444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 288)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 288 (всего у книги 309 страниц)

Глава 3 (118)

Угол Немцева в вагоне Морозов осматривал четвёртого декабря.

Вагон стоял на запасных путях четвёртый месяц и был обжит так, как обживают жильё: занавески, печурка, полки.

Восемнадцать человек занимали его весь, и угол Немцева был отгорожен куском брезента.

Там оставалось: тюфяк, сундучок, две книги и жестянка с чаем.

Сундучок был не заперт и почти пуст: смена белья, бритва, очки в футляре и пачка писем.

Писем было девять.

Морозов прочёл их все за час и по прочтении понял, что дело не о грабеже.

Письма были от одного человека – от Немцева к сыну, – и были они неотправленные.

Все девять написаны после семнадцатого года, то есть после того, как сын был убит.

Отец писал ему два года.

Морозов читал это в холодном вагоне, при свече, и на третьем письме поймал себя на том, что читает не по делу.

Он дочитал всё равно, потому что обязан был.

В седьмом письме, писанном в сентябре девятнадцатого, стояло:

«А ещё, Костя, сообщаю тебѣ, что я нашёлъ то, что искалъ восемнадцать лѣтъ.

Я тебѣ про сіе разсказывалъ, а ты смѣялся.

Нынѣ смѣяться не будешь».

Морозов перечёл это трижды.

Восемнадцать лет.

Он выписал эту цифру отдельно и стал считать назад.

Девятьсот девятнадцать минус восемнадцать – девятьсот первый.

Немцеву в девятьсот первом было тридцать восемь, он служил в той же типографии и жил в том же городе.

Стало быть, искомое произошло там и тогда.

В девятом письме, от двадцатого ноября, было:

«Костя, я его видѣлъ. Онъ проѣхалъ черезъ нашу станцію въ пятницу, и я стоялъ въ десяти саженяхъ.

Теперь надо ждать, покуда его отцѣпятъ».

Из девяти писем восемь были о житейском.

Отец писал сыну о том, что в вагоне холодно; что хлеб дорог; что в типографии поставили новую машину и что она хуже старой; что видел во сне его мать.

Он писал так, как пишут живому: с подробностями, с вопросами, с обещанием ответить на прошлое письмо.

И всякое кончалось одинаково: «Твой отецъ А. Немцевъ».

Морозов, дочитав, посидел над ними.

За семь лет в этом веке он читал чужие письма сотнями и выучил относиться к ним как к материалу.

Эти читались иначе.

Он записал в тетради вечером одну строку, которую после не вычеркнул:

«Человѣкъ два года писалъ письма покойнику и зашивалъ въ жилетъ бумагу про чужой хлѣбъ.

Изъ сего слѣдуетъ, что онъ жилъ не въ этомъ году, а въ томъ, гдѣ сынъ живъ и гдѣ отчётъ ещё можно напечатать».

Морозов сложил письма, убрал их в конверт и поехал в отделение.

Он работал над этим три дня, и три дня у него не сходилось.

Восемнадцать лет – значит, с девятьсот первого года.

«То, что искал» – вещь, дело или человек.

«Он проехал через нашу станцию» и «покуда его отцепят» – значит, речь о вагоне.

Морозов выписал это столбцом и стал искать четвёртое: что связывает наборщика губернской типографии с вагоном, идущим на восток в ноябре девятнадцатого года.

И на третий день сделал то, что делал всегда, когда мысль не шла: вернулся к первому.

К подкладке жилета.

Две бумаги, четыре на шесть вершков, зашитые отдельно.

Он померил это на листе и получил формат, знакомый всякому, кто имел дело с типографским производством.

Полполосы.

Верней – оттиск с наборной полосы малого формата, какие делают для проверки перед печатью.

Корректурный оттиск.

Он проверил и обратное: не мог ли формат означать что-нибудь иное.

Четыре на шесть вершков – это и почтовый лист, сложенный вдвое, и страница ученической тетради, и вексель, и страховой полис.

Морозов перебрал все и по каждому спросил себя: стал бы человек носить это восемнадцать лет.

Вексель – нет: восемнадцатилетний вексель ничего не стоит.

Полис – нет.

Письма – возможно; но письма носят в конверте, а не зашивают в подкладку, и от писем не остаётся ровных следов: они мнутся.

А оттиск – плотная бумага, лежащая ровно, – оставляет именно такой след.

Морозов положил перо и записал:

«Въ жилетѣ были зашиты два корректурныхъ оттиска.

Наборщикъ восемнадцать лѣтъ носилъ при себѣ два оттиска и убитъ изъ-за нихъ».

Прежде золота он проверил простейшее: не было ли у Немцева врагов в самом вагоне.

Восемнадцать человек жили в одном вагоне четвёртый месяц, и за четыре месяца в такой тесноте наживают вражду и из ничего.

Морозов опросил девятерых оставшихся, по одному, за два дня.

Вышло следующее.

Немцева не любили.

Не за дурное: за то, что он держался особняком, не давал в долг и не пускал к себе за брезент.

Дважды с ним ссорились: в сентябре – из-за печки, в октябре – из-за того, что он занимал место у окна.

Обе ссоры были пустые и кончились ничем.

И – что Морозов отметил особо – восемь из девяти на вопрос, кто мог желать ему зла, ответили одинаково: никто.

А девятый, писарь Коробов, ответил иначе.

Он сказал: «А кто его знает, он тихий был, а сам себе на уме».

Морозов записал этот ответ, но тогда не выделил: так говорят о всяком замкнутом человеке.

Он вернулся к этой строке через две недели.

Ложный след занял у него неделю, и Морозов пошёл по нему честно, потому что он был вероятнее прочих.

В городе с осени девятнадцатого года стояли эшелоны государственного банка.

Об этом знали все: в октябре через Ново-Николаевск прошёл золотой запас, и город полтора месяца жил слухами о вагонах с золотом.

Морозов проверил очевидное: не о золоте ли речь.

Он установил, что эшелон с ценностями действительно стоял в городе в конце октября, что при нём была своя охрана и своя печатная часть, и что Немцев в этой печатной части никогда не служил.

Он проверил, не приходил ли Немцев туда.

Не приходил.

Он проверил, не было ли при эшелоне пропаж.

Было – но пропажи эти шли по военному ведомству, и разбирать их Морозову не дали бы ни при каких обстоятельствах.

А главное – цифры не сходились.

Человек, зашивший в подкладку два бумажных листа, не имеет отношения к золоту: золото не зашивают в жилет, его не описывают на корректурном оттиске, и восемнадцать лет его не ищут.

Он проверил и то, чего проверять не хотелось: не связан ли Немцев с людьми, состоявшими при эшелоне ценностей.

Запросил через комендатуру список служащих его печатной части – восемнадцать фамилий – и сличил со всем, что знал о покойном.

Ни одного совпадения: ни по губернии, ни по прежней службе, ни по знакомству.

Двоих из восемнадцати, оказавшихся в городе, он опросил лично.

Оба сказали, что человека с такими приметами не знают и что в печатную часть при эшелоне посторонних не пускали вовсе.

Морозов закрыл эту версию восьмого декабря и записал:

«Дѣло не о золотѣ. Оттого и не найдётся никого, кому оно интересно».

Восьмого же он проверил и третью возможность, самую неприятную.

Что Немцева убили за то, что он видел.

Человек, ходивший на станцию смотреть составы в ноябре девятнадцатого года, мог увидеть что угодно: погрузку, выгрузку, людей, которых не следовало видеть.

Морозов проверил это тем единственным способом, какой у него был: спросил у стрелочников и сторожей, не было ли на путях за Каменкой в двадцатых числах ноября чего-нибудь особенного.

Ответ вышел такой, какого следовало ждать.

Особенного не было.

Верней, было каждый день: составы ставили и угоняли, вагоны вскрывали, из вагонов таскали, и всякую ночь на путях кто-нибудь что-нибудь делал.

– Милостивый государь, – сказал ему старший стрелочник, – у нас тут с октября по ночам ходит полгорода. Кто за углём, кто за дровами, кто за чем.

Морозов записал и закрыл версию: в декабре девятнадцатого года на путях Ново-Николаевска не было ничего, чего нельзя было бы увидеть.

Девятого декабря он сделал то, до чего следовало дойти в первый день.

Он поехал в вагон-типографию и попросил показать, что там печатают.

Печатали приказы, объявления, бланки и – с ноября – эвакуационные листы.

Морозов посмотрел всё и спросил:

– А корректурные оттиски вы храните?

– Нет, – сказал заведующий. – Их выбрасывают.

– И всегда выбрасывали?

Чиновник пожал плечами.

– Всегда, милостивый государь. Это же макулатура.

Морозов постоял над наборной кассой – той самой, с девяносто шестью гнёздами, какую он видел у Лунёва в шестнадцатом году.

– А наборщик может взять оттиск себе?

– Может, – сказал заведующий. – Кому он нужен?

Морозов вернулся в отделение и стал думать иначе.

Он сделал то, что за семь лет делал в этом веке всякий раз, когда упирался: переписал дело набело, от первой строки.

Это была метода, о которой он однажды сказал Шумскому так: всякое дело, застрявшее на третьей неделе, застревает оттого, что в голове у следователя оно лежит кучей. Перепиши его по порядку – и увидишь, где дыра.

Он переписывал вечер.

И, переписывая, обнаружил, что за две недели ни разу не задал себе одного вопроса.

Почему убитый был без пальто и без сапог, но в жилете.

Грабитель, снимающий с покойника одежду, снимает всё, что можно продать. Жилет суконный на шёлковой подкладке стоил на толкучке рублей восемьдесят.

Его не взяли.

Стало быть, тот, кто раздевал, и тот, кто распарывал подкладку, – разные люди.

Первый искал вещи. Второй искал зашитое и, найдя, бросил жилет как ненужный.

Он перестал спрашивать, что за оттиск.

Он спросил: что должно быть напечатано, чтобы человек хранил пробный лист восемнадцать лет и был за него убит.

И на этом вопросе дело сдвинулось.

Ответов было немного.

Оттиск хранят, когда напечатанное после уничтожено.

То есть когда напечатанное существует только в этом оттиске.

Морозов записал это и подчеркнул дважды.

А после сделал третье, и тут ему помогла картотека – не его, а чужая.

Он пошёл в городскую управу, в отдел, где с восемнадцатого года лежали бумаги эвакуированных учреждений, и попросил список тех, что проследовали через город с августа.

Список был на четырёх листах, и в нём значилось сорок одно учреждение.

Морозов искал в нём одно: губернское правление, при котором служил Немцев.

Нашёл.

Правление это эвакуировалось из своей губернии в августе девятнадцатого и следовало на восток четырьмя вагонами.

А ниже, в той же строке, стояло примечание, ради которого Морозов и пришёл:

«Въ составѣ слѣдуетъ архивъ губернскаго правленія – 11 ящиковъ».

Архив.

Одиннадцать ящиков губернского архива, идущие на восток в декабре девятнадцатого года.

Морозов посидел над этой строкой и понял, чего ждал Немцев.

Он ждал свой архив.

Он восемнадцать лет хранил корректурный оттиск чего-то, что было напечатано в губернской типографии в девятьсот первом году, и ждал, когда через станцию пройдут ящики, в которых лежит подлинник.

– Егор Тимофеевич, – сказал Морозов Ерёмину вечером. – Где стоит этот эшелон?

– Узнаю.

Узнали на другой день.

Эшелон стоял на путях за Каменкой, четвёртую неделю, и, по сведениям, отправить его должны были со дня на день – если дорога пропустит.

Караула при нём не было.

Одиннадцать ящиков губернского архива стояли в товарном вагоне, запертом на висячий замок, и, судя по всему, никого в декабре девятнадцатого года они не интересовали вовсе.

Кроме одного человека.

– Александр Петрович, – сказал Ерёмин. – А отчего его убили-то? Ежели там бумаги – кому они нужны?

– Вот это, – сказал Морозов, – я и буду выяснять. Но сначала я поеду смотреть ящики.

Глава 4 (119)

Вагон открыли двенадцатого декабря.

Бумагу Морозов добывал четыре дня и добыл не сразу.

В комендатуре ему сперва отказали – не по существу, а потому, что в декабре девятнадцатого года комендатура занималась эвакуацией и ничем больше.

Он пришёл вторично и объяснил иначе.

Он сказал, что в городе убит служащий эвакуированного учреждения; что убийство, по всей видимости, связано с имуществом, находящимся при том же учреждении; и что, ежели эшелон уйдёт на восток, дело останется нераскрытым, а имущество – неизвестно где.

Последнее подействовало.

Ему дали бумагу в тот же час, и в бумаге значилось: осмотреть имущество и о результате донести.

Морозов после отметил, что в декабре девятнадцатого года в этом городе всякую бумагу давали или не давали по одному признаку – успеет ли проситель отнять время у того, кто её подписывает.

Открыли законно: Морозов получил бумагу через комендатуру, объяснив, что по делу об убийстве надлежит осмотреть имущество, находившееся в распоряжении покойного по месту службы.

Это была натяжка, и он записал её как натяжку.

Замок отпер сопровождающий – чиновник эвакуированного правления, ехавший при архиве и живший тут же, в соседнем вагоне.

Звали его Пётр Аполлонович Волохов, было ему сорок семь лет, и он был единственным человеком в этом городе, знавшим, что лежит в одиннадцати ящиках.

– Что вам угодно? – сказал он.

– Мне угодно знать, что здесь.

– Архив губернского правления, – сказал Волохов. – Журналы, входящие и исходящие, дела по управлению, отчётность.

– За какие годы?

– С восемьсот семидесятого по нынешний.

Морозов оглядел вагон.

Ящики стояли в два ряда, окованные, пронумерованные, с бумажными ярлыками.

– Пётр Аполлонович. Мне нужен девятьсот первый год.

Волохов посмотрел на него.

– Отчего именно он?

– Оттого, что человек, убитый неделю назад, восемнадцать лет носил при себе корректурный оттиск, – сказал Морозов. – А восемнадцать лет назад был девятьсот первый.

Чиновник помолчал.

– Как звали убитого?

– Немцев. Аркадий Гаврилович, метранпаж.

И вот тут Морозов увидел то, ради чего задавал вопрос именно так.

Волохов изменился в лице.

Не испугался – вспомнил.

– Немцев, – сказал он. – Господи боже мой.

Он сел на ящик.

– Я его знал, – сказал он. – Мы с ним в девятьсот первом году служили в одном здании. Я – в правлении, он – в типографии внизу.

– И что было в девятьсот первом?

Волохов посмотрел на него снизу вверх.

– А вы не знаете?

– Не знаю.

– Голод был, – сказал чиновник.

Морозов записал и это слово, и записал с неприятным чувством.

Он о нём знал.

Голод девятьсот первого года он помнил из прежней жизни – не как событие, а как строку: неурожайные годы конца века, земская статистика, цифры.

Он даже помнил, что цифры эти были предметом спора и что спорили о них сто лет.

А здесь перед ним сидел человек, которому в тот год было двадцать девять и который помнил из него одно: сколько умерло в двух уездах.

Дальше Морозов слушал полтора часа и не перебивал.

Он записывал и по ходу отмечал то, что отмечал во всяком показании: где человек говорит о виденном, где – о слышанном, а где о том, что сам для себя объяснил.

Волохов говорил о виденном.

Он служил в том правлении двадцать три года, с девятьсот шестого по семнадцатый заведовал столом, а в восемнадцатом остался при архиве – потому, как он сам сказал, что больше при нём никого не осталось.

Дело было такое.

В девятисотом и девятьсот первом годах в той губернии был неурожай, а за ним голод – не всеобщий, но по нескольким уездам тяжёлый.

Казна отпустила на продовольственную помощь около двух миллионов рублей.

Распоряжалось этими деньгами губернское правление.

И в девятьсот первом году, по словам Волохова, в правлении обнаружилась пропажа.

Не вся сумма – часть: закупленный хлеб оказался не закуплен, подряды выполнены на бумаге, а деньги разошлись.

По его тогдашним сведениям – тысяч на четыреста.

– И что было?

– Ничего не было, – сказал Волохов. – Составили отчёт, отправили в Петербург, и оттуда приехала ревизия.

– И?

– И ревизия установила, что расхождение произошло по неверному счёту и что виновных нет, – сказал чиновник. – Двух столоначальников уволили за небрежность.

– А хлеб?

– А хлеба не было, – сказал Волохов. – В двух уездах в ту зиму умерло, по официальным сведениям, четыреста человек. По неофициальным – тысячи три.

Он помолчал.

– Мне тогда было двадцать девять лет, и я, милостивый государь, эту цифру помню до сих пор.

– Пётр Аполлонович, а отчего вы это помните так подробно? Восемнадцать лет прошло.

Волохов посмотрел на него.

– Оттого, что я эти ведомости сводил, – сказал он. – Своей рукой. Я тогда был помощником столоначальника, и мне велели свести приход и расход по двум уездам.

– И вы свели.

– Свёл, – сказал чиновник. – И принёс начальнику отделения, и сказал: у меня не сходится на триста восемьдесят тысяч.

– А он?

– А он сказал: сведите так, чтобы сходилось.

Морозов записывал.

– И вы свели?

– Свёл, – сказал Волохов и отвернулся. – Мне было двадцать девять лет, у меня была жена на сносях, и я служил четвёртый год.

Он помолчал.

– Вот я нынче сорок седьмой год живу при этих ящиках и всё думаю: а ежели бы не свёл?

– А при чём тут типография?

Волохов посмотрел на него.

– А при том, что первый отчёт печатали у нас внизу, – сказал он. – Тот, что составили до ревизии.

Дальше сложилось за полчаса.

В феврале девятьсот первого года губернское правление составило отчёт о расходовании продовольственных сумм – подробный, с приложением ведомостей, – и отдало его в типографию для печатания в количестве двадцати экземпляров.

Отчёт набрали.

Сделали корректурный оттиск.

А через день пришло распоряжение: набор рассыпать, печатание прекратить.

– Отчего прекратить?

– Оттого, что в Петербурге решили иначе, – сказал Волохов. – Отчёт после переделали и напечатали в другом виде, и в новом виде расхождения не было.

– А первый?

– А первого не существует, – сказал чиновник. – Набор рассыпали, рукопись взяли обратно в правление. И, я полагаю, она в этих ящиках не лежит: её изъяли ещё тогда.

Морозов сидел неподвижно.

– Пётр Аполлонович. А оттиск?

Волохов моргнул.

– Какой оттиск?

– Корректурный, – сказал Морозов. – Который делают перед печатанием.

Чиновник смотрел на него секунды четыре.

– Господи, – сказал он. – Так вот что он унёс.

Дальше пошло быстро, потому что дальше всё было уже понятно.

Аркадий Гаврилович Немцев, метранпаж губернской типографии, в феврале девятьсот первого года набрал отчёт о продовольственных суммах, снял корректурный оттиск – две полосы, четыре на шесть вершков – и, когда пришло распоряжение рассыпать набор, оттиск не выбросил.

Он взял его себе и носил при себе восемнадцать лет.

Зачем – Морозов после написал в заключении осторожно и честно: «По всей вѣроятности, безъ опредѣлённаго намѣренія, а по тому побужденію, по которому человѣкъ хранитъ доказательство несправедливости, при коей присутствовалъ».

Он не подал его никуда.

Он не пытался напечатать и не пытался продать.

Он восемнадцать лет служил, растил сына, похоронил жену, потерял сына на войне – и носил в подкладке жилета два листа, на которых была напечатана правда о том, куда делись деньги, отпущенные на хлеб для голодающих.

А в августе девятнадцатого года эвакуировался вместе с архивом своего правления.

И в ноябре стал ждать, когда этот архив пройдёт через станцию.

– Зачем? – сказал Ерёмин, когда Морозов ему это изложил. – Ежели рукописи там нет?

– Он этого не знал, – сказал Морозов. – Он полагал, что она там.

– И что бы он сделал?

Морозов помолчал.

– Не знаю, – сказал он. – Я думаю, ничего. Я думаю, он хотел посмотреть.

– Как это – посмотреть?

– Так, Егор Тимофеевич, – сказал Морозов. – Человек восемнадцать лет носил при себе бумагу и знал, что она одна на свете. И, я полагаю, ему хотелось убедиться, что подлинник ещё где-то есть.

Он помолчал.

– Чтобы не выходило, что вся правда об этом деле держится на нём одном.

Ерёмин подумал.

– А она и держалась.

– Она и держалась, – сказал Морозов.

Убийцу Морозов нашёл на четвёртый день после того, как открыли вагон, и нашёл, не выходя из этого дела.

Он вернулся к своим записям и перечёл опрос девятерых.

И на девятом ответе остановился.

«А кто его знает, он тихий был, а сам себе на уме».

За семь лет он выучил простое правило и записал его ещё в Москве: из всех опрошенных подозрителен не тот, кто плохо говорит о покойном, а тот, кто говорит о нём как о человеке с тайной.

Первое означает вражду и обыкновенно ни к чему не ведёт.

Второе означает, что говорящий за покойным наблюдал.

Он спросил Волохова: кто ещё знал, что Немцев ходил на станцию и что он чего-то ждёт.

– Никто, – сказал чиновник.

– Пётр Аполлонович, – сказал Морозов. – Он двадцать пятого ноября спрашивал у вас про эшелон с архивом?

Волохов остановился.

– Спрашивал, – сказал он. – Двадцать четвёртого. Он ко мне пришёл и спросил, когда нас отправят.

– И что вы ответили?

– Что не знаю.

– А ещё кто при этом был?

Чиновник подумал.

– Коробов, – сказал он. – Мой писарь.

Прежде задержания Морозов проверил Коробова три дня.

Проверил по тому же порядку, по какому за семь лет проверял всякого: где живёт, чем живёт, что переменилось.

Переменилось многое.

Двадцать седьмого ноября – на другой день после убийства – Коробов купил на толкучке сапоги за четыреста рублей.

Тридцатого расплатился с долгом в конторе.

И с первого декабря стал платить за угол вперёд.

Всё это были деньги, взятые с покойного: у Немцева, по словам сослуживцев, было при себе жалованье за два месяца.

Коробов Семён Игнатьевич, тридцати четырёх лет, писарь при эвакуированном архиве, был взят шестнадцатого декабря и сознался на вторые сутки.

Допрашивал его Морозов двое суток и допрашивал по своему порядку.

Первые полдня – о службе, о жалованье, о вагоне, о том, кто с кем как жил.

Коробов отвечал охотно.

Потом – о двадцать шестом ноября: где был, что делал, кто видел.

Здесь он сбился впервые: сказал, что весь вечер был в вагоне, а двое из девяти показали, что его не было часа три.

Потом – о сапогах.

И вот на сапогах он сломался: за четыреста рублей при жалованье в двести пятьдесят, купленных на другой день, объяснения у него не нашлось.

Он сознался легко и рассказал то, что Морозов за семь лет в этом веке слышал в разных словах десять раз.

Он решил, что старик знает про золото.

В городе с октября все говорили о вагонах с ценностями. Немцев ходил на станцию смотреть составы, спрашивал, когда отправят эшелон, и держался особняком.

И Коробов, слышавший этот разговор двадцать четвёртого ноября, решил, что старик что-то знает и чего-то ждёт.

Он пошёл за ним двадцать шестого.

Он шёл за ним от вагона до станции и обратно, а на обратном пути, у путей за Каменкой, в темноте, ударил его сзади куском рельсового костыля.

– Он ничего не сказал? – спросил Морозов.

– Он и не успел, – сказал Коробов.

– А потом?

– А потом я его обшарил, – сказал писарь. – И в жилете нащупал зашитое.

– И распороли.

– И распорол.

– И что там было?

Коробов посмотрел на него и впервые за два дня показался не испуганным, а обиженным.

– Бумажки, – сказал он. – Две бумажки печатные. Я их к фонарю поднёс, а там столбцы: приход, расход, пуды, рубли.

Он развёл руками.

– Я, ваше высокоблагородие, человека убил за две бумажки про пуды.

– Где они?

– Выбросил, – сказал Коробов. – Там же и выбросил, в снег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю