444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 246)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 246 (всего у книги 309 страниц)

Глава 4 (34)

Софья Никитична Тарусова, вдова коллежского советника, жила на Кирочной в бельэтаже, держала кухарку и горничную и, по справкам, наведённым за сутки, была женщина тридцати четырёх лет, бездетная, второй год вдовеющая, с состоянием умеренным, но приличным.

Инициалы в записной книжке покойного – «M. N. T. S.» – Морозов, впрочем, разгадал не сразу и разгадал неверно. Он полдня примерял к ним русские фамилии, покуда не сообразил простого: Ридель был немец и писал латиницей то, что слышал. «T. S.» – Тарусова Софья, только в обратном порядке: сперва фамилия, после имя, как пишут в немецких книгах.

Морозов не поехал к ней сразу.

Он потратил ещё два дня – и потратил их на то, чтобы понять, что́ у Риделя могло быть на неё в коробке.

Понять оказалось нетрудно. Соседи, прислуга и швейцар в один голос показали: у вдовы Тарусовой есть друг дома. Приезжает трижды в неделю, обедает, остаётся до ночи. Господин видный, лет пятидесяти, при экипаже. Швейцару даёт на чай щедро и просит не докладывать.

Фамилию господина швейцар знал, но выговорил не сразу, а выговорив, посмотрел на Морозова с испугом.

Фамилия была из тех, что печатают в газетах под сообщениями о заседаниях: действительный статский советник, служащий в одном из министерских департаментов, человек женатый, с четырьмя детьми и с положением, которое рушится от одной карточки.

Морозов записал её в тетрадь, обвёл и подписал сбоку: «Не трогать до последнего. Иначе дело закроют сверху».

С Вельяминовым он объяснился в тот же день – коротко и без фамилий.

– Ваше превосходительство. В деле фотографа обнаружилось обстоятельство, о котором я обязан вас предупредить прежде, чем оно попадёт в бумагу. Покойный получал деньги от лиц, чьи карточки держал у себя. Одно из этих лиц – особа с положением, служащая по министерству.

Вельяминов очень аккуратно положил перо.

– Фамилию не называйте, – сказал он.

– И не собирался.

– Правильно. – Начальник отделения помолчал. – Морозов, я вам скажу, как оно бывает, потому что вы человек новый в столице. Ежели такая фамилия попадёт в производство, дело у нас с вами заберут в двадцать четыре часа. Не закроют – заберут, и передадут туда, где его будут вести полтора года и не доведут. Поэтому: пока эта особа не подозреваемая, её в деле нет. Если станет подозреваемой – придёте ко мне, и мы будем думать вдвоём, как это писать.

– Слушаюсь.

– И вот ещё что. – Вельяминов поглядел на него поверх очков. – Я вас за девять месяцев изучил. Вы сейчас думаете: а не эта ли особа фотографа и придушила. Так вот, думайте, но проверяйте втрое против обыкновенного. Люди с положением, Морозов, редко душат своими руками. У них для этого есть люди без положения.

Затем Морозов поехал на Кирочную.

Вдова приняла его в гостиной, где пахло вербеной и было очень чисто. Она оказалась некрасивой и обаятельной – из тех женщин, чьё лицо через десять минут разговора начинает нравиться, – и держалась спокойно ровно до третьего вопроса.

– Софья Никитична. Девятнадцатого сентября, в четверг, около восьми вечера, вы были в фотографическом ателье Риделя на Невском.

Она посмотрела на свои руки.

– Была, – сказала она.

– Зачем?

– Я снималась у него весной, – сказала она. – Приходила спросить, готовы ли карточки.

– В восемь часов вечера? Ателье закрывается в семь.

Тарусова молчала.

– Софья Никитична, – сказал Морозов, – я скажу вам сейчас то, что редко говорю. У вас есть ровно один шанс не быть обвинённой в убийстве, и шанс этот – рассказать мне, как было. Я знаю про коробку. Я знаю, чем занимался покойный. Я знаю, кто у вас бывает по вторникам, четвергам и субботам, и, поверьте, эта фамилия интересует меня меньше всего на свете: у меня в производстве убийство, а не нравственность.

Она подняла на него глаза – и он увидел, что она не столько испугана, сколько измучена.

– Он требовал ещё, – сказала она.

И рассказала.

Весной она действительно снималась. Не одна. Ридель уговорил: «карточку в частном роде, для памяти», и сделал шесть снимков, из которых на четырёх с нею был он – тот, чью фамилию печатают в газетах.

Дальше пошло по заведённому. В мае фотограф пригласил её «повидаться» и показал альбом. Она заплатила триста. В июле – ещё пятьсот. В сентябре он пригласил в третий раз и назвал новую цифру: полторы тысячи.

– У меня их нет, – сказала Тарусова. – У меня доходу две тысячи в год.

– И вы пошли к нему девятнадцатого.

– Я пошла его просить, – сказала она. – Я просила отдать негативы за то, что уже уплачено. Я говорила, что больше не могу. Он был вежлив. Он сказал: Софья Никитична, вы женщина умная, вы понимаете, что вещь эта дорожает.

– Что было дальше?

– Дальше я его умоляла, – сказала она ровно. – Я стояла перед ним на коленях в его приёмной, если вам угодно знать. Он поднял меня, дал воды и сказал: приходите через месяц, авось сойдёмся на тысяче. И я ушла.

– В котором часу?

– В четверть девятого. Я вышла и взяла извозчика.

Морозов помолчал.

– Софья Никитична. Кому вы об этом рассказывали?

– Никому, – сказала она и вдруг остановилась.

Морозов ждал.

– Я рассказала, – сказала она. – Я забыла – потому что это было не как рассказ. В августе, на именинах у Ланских, ко мне подсел господин. Немолодой, очень любезный. Мы говорили о пустяках, а после он сказал: сударыня, у вас лицо человека, которого кто-то держит за горло. И я... – Она прижала пальцы к вискам. – Я не знаю, отчего я ему сказала. Он спрашивал так, будто уже всё знал. Я рассказала про Риделя и про карточки. Не имён, нет. Просто – что есть фотограф, который берёт деньги.

– И он что?

– Он сказал: не платите ему больше. И перевёл разговор на погоду.

– Опишите его.

Она описала – и описала так, как описывали до неё Митрохин, Штоль, Стеша и трубочист Гущин: роста среднего, лет пятидесяти, лицо не запоминается, голос тихий и ласковый; сидел спиной к свету, и она за весь вечер так и не разглядела его как следует.

– Перчатки? – спросил Морозов.

– Да, – сказала Тарусова с удивлением. – Он был в перчатках, весь вечер. Я подумала – экзема.

Морозов вышел от неё в шестом часу, дошёл до угла Кирочной и Литейного и остановился.

Итак.

В августе Иван Иванович – а это был он, тут не оставалось никаких сомнений, – узнаёт от женщины, попавшей в беду, что в Петербурге есть фотограф, который держит людей за горло карточками.

Девятнадцатого сентября фотографа душат шнуром от его же портьеры, и коробка с негативами исчезает.

Двадцатого сентября двое молодых людей платят газетчику десять рублей за то, чтобы полиция получила готового виновного.

А дело об убийстве, ещё до того как отделение узнало подробности, кто-то по телефону поручил столу Морозова.

Он стоял на углу, и мимо шли люди, и город жил обыкновенной осенней жизнью.

Значит, вот как это устроено, подумал он. Не пять дел. Не убийцы, подложенные из милости, чтобы у чиновника Морозова была хорошая репутация. Дело устроено проще и куда хуже: Иван Иванович убирает тех, кто ему мешает или кто мешает его людям, – и приносит их дела ему, Морозову, разобранными, чтобы полиция закрыла производство на удобном человеке и не пошла дальше.

Он использовал сыскную полицию как метлу. И метлой был он, Морозов.

С этой мыслью он и вернулся в отделение, и там его ждала записка от Дроботова, писанная корявым почерком: «Нашли обоихъ. Сидятъ у меня. Приходите скорѣе, Александръ Петровичъ, они молодые и глупые».

Двоих взяли просто.

Косой-газетчик опознал одного из них на Владимирском на другой же день: молодой человек оказался приказчиком в мебельном магазине и, что важнее, приятелем второго – рассыльного при конторе комиссионера. Оба были взяты в тот же вечер, и оба, увидев сыскное отделение изнутри, поплыли раньше, чем сели.

Рассказали они одно и то же.

В пятницу утром, двадцатого числа, к ним обоим – они снимали угол на двоих – пришёл человек. Немолодой, вежливый, в перчатках. Дал двадцать пять рублей и сказал: сходите к газетчику на угол Невского и Владимирского, дайте ему десять рублей и передайте вот эти слова. Слова были написаны на бумажке.

– Бумажка?

– Он её забрал, – сказал приказчик, шмыгая носом. – Мы выучили, он проверил и забрал.

– Знали, зачем?

– Он сказал: полиция ищет не там, надо помочь.

– И вы поверили?

– Так двадцать пять рублей же, – сказал рассыльный, будто это всё объясняло, и по совести – объясняло.

Больше они не знали ничего. Человека прежде не видели; после не видели тоже; где живёт, не ведают. Пришёл сам, ушёл сам.

Морозов, впрочем, вытянул из них ещё две подробности, и обе стоили того, чтобы просидеть с ними лишний час.

Первая: человек пришёл к ним домой. Не встретил на улице, не подослал записку – пришёл на квартиру, в угол, который они снимали вдвоём у прачки на Стремянной, и постучал в дверь. Стало быть, знал, где они живут, и знал, что они дома в это время. Стало быть, за ними наблюдали прежде, и наблюдали не день.

Вторая: уходя, он оставил на столе двадцать пять рублей и сказал одну фразу, которую оба запомнили дословно, потому что она их напугала.

– Он сказал, – выговорил рассыльный, – «а ежели после спросят, кто вас посылал, – рассказывайте всё как есть, не запирайтесь. Вам за правду ничего не будет».

Морозов записал это и подчеркнул.

Человек, посылавший двух дураков подкупать свидетеля, заранее разрешил им себя выдать. Не пригрозил, не взял слова – разрешил. Так поступает либо тот, кому нечего терять, либо тот, кто твёрдо знает, что по его описанию его не найдут.

Морозов держал протокол в руках и думал, что теперь у него в деле есть то, чего не было за девять месяцев ни разу: живые свидетели, видевшие его в лицо и говорившие с ним.

Двое молодых дураков, которые за двадцать пять рублей помогли подвести под каторгу невинного человека.

– Составьте словесный портрет, – сказал он. – С обоими порознь. И пусть рисовальщик из части сделает набросок.

Наброски получились через день. Их было два, и они не походили друг на друга.

Приказчик описал человека лет сорока пяти, полного, с усами. Рассыльный – худого, лет шестидесяти, бритого. Оба божились, что описывают одного и того же.

Морозов положил рисунки рядом и долго на них смотрел.

Потом убрал в дело и написал в постановлении честно: «личность неустановлена; свидетели дают показания, взаимно исключающие друг друга; полагаю, что описываемое лицо обладает наружностью, не удерживающейся в памяти, что само по себе является приметою».

А настоящего убийцу он нашёл на другое утро, и нашёл там, где и следовало искать с самого начала: в порезе на левой ладони покойного.

Стекло. Свежий порез, за два-три часа до смерти, – то есть между шестью и семью вечера, ещё до прихода Тарусовой. Битого стекла в лаборатории нет.

Значит, стекло разбилось раньше, и осколки убрали.

Морозов вернулся в ателье и три часа разбирал мусорное ведро, стоявшее в углу лаборатории и, по счастью, не вынесенное с четверга.

Занятие было отвратительное и утешительно знакомое: в прежней своей жизни он тоже разбирал мусор, только там для этого имелись перчатки, лоток с подсветкой и машина, раскладывавшая содержимое по слоям с указанием давности каждого. Здесь были ведро, газета, расстеленная на полу, и собственные пальцы.

Слои, впрочем, читались и без машины. Сверху – спитой чай и вчерашняя пыль, ниже – обрывки бумаги, ещё ниже – испорченные отпечатки, брак: пересвеченные, с пятнами. И под ними, на самом дне, – стекло.

Осколки фотографической пластины, семнадцать штук.

Он собрал их на столе, как складывают разбитую тарелку, подкладывая под края обрывки картона, и получил почти целую пластину – негатив, в котором не хватало одного угла.

Изображение было ясное.

На снимке, в павильоне, у балюстрадного задника, стояли двое: женщина в светлом платье и мужчина. Женщину Морозов видел впервые. Мужчину узнал сразу, потому что видел его шесть дней подряд – в отделении, в коридоре, за соседним столом.

Со стеклянной пластины на него смотрел, обнимая незнакомую женщину за талию, чиновник для поручений Аполлинарий Львович Бекетов.

Морозов сидел над разложенными осколками очень долго.

Первым делом он проверил себя – так, как проверял всегда, когда версия сходилась слишком красиво. Лицо на негативе выходит навыворот: светлое тёмным, тёмным светлое, – и обознаться легче лёгкого. Он поднял пластину к окну, посмотрел на просвет, потом сходил в аптеку напротив, купил лист фотографической бумаги, вернулся и, повозившись с ванночками покойного Риделя, сделал отпечаток – скверный, серый, но достаточный.

Сомнений не осталось. Аполлинарий Львович, без пенсне, в летнем костюме, стоял у балюстрады и держал руку на талии женщины лет тридцати, а женщина смеялась.

Дальше он думал уже как следователь, а не как человек, у которого только что перевернулось представление о собственном столе.

Что доказывает пластина? Что Бекетов снимался у Риделя «в частном роде». Больше ничего. Это не убийство и даже не мотив: мало ли кто у кого снимался.

Что заставляет думать дальше? Первое: пластина разбита. Не унесена вместе с коробкой, а разбита – здесь, в лаборатории, за два-три часа до смерти хозяина, и покойный собирал осколки голыми руками, оттого и порез. Второе: осколки не выброшены на улицу, а свалены в ведро, то есть убирал их сам Ридель, наскоро, ещё живой и не подозревавший, что вечером умрёт. Третье: коробку с прочими негативами взяли позже, вечером, – и вот тут возникал вопрос, который Морозов записал в тетрадь и трижды подчеркнул.

Если человек пришёл забрать свою карточку и разбил свою пластину в шесть часов вечера – зачем ему в десять возвращаться и уносить всю коробку?

Ответ был один: незачем.

Значит, разбивший пластину и унёсший коробку – разные люди.

Значит, в тёмной комнате фотографа Риделя девятнадцатого сентября побывали трое: женщина, умолявшая на коленях; человек, который сломал своё; и тот, кто под конец забрал всё.

Морозов завернул отпечаток в бумагу, спрятал во внутренний карман и поехал в отделение – смотреть, сидит ли Аполлинарий Львович на своём месте.

Аполлинарий Львович сидел на своём месте и переписывал набело постановление по кражам на Апраксином – прямой, аккуратный, в пенсне.

Он поднял голову, поздоровался и сказал:

– Александр Петрович, я вас, кстати, ждал. Есть у меня к вам разговор, и разговор неприятный.

– У меня к вам тоже, – сказал Морозов.

Глава 5 (35)

– У меня к вам тоже, – сказал Морозов. – Идёмте.

Они прошли в пустую комнату с окном на казённый двор – ту самую, где Морозов допросил за девять месяцев пятерых убийц, – и он положил на стол серый, скверно отпечатанный снимок.

Бекетов посмотрел.

Морозов ждал чего угодно: отпирательства, бледности, крика. Аполлинарий Львович снял пенсне, аккуратно протёр стёкла и сказал:

– Так вот куда девалась пластина.

– Садитесь, – сказал Морозов.

– Благодарю, я постою. – Бекетов положил пенсне на стол. – Александр Петрович, я вам сейчас всё расскажу, и рассказ мой будет короткий и позорный. Мне, признаться, даже легче: я третью неделю думаю, как об этом говорить.

Женщину звали Елизавета Андреевна, и она была замужем.

Познакомились они в позапрошлом году. Муж служил по железным дорогам и уезжал на месяцы. Продолжалось это второй год, и продолжалось бы, вероятно, и дальше, если бы в мае Елизавете Андреевне не пришло в голову – «по-женски, а на самом деле от несчастья» – сняться вдвоём на карточку. Одну, для памяти.

Снимал Ридель – по рекомендации, как человек, который печатает сам и молчит.

– Он отдал нам отпечатки, – сказал Бекетов. – Один экземпляр, четыре карточки. И сказал, что негативы уничтожены, я сам видел, как он бросил стекло в ящик с боем. Я тогда не сообразил, что бросить можно и другую пластину.

В сентябре Ридель прислал ему записку с просьбой зайти.

– Он был чрезвычайно любезен, – сказал Аполлинарий Львович ровно. – Он сказал: «Вы, Аполлинарий Львович, служите в сыскной полиции, и я в вас нуждаюсь не как в плательщике, а как в добром знакомом. Мне, знаете, иной раз надобно бывает узнать, не интересуется ли мною полиция». И показал карточку.

Морозов слушал, не шевелясь.

Вот оно, второе дно. Ридель брал не только деньгами. С чиновника сыскной полиции деньги брать бессмысленно – с него берут сведениями.

– Что вы ему дали?

– Ничего, – сказал Бекетов. – Я сказал: нет. Я сказал это сразу, в первый же вечер, и вышел. И, Александр Петрович, вот тут начинается то, за что я обязан отвечать: я вам не доложил. Ни вам, ни его превосходительству. Я три недели молчал и думал, как вывернуться сам.

– И девятнадцатого пошли к нему.

– Пошёл, – сказал Бекетов. – В шесть часов, после службы. Я решил кончить это разом: пришёл и потребовал негатив. Он смеялся. Он предложил мне сесть и выпить чаю. И тогда я... – Аполлинарий Львович впервые сбился. – Я его не тронул, если вы об этом. Я взял со шкафа коробку – не ту, что после пропала, другую, где лежат текущие, – и стал перебирать пластины на свет. Он бросился отнимать. Одна упала и разбилась. Он сел на пол собирать осколки, порезался и стал ругаться по-немецки, а я стоял над ним и понимал, что сейчас, вот сейчас, всё моё двенадцатилетнее служебное поведение кончится, потому что я его ударю.

– Ударили?

– Нет, – сказал Бекетов. – Я ушёл. Я ушёл в четверть седьмого и пошёл пешком до Николаевского вокзала и обратно, чтобы не ехать домой. А наутро узнал, что он мёртв.

Он взял со стола пенсне и надел его.

– И вот с чем я к вам шёл сегодня, – сказал он. – Я намерен подать рапорт на имя его превосходительства с изложением всего, что рассказал вам, и с просьбой об отстранении меня от дела. Я его написал вчера. Дальше – как решат.

Морозов помолчал.

– Аполлинарий Львович. Вы понимаете, что вы сейчас сами дали мне на себя всё, что нужно? Вы были в ателье за три часа до убийства, у вас с покойным ссора, у вас мотив, и у вас нет свидетелей вашей прогулки до вокзала.

– Понимаю, – сказал Бекетов. – Я потому и написал рапорт до того, как вы нашли пластину. Он у меня в столе, со вчерашним числом, и его видел писарь.

И тут Морозов сделал то, чего никто в этой комнате не ждал, включая его самого: рассмеялся – коротко и невесело.

– Вы понимаете, что́ вы сделали? – сказал он. – Вы за девять месяцев – единственный человек в этом деле, который пришёл ко мне сам и первым. Все прочие приходили, когда я за ними приходил.

– Это меня не оправдывает.

– Нет, – согласился Морозов. – Но это меняет для меня очень многое. Садитесь. Мне нужен ваш вечер по минутам, и нужны фамилии тех, кто мог вас видеть на Невском между шестью и семью.

Убийцу нашли на другой день, и нашли скучно – как и полагается, когда версия наконец правильная.

Морозов вернулся к простому вопросу, который поставил себе ещё над осколками: кто пришёл в десять и унёс коробку целиком.

Не Тарусова: она ушла в четверть девятого, и извозчик это подтверждал.

Не Бекетов: он ушёл в четверть седьмого, и, как выяснилось, его видели двое – швейцар и, что важнее, приказчик табачной лавки на углу, у которого Аполлинарий Львович в четверть седьмого купил папирос и минут пять стоял, не уходя.

Значит, господин с поднятым воротником, пришедший в девять и спустившийся в четверть одиннадцатого.

Морозов сел и стал думать не о том, кто мог его убить, а о том, кому нужна была вся коробка.

Тому, кто не знал, какая именно пластина ему нужна. Или тому, кому нужны были все.

И тогда он вернулся в ателье в третий раз и открыл книгу заказов – обыкновенную, лежавшую в приёмной на виду и никого до сих пор не заинтересовавшую, потому что в ней были записаны только законные съёмки.

Он читал её три часа и на страницах за август нашёл то, что искал: за пять недель Ридель принял восемь заказов от одного и того же лица. Съёмки товаров для торгового дома. Плата по счёту, скидка.

Заказчик значился: «А. Т. Стеблов, отъ фирмы».

Аполлон Матвеевич Стеблов, приказчик антикварной фирмы «Э. Ратке и сынъ», которого Морозов в мае неделю держал в подозрении по делу гравёра Кульмана, а после публично извинялся перед ним и вынул из дела показание его дамы.

Дамы, о которой не должны были узнать ни жена, ни хозяин.

Дамы, с которой он полгода назад, надо думать, снялся на карточку.

Стеблова взяли вечером, дома, и он сломался на первом же вопросе – не о фотографе, а о фирме.

Морозов начал именно с фирмы, и начал нарочно: человек, готовый к вопросу об убийстве, редко бывает готов к вопросу о службе.

– Аполлон Матвеевич. Восемь заказов за пять недель от торгового дома, который до июля у Риделя не снимался ни разу. Кто выбрал фотографа?

– Я, – сказал Стеблов и сразу побледнел, потому что понял, куда идёт.

– Отчего именно он?

– Он дешевле.

– Он дороже прочих на треть, – сказал Морозов. – Я справлялся у двух фотографов на Невском. Аполлон Матвеевич, вы восемь раз возили ему казённые заказы и восемь раз были у него в ателье. Вы не заказчика искали. Вы к нему ходили.

Стеблов молчал секунд десять, а потом заговорил и говорил уже не останавливаясь.

Ридель шантажировал его с июля. Не деньгами: приказчик антикварной фирмы, ведущей дела с Лондоном, ценен другим. От Стеблова требовали сведений о том, что фирма покупает и вывозит, – и Ридель, по его словам, требовал не для себя: «он говорил, у него есть люди, которым это надобно».

– Какие люди?

– Не знаю, – сказал Стеблов. – Я и не спрашивал. Он мне говорил: пиши, что фирма купила за неделю и куда шлёт. Я и писал.

Морозов записал и это, и подчеркнул дважды. Фотограф с карточками оказался не одиночкой, а ещё одним таким же, как Гриша Лоскутов, как Гарин, как трубочист Гущин: человеком, посаженным собирать сведения. Только этот собирал их не за двадцать рублей в месяц, а за собственный интерес – и, как всякий, кто ведёт двойную торговлю, дожил до того, что кто-нибудь из его источников пришёл к нему в девять вечера.

Девятнадцатого сентября Стеблов пришёл договариваться в последний раз. Ридель был раздражён (после Бекетова и после Тарусовой), сказал что-то насмешливое про «господ приказчиков», сел за стол и повернулся к нему спиной.

– Я сам не понял, как, – сказал Стеблов. – Шнур на портьере висел. Я его взял и... – Он замолчал. – Я после сидел на полу минут десять. Потом взял всю коробку, потому что не знал, которая моя.

– Где она?

– Сжёг, – сказал Стеблов. – В ту же ночь, в печке, у себя. Всю. Полтораста пластин. Они лопались, как выстрелы, я думал, соседи сбегутся.

Морозов записал и это, и подумал, что за одну ночь в петербургской печке сгорело столько чужих жизней, сколько иной прокурор не разбирает за десять лет.

Дело он сдал третьего октября.

Обвиняемый – Стеблов А. М., сознавшийся; убийство в раздражении, без обдуманного заранее намерения, с последующим сокрытием следов. Пострадавшие от вымогательства – четверо, из коих трое пожелали остаться неназванными, и Вельяминов, читая, ни разу не поднял глаз на этом месте. Отдельным производством пошло дело о подкупе свидетеля Косого – с описанием неустановленного лица, «наружность коего не удерживается в памяти».

Рапорт Бекетова начальник отделения прочёл, подержал в руке и вернул ему.

– Аполлинарий Львович, – сказал он. – Вы дурак. Взрослый чиновник, двенадцать лет службы – и фотографироваться с чужой женой. Идите работайте. Рапорт я не принимаю: у меня и без того полстола некомплект.

С Морозовым Бекетов объяснился в тот же вечер, коротко.

– Я вам обязан, – сказал он.

– Ничем вы мне не обязаны. Я вас проверял неделю и проверял всерьёз.

– Знаю, – сказал Бекетов. – И знаю также, что вы могли передать пластину его превосходительству в тот же час, а вместо этого дали мне два дня, чтобы найти табачного приказчика. – Он помолчал. – Александр Петрович. Мою тетрадь я сжёг. Не потому, что считаю себя неправым: я и сейчас полагаю, что с вами что-то происходит и что вы этого не объясняете. Но человек, который со мною поступил так, как поступили вы, имеет право на то, чтобы о нём вели счёт вслух, а не в клеёнчатой тетради.

К Стеше Морозов пошёл через две недели после того, как она просила его не приходить.

Она встретила его как всегда – усадила, налила чаю, – и они с полчаса говорили о посторонних вещах, и оба знали, что это не то.

– Ну, спрашивай, – сказала она наконец.

– Не буду.

– Спрашивай, спрашивай. Я вижу.

– Не буду, – повторил Морозов. – Я тебе скажу другое. Он приходил к тебе девять месяцев и спрашивал, ем ли я и сплю ли. Я думал, он проверяет. А он не проверял, Стеша. Он ко мне присматривался, как присматриваются к работнику: годится или нет. И он ко мне присмотрелся и решил, что годится.

– Годишься на что?

– На метлу, – сказал Морозов.

И объяснил: про фотографа, про женщину с Кирочной, про августовские именины и про то, как человек в перчатках выслушал чужую беду и через месяц эта беда кончилась удавкой и печкой.

Стеша слушала, не перебивая.

– Я не говорю, что он приказал Стеблова, – сказал Морозов. – Стеблов убил сам, в раздражении, я это проверил вдоль и поперёк. Но он знал, что там завяжется, и он подготовил концы: подкупил свидетеля, чтобы полиция взяла удобного, и подсунул дело мне – потому что я всегда довожу до конца. Ему нужен был не виновный. Ему нужно было, чтобы дело закрылось.

– И закрылось, – сказала Стеша.

– И закрылось, – согласился Морозов. – Только на этот раз я закрыл его правильно, а он получил обратно две своих неудачи: невинный на свободе, а в деле – двое живых свидетелей, которые его видели.

Стеша долго молчала, глядя в окно.

– Он больше не приходит, – сказала она вдруг.

– С каких пор?

– С сентября, – сказала она. – Как ты у меня в тот вечер сидел, так с той поры и нету. – Она обернулась. – Александр Петрович, я тебе прямо скажу, а ты уж думай. Он не приходит не оттого, что ты ему разонравился. Он не приходит оттого, что ему больше незачем: он про тебя всё узнал, что хотел.

Через неделю, в середине октября, Вельяминов вызвал его к себе – не по делу, вечером, когда отделение уже пустело.

Он молча подвинул через стол лист.

Это было отношение из департамента полиции: с бланком, с номером, с просьбой сообщить сведения о чиновнике для поручений Морозове Александре Петровиче – послужной список, аттестации, характер, поведение, круг знакомств, а также «свѣдѣнія о состояніи здоровья, ежели таковыя имѣются».

– Пришло сегодня, – сказал Вельяминов. – По форме. За подписью, которая ничего не значит: так подписывают, когда справляются не для себя.

Морозов прочёл дважды.

– Что вы ответили, ваше превосходительство?

– Ещё не отвечал, – сказал Вельяминов. – Отвечу к пятнице, и отвечу хорошо: аттестации у вас блестящие, дел раскрыто больше, чем у всего отделения вместе. – Он снял очки, и лицо у него было усталое и злое. – Только вы, Морозов, не радуйтесь. Я двадцать два года служу и такие бумаги видел раз пять. И всякий раз это означало одно и то же.

– Что?

– Что вами интересуются не затем, чтобы наградить, – сказал Вельяминов. – Про человека, которого хотят наградить, спрашивают у начальства устно, за обедом. А когда о нём запрашивают бумагой, с графой о здоровье, – значит, кому-то нужно решить, что с ним делать дальше.

Морозов шёл домой пешком, по Офицерской, в мокрой октябрьской темноте, и складывал последний за этот год порядок вещей.

За десять месяцев он выучил этот город, эту службу и этот век. Он раскрыл шесть дел и одно из них – впервые за всё время – раскрыл вопреки тому, кто ему помогал. Он нашёл человека, который девять лет назад проснулся чужим в чужом теле, и знает теперь два правила из трёх. У него есть тетрадь, в которой сорок восемь номеров и тридцать девять имён; есть чужая пуговица, парная к той, что лежала в декабре на полу его комнаты; есть застёжка с оленьей мордой, которая светится в темноте.

И есть три силы, которые о нём знают.

Первая – Иван Иванович, который девять месяцев справлялся, ест ли он и спит ли, а после перестал спрашивать, потому что узнал всё, что хотел.

Вторая – лондонская фирма, у которой он в мае забрал приказчика, а в сентябре – второго, и которая, надо думать, уже составила о нём мнение.

А третья только что легла на стол его начальника – с бланком, с номером и с графой о здоровье.

Морозов остановился у своего подъезда на Свечном, поднял голову и посмотрел на тёмное окно четвёртого этажа, за которым лежали в ящике тетрадь и застёжка.

Десять месяцев назад он очнулся на полу этой комнаты и первым делом стал читать место, а не себя. Теперь читать приходилось себя, и читалось скверно: со стороны он выглядел как чиновник, у которого слишком много раскрытий, слишком мало объяснений и слишком странные знакомства.

Такого чиновника, подумал он, в любом веке решают куда-нибудь деть.

Он поднялся к себе, зажёг лампу и сел писать – не рапорт, а письмо, которое обдумывал третий день: короткое, вежливое, без подписи и без обратного адреса, для передачи через свечную лавку, которой больше нет, через кузню, которой больше нет, и через дом, которого больше нет.

Письмо было в одну строку:

«Иван Иванович. Нам надобно поговорить ещё раз, и на этот раз спрашивать буду я».

Отослать его было некуда, и Морозов знал это, когда писал.

Он положил листок в тетрадь, к пуговицам, и погасил лампу.

Ответ пришёл через одиннадцать дней. Но это, как говорится, уже другая история – и началась она с того, что в первых числах ноября чиновника для поручений Морозова А. П. вызвали в департамент полиции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю