. – Протокол с подписью каждой страницы. Двое при допросе. Никакого содержания под стражей сверх законного срока без постановления следователя.

– Это медленнее.

– Это медленнее, – согласился Морозов. – А иначе через полгода все восемь выйдут по формальному поводу, и правильно выйдут.

Он допрашивал его в помещении милиции, при Клементьеве, и допрашивал четыре часа, и за эти четыре часа получил всё.

Дело было такое.

Копытов вышел восемнадцатого марта и обнаружил то же, что обнаружили в те недели все двести шестьдесят пять: что города, из которого он ушёл в тюрьму в четырнадцатом году, больше нет.

Полиции нет. Милиция новая и ничего не умеет. Дворники не доносят. Хлеб дорог, и его много.

Он собрал артель за неделю.

В артель вошли: двое таких же, вышедших по амнистии; трое пленных – двое венгров и чех, – работавших на мельнице и знавших, где что лежит; и двое местных возчиков из пригородных деревень.

Восемь человек.

За месяц с четвертью они сделали: склад Сычёва, лавку на Барнаульской, две квартиры и – что Морозов установил только на допросе – ещё два склада, о которых в милицию не заявляли вовсе, потому что хозяева боялись огласки.

– Отчего боялись? – спросил Клементьев.

– Оттого, что там лежал хлеб, скрытый от учёта, – сказал Морозов. – Виктор Аркадьевич, у вас в городе с марта твёрдые цены на хлеб. А всякая твёрдая цена рождает две вещи: очередь и тайный склад.

Морозов отдельно установил роль пленных – и установил её точно, потому что понимал, чем это может обернуться.

В городе, где девять тысяч австрийцев и венгров ходят без надзора, всякое их участие в преступлении раздувается за неделю.

Он уже слышал на базаре: «австрияки грабят».

Поэтому он выяснил и записал: трое пленных в артели были, и роль их была такая.

Они не крали и не били.

Они работали на мельнице Кулакова и на складах и указывали, где что лежит и когда сторож обходит.

За это им платили едой.

– Деньгами не брали? – спросил Морозов.

– На что им деньги, – сказал Копытов. – Им хлеба надо.

Морозов записал это дословно и после вписал в заключение отдельным пунктом, а Клементьеву сказал прямо:

– Виктор Аркадьевич, из этих троих не делайте истории. Ежели в газете напишут «пленные грабят город», у вас через месяц будут бить пленных на улицах.

Про сторожа Копытов рассказал последним и рассказал, как рассказывают о неудобной мелочи.

Сторожа бить не собирались.

Он спал; его собирались связать. Он проснулся и стал кричать, и один из артельных – не он, Копытов, а младший из вышедших по амнистии, парень двадцати трёх лет по фамилии Шаталов, – ударил его ломом по голове.

– Отчего он ударил?

– Испугался, – сказал Копытов. – Он первый раз шёл.

Морозов записал и это.

Двадцать трёхлетний человек, просидевший в тюрьме за кражу и выпущенный на волю указом о милости, через одиннадцать дней убил шестидесятидвухлетнего сторожа ломом, потому что испугался.

Морозов допрашивал его четыре часа и вёл допрос по своему обыкновению: начал не с убийства, а с того места, где человек считает себя обиженным.

С амнистии.

– Иван Семёнович. Вас выпустили восемнадцатого марта. Что вам сказали при выходе?

Копытов посмотрел на него исподлобья.

– Ничего не сказали.

– Совсем?

– Бумагу дали, – сказал он. – И всё.

– Куда идти, не сказали?

– А куда мне идти? – сказал Копытов. – У меня, барин, ни дома, ни ремесла, ни родни. Я в тюрьму пошёл в четырнадцатом году, а вышел – тут другая держава.

Он усмехнулся.

– Я на улицу вышел, гляжу – городовых нету. Я и подумал: ну, стало быть, и мне всё можно.

Морозов записал это дословно.

Он записал это не как признание и не как оправдание, а как то, чем оно было: описание того, что произошло в марте семнадцатого года с двумястами шестьюдесятью пятью людьми одновременно.

Всех восьмерых взяли к пятнадцатому мая.

Взятие Копытова стоит описать, потому что оно показало Морозову, чего стоит новая милиция.

Брали вчетвером под руководством Ерёмина – бывшего надзирателя, служившего в этом городе двадцать один год.

Ерёмин выставил двоих у окон, сам с четвёртым пошёл в дверь и вошёл первым.

Копытов ударил его ножом снизу, из-под руки; Ерёмин перехватил и сбил.

Всё заняло секунд двадцать.

Морозов, стоявший на улице, после сказал ему:

– Егор Тимофеевич, отчего вы пошли первым?

– А кому ж идти? – сказал Ерёмин. – Тем троим по двадцать лет, они позавчера винтовку в руках держали.

Он был ранен в плечо и через две недели вернулся на службу.

А в комитете в тот же месяц опять поднимали вопрос о том, что бывших полицейских в милиции быть не должно.

Троих пленных выдал комендант лагеря – выдал охотно, потому что для него это было облегчением: он третий месяц не мог отчитаться о людях, и всякий найденный сокращал недостачу.

Местных взяли по деревням.

Шаталова – последним, в Томске, куда он уехал в апреле, и взяли по телеграмме, посланной Морозовым в тамошнюю милицию с приметами и с описанием способа.

– Как вы его в Томске нашли? – спросил Клементьев.

– По способу, – сказал Морозов. – Я телеграфировал: разыскивается участник кражи со склада, приметы такие-то, работает в артели, специальность – влезание через слуховое окно.

– И что?

– И через неделю пришёл ответ, – сказал Морозов. – Что за апрель в Томске две кражи через слуховое окно и что взят по подозрению человек, схожий с приметами.

Он положил телеграмму на стол.

– Вот, Виктор Аркадьевич, и вся моя картотека. Одна карточка, посланная за семьсот вёрст.

Глава 5 (105)

Дело он сдал двадцатого мая.

Прежде того он сделал одно, о чём Клементьеву не сказал.

Он поехал к вдове сторожа и рассказал ей всё сам: кто, сколько их, кто ударил, за сколько и почему.

Он говорил час.

Марфа Ильинична слушала, глядя в стол, и под конец спросила единственное:

– А тот, который ударил, – он молодой?

– Двадцати трёх лет.

Она помолчала.

– И его тоже по амнистии выпустили?

– И его.

– Стало быть, ежели бы не выпустили, – сказала она, – Евсей мой был бы живой.

Морозов ответил не сразу.

Он мог сказать, что это не так; что амнистия сама по себе не убивает; что из двухсот шестидесяти пяти вышедших убил один.

Всё это было бы правдой и всё это было бы ей ни к чему.

– Был бы, – сказал он.

Сдал не в производство – производства в том смысле, к какому он привык, в мае семнадцатого года уже не существовало: судебные установления работали, а вот кто и как ведёт дознание, было неясно самим следователям.

Он сдал папку Клементьеву: шестьдесят один лист, восемь обвиняемых, показания, опись похищенного и заключение.

Клементьев читал два вечера.

– Александр Петрович, – сказал он на третий день. – Я двадцать восемь лет живу и семь лет присяжный поверенный. Я читал в жизни дела всякие.

– И что?

– И такого не читал, – сказал он. – Тут всё сходится. Тут всякое слово чем-нибудь подпёрто.

Он положил ладонь на папку.

– Скажите мне честно: сколько времени вы на это положили?

– Пятьдесят три дня.

– И работали один.

– Один.

– И без бумаги.

– Без бумаги, – сказал Морозов. – И, Виктор Аркадьевич, я вам скажу, чего мне это стоило, потому что вам полезно это знать.

Он положил на стол лист.

Там было записано: шестьдесят три рубля, розданных за сведения; девятнадцать дней, потраченных на разговоры, которые ничего не дали; и одиннадцать человек, отказавшихся с ним говорить, потому что у него не было бумаги.

– Всё это, – сказал Морозов, – стоило бы четырёх дней, если бы у меня было удостоверение и трое помощников.

Клементьев смотрел на лист.

– Я понял, – сказал он.

Розыскное отделение при милиции Ново-Николаевска было образовано двадцать девятого мая семнадцатого года.

Оно состояло из шести человек: заведующего, троих агентов и двух писарей.

Заведующим был назначен Морозов Александр Петрович.

Он получил на это назначение бумагу, подписанную начальником милиции и утверждённую городским комитетом, и получил не сразу: в комитете четыре часа спорили.

Спорил, как и предупреждал Клементьев, левый край: всякий сыск есть охранка, и человек из бывшей полиции не может стоять во главе.

За Морозова говорили двое.

Первым – сам Клементьев, положивший на стол папку в шестьдесят один лист и сказавший: вот что сделал этот человек за пятьдесят три дня без должности и без жалованья, а мы за то же время не сделали ничего.

А вторым – и этого Морозов не ожидал – рабочий с мельницы Кулакова, член комитета от рабочих организаций, человек лет сорока по фамилии Тихомиров.

Он сказал коротко.

Он сказал, что на его мельнице в марте украли двадцать шесть мешков, что заявили в милицию и что милиция не нашла ничего; что рабочим от этого убыток прямой, потому что мельница стала и три дня не платила; и что ежели этот бывший чиновник умеет находить, то пусть находит, а следить за ним они и сами сумеют.

Постановили: отделение образовать, заведующего назначить, отчёт представлять комитету ежемесячно.

Первое своё распоряжение по отделению Морозов написал тридцатого мая, и оно состояло из четырёх пунктов.

Первый: восстановить учёты. Алфавит судимых и проходивших по делам – заново, по памяти чинов, по уцелевшим делам приставов и по тюремным книгам.

Второй: завести регистрацию по способу совершения.

Третий: завести реестр похищенного и сноситься с ним по всякому появлению вещей на базарах и в ссудных кассах.

И четвёртый, который он записал последним и подчеркнул:

«Никакихъ свѣдѣній о лицахъ, не совершившихъ преступленія, отдѣленіе не собираетъ и не хранитъ.

Всякая карточка заводится по дѣлу и уничтожается по прекращеніи дѣла за неподтвержденіемъ.

Списковъ политическихъ, партійныхъ и подобныхъ не вести ни въ какомъ видѣ».

Пятый пункт он написал и вычеркнул.

В нём говорилось, что отделение не принимает к производству дел о деяниях, совершённых по политическим побуждениям, и передаёт таковые в ведение, к тому установленное.

Он вычеркнул его, подумав полчаса, и записал причину.

«Сіе значило бы, что я заранѣе рѣшилъ, чего мнѣ не дѣлать.

А завтра ко мнѣ принесутъ убитаго человѣка, и убьютъ его по политическимъ побужденіямъ, и я обязанъ буду искать убійцу – потому что убійство не дѣлается лучше отъ побужденій.

Разница не въ томъ, за что убили. Разница въ томъ, что я собираю: слѣды по дѣлу – или свѣдѣнія о людяхъ на будущее».

Он показал это Клементьеву прежде, чем подписать.

– Зачем четвёртый пункт? – спросил тот. – Мы и так этим не занимаемся.

– Нынче не занимаетесь, – сказал Морозов.

– А после?

– А после, Виктор Аркадьевич, всякая власть, какая тут установится, первым делом захочет узнать, кто ей неблагонадёжен, – сказал Морозов. – И придёт за этим к нам, потому что у нас будет картотека. Я хочу, чтобы к тому дню у меня была бумага, где сказано, чего мы не собираем.

Клементьев помолчал.

– Вы полагаете, что власть переменится?

– Полагаю.

– Скоро?

Морозов посмотрел на него.

За четыре с половиной года в этом веке он выучился отвечать на такие вопросы так, чтобы не солгать и не сказать лишнего.

– До зимы, – сказал он.

Лето семнадцатого года прошло в работе, какой Морозов не знал ни в Петербурге, ни в Москве.

В Петербурге и в Москве он приходил в готовое: там были шкафы, журналы, порядок отчётности, писари, знающие, куда что подшить.

Здесь не было ничего.

Первую неделю он потратил на то, чтобы выпросить два шкафа, стол и триста листов бумаги.

Бумаги в июне семнадцатого года в городе не было: писчая подорожала вчетверо, и её не хватало даже для газет.

Он купил её сам, за свои, у знакомого приказчика с оптового склада, и записал в тетради расход: девятнадцать рублей.

За лето таких расходов набралось на сто сорок рублей, и Морозов вёл им счёт не для возмещения – возмещать было некому, – а по привычке всё записывать.

Он строил с нуля.

Он выучил троих агентов, которых ему дали: бывшего надзирателя Ерёмина, сорока восьми лет, знавшего город; молодого милиционера из студентов по фамилии Шумский, умевшего писать; и – по собственному настоянию – женщину.

Это была Мария Игнатьевна Свешникова, двадцати девяти лет, из беженок, служившая с пятнадцатого года в комитете помощи и знавшая пол-города через беженские общежития.

Комитет протестовал; Клементьев подписал.

Мария Игнатьевна Свешникова оказалась лучшим из троих, и Морозов это понял к июлю.

Он взял её, объяснив Клементьеву так: в городе, где половина населения – приезжие и беженцы, треть сведений находится у женщин, а с женщинами наши агенты говорить не умеют.

Клементьев согласился с сомнением.

К июлю сомнения кончились.

Она вела опросы так, как Морозов не сумел бы: приходила в дом, садилась на кухне и сидела два часа, – и через два часа хозяйка выкладывала ей то, чего не сказала бы никакому мужчине с бумагой.

За июнь и июль она дала по трём делам восемь свидетелей, из которых семеро прежде показывали, что ничего не знают.

Морозов, записывая это в отчёт, поймал себя на мысли, что в его прежнем веке в розыске работало женщин чуть не половина и что он это принимал как данность, не задумываясь, с чего это началось.

Началось, вероятно, вот с такого.

За лето отделение приняло к производству двести одиннадцать дел и закончило семьдесят четыре.

Это было немного и вчетверо больше, чем весной.

А в августе Морозову впервые за полгода стало не до города.

Пришло письмо из Тюмени, от Свищова.

«Александръ Петровичъ.

Переѣхали. Домъ купленъ на Владимировской, за рѣчкой, большой, съ дворомъ. Всѣ девятеро довезены, никто не померъ, а Марья Тимофеевна въ дорогѣ хворала, но нынче ходитъ.

Кранцъ при нихъ.

Деньги обращены, какъ уговорено: сто двадцать тысячъ въ хлѣбъ, въ домъ и въ два лабаза, остальное въ банкѣ, и я, признаться, за остальное спокоенъ не буду.

Мы въ городѣ съ іюля.

Пріѣзжай, какъ сможешь, и не откладывай: намъ надо говорить».

Прежде того, в июне, Морозов получил ещё одно письмо, и это было единственное за лето, которое он перечитывал.

Оно пришло из Пензенской губернии, из села Свищёвка, писанное чужой рукой.

Сестра сообщала, что жива, что земский заказ идёт и что за зиму она сшила на управу двести сорок рубах.

Что хозяева теперь к ней хороши.

Что в марте у них в селе тоже был переворот, и мужики выбрали комитет, и что она этого не поняла, но что хлеба стало не меньше.

И в конце – то, из-за чего он перечитывал:

«А брата моего, Саша, я нынче не жду. Я думаю, его нѣтъ на свѣтѣ.

Я это по тому сужу, что онъ бы отписалъ. Онъ безъ письма не могъ.

А ежели онъ гдѣ есть, то пущай не тревожится: я устроена и мнѣ ничего не надо».

Морозов сложил это письмо и убрал в тетрадь, к прочим.

А после сел и написал ей – от брата, как писал уже трижды: что жив, что перевёлся в Сибирь, что служит и что просит писать по новому адресу.

Он вложил сто рублей и отправил.

И записал в тетради одну строку: «Четвёртое письмо. Она всякій разъ вѣритъ и всякій разъ послѣ перестаётъ».

Морозов приехал на Владимировскую в тот же вечер.

Дом стоял в Закаменской части, за речкой Каменкой, – большой, деревянный, в два этажа, с высоким забором и с двором, в котором стояли две лошади.

Всё было то же, что в сибирской усадьбе: забор, собаки, работник у ворот.

Только теперь вокруг был город.

Встретил его Свищов, и встретил на крыльце – и первое, что Морозов отметил, было то, что старик за полгода сдал сильнее, чем за предыдущие два года.

– Постарел ты, Гавриил Кондратьевич.

– Постарел, – сказал Свищов. – Мне, брат, шестьдесят семь по этому телу. И я, знаешь, что заметил? Я стал уставать не от работы, а от людей.

Они прошли в дом.

Дом жил.

В нижнем этаже была большая комната, и в ней сидели за столом четверо: Марья Тимофеевна с внуком, часовщик Зырянов и молчаливая Устинья.

Зырянов чинил часы; их перед ним лежало штук восемь.

– Он тут в две недели работу нашёл, – сказал Свищов. – Ему из города несут. У нас, брат, часовщиков в городе четверо на семьдесят тысяч.

Морозов обошёл дом.

Он делал это по привычке и делал внимательно, потому что за четыре года выучил: дом рассказывает о людях больше, чем люди.

Дом рассказывал следующее.

Внизу – общая комната, кухня, две жилых. Наверху – коридор и семь дверей.

Занято шесть. Седьмая – пустая, и в ней стояла кровать, застеленная, и стол.

– Это чья? – спросил он.

– Твоя, – сказал Свищов. – Кранц велел приготовить.

Морозов посмотрел на него.

– Я живу на Кузнецкой.

– Знаю, – сказал Свищов. – А комната пущай стоит.

Он сказал это буднично и пошёл дальше, а Морозов постоял в дверях лишнюю секунду.

За четыре с половиной года в этом веке это был первый дом, где для него держали комнату.

Кранц вышел из второго этажа.

Доктор за полгода тоже переменился – но в другую сторону: он выглядел лучше, чем в октябре.

– Александр Петрович, – сказал он. – Я вам должен сказать одну вещь, и скажу сразу. Вы были правы.

– В чём?

– В том, что надо было ехать в город, – сказал Кранц. – Я в октябре с вами спорил и полагал, что вы преувеличиваете. За семь месяцев я увидел, что вы преуменьшали.

Он сел.

– В усадьбе мы были одиннадцать человек за забором в двадцати верстах от станции. Нынче я вам скажу, что там было бы в марте: пришли бы мужики из соседней деревни делить землю и барское добро, и мы бы им ничего не объяснили.

– А здесь?

– А здесь мы одиннадцать человек из семидесяти тысяч, – сказал доктор. – И никому не интересны.

За ужином Морозов разглядывал их всех и отмечал перемены.

Марья Тимофеевна за год постарела мало и держалась бодро: у неё был внук, а человек, у которого на руках ребёнок, стареет медленнее.

Зырянов, наоборот, помолодел: у него была работа, которую несли из города, и он второй месяц говорил о том, чтобы открыть мастерскую.

Наталья Ивановна шила.

Сёстры из Саратовской губернии завели во дворе огород и кур.

Старик из Вологды умер в феврале, в дороге не был.

А Устинья сидела с краю и не ела.

Морозов посмотрел на неё внимательнее, чем следовало, и отметил то, что отметил бы всякий: серая кожа, круги под глазами, руки лежат на коленях без движения.

Он видел это дважды за три года: у Ефима Рябова в Успенском и – по описанию снохи – у Аграфены Кузьминой.

Говорили они втроём до полуночи.

И под конец Свищов сказал то, ради чего звал.

– Александр Петрович. У нас беда.

– Какая?

– Устинья, – сказал он.

Морозов посмотрел на Кранца.

– Она слегла в июне, – сказал доктор. – Слабость. Ни жара, ни болей. Лежала три недели, после встала, а с августа опять.

Морозов очень медленно поставил стакан.

– Где вещи?

– В подполе, – сказал Свищов. – Как условились: в кладовой при конюшне, под плитой, всё как было.

– А сундук?

– Сундук тот же.

– Далеко от жилья?

– Сажен двадцать.

Морозов посидел молча.

– Кто ходит в кладовую?

Свищов ответил не сразу.

– Она, – сказал он. – Устинья и ходит. Она у нас при лошадях с июля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю