Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 297 (всего у книги 309 страниц)
Глава 4 (139)
Терентьева проверяли три недели, и три недели он не подходил.
Он не подходил по единственному, но решающему обстоятельству: в ночь на двадцатое сентября он находился в Барнауле, в служебной поездке, откуда вернулся двадцать второго.
Это подтверждалось командировочным удостоверением, гостиницей, тремя сослуживцами и железнодорожным билетом.
Морозов проверил всё четырьмя способами и убедился.
– Стало быть, не он, – сказал Шумский.
– Стало быть, не он душил, – сказал Морозов.
Он сказал это и остановился, потому что услышал в собственных словах то, чего не слышал три недели.
За двенадцать лет он вёл одиннадцать дел, где человек, которому смерть была выгодна, имел безукоризненное алиби.
В девяти из одиннадцати это означало, что он ни при чём.
А в двух – что он позаботился.
Морозов вернулся к делу и стал разбирать иначе.
Он перестал спрашивать, кто убил.
Приём этот он держал при себе двенадцать лет и однажды, в двадцать четвёртом году, изложил его новым людям отдела – четверым, взятым в тот год, – на занятии, которое Шумский завёл по средам.
Изложил он так.
– Всякое дело об убийстве имеет два вопроса: кто убил и отчего убили. Мы всегда начинаем с первого, и это правильно, покуда круг узок.
– А когда широк? – спросил кто-то.
– А когда широк, первый вопрос не имеет ответа, – сказал Морозов. – И тогда его надлежит отложить и спросить второе: что переменилось от этой смерти.
Он положил мел.
– Кто после неё получил то, чего не имел. Кто перестал бояться. Кому стало легче.
И прибавил последнее, которое после кто-то из четверых записал и повторял:
– Покойник не даёт показаний. А перемены, которые он после себя оставил, дают.
Он спросил: кто знал, что старик даст эту справку, и кто знал, что он живёт один в комнате на втором этаже, куда можно войти ночью.
Первое знали в управлении человек десять.
А второе – второе знали немногие.
Сташевский был одинок, замкнут и в гости не ходил.
Морозов вернулся к жильцам квартиры и опросил их в третий раз, и на этот раз спрашивал об одном: кто за последние полгода приходил к покойному.
Из одиннадцати восемь сказали: никто.
Двое сказали: приходили из управления, по службе, раза три.
А одиннадцатая – женщина сорока лет, жившая в комнате напротив, – вспомнила ещё одно.
– В августе приходил, – сказала она. – Молодой. Часа два сидел.
– Что за молодой?
– Лет тридцати. В хорошем пальто.
– Он назвался?
– Он мне не называться пришёл, – сказала женщина. – Он спросил, тут ли живёт Викентий Павлович, я показала, он и пошёл.
– И часто приходил?
– Один раз.
Морозов записал и задал вопрос, который за двенадцать лет задавал в таких случаях всегда.
– А Викентий Павлович после его ухода не переменился?
Женщина подумала.
– Переменился, – сказала она. – Он после того стал дверь на крючок запирать.
– А прежде не запирал?
– Прежде никогда, – сказала она. – У нас в квартире никто не запирает: своих одиннадцать душ, чего запирать.
Морозов положил перо.
– А в ночь, когда его убили, крючок был накинут?
– Не был, – сказала женщина. – Утром дверь-то отворилась, как толкнули.
Дальше пошло за неделю.
Морозов взялся за август и установил, что в августе двадцать пятого года по делу Терентьева произошло следующее.
Заявление его было отклонено в июне.
В июле он подал жалобу.
Жалобу приняли и назначили к рассмотрению на октябрь, затребовав дополнительные сведения – в том числе повторное заключение по документам.
Заключение это поручили тому же Сташевскому.
То есть в августе двадцать пятого года от одного шестидесятитрёхлетнего счетовода зависело, отойдут ли двести сорок саженей в центре краевого города частному лицу.
– И к нему пришли, – сказал Шумский.
– И к нему пришли, – сказал Морозов. – И, судя по тому, что он после этого стал запирать дверь, пришли не уговаривать.
Морозов написал Свиридову в октябре и получил ответ в декабре.
Ответ был на четырёх страницах.
Свиридов писал, что Сташевского никогда не видел и знал его только по переписке; что познакомились они письменно в двадцать втором году, когда Свиридов через земельное управление наводил справки о старых планах; и что за три года получил от него около сорока выписок.
Выписки эти, писал он, сами по себе никакой ценности для науки не имеют, а имеют ценность вот в чём: по ним можно установить, где курганы стояли до распашки.
«Александръ Петровичъ, вы, я полагаю, не вполнѣ понимаете, что онъ дѣлалъ.
Курганы распахиваютъ съ восемнадцатаго вѣка, и къ нынѣшнему дню отъ доброй половины ихъ не осталось ничего видимаго.
Ихъ нѣтъ на мѣстности – а на старыхъ планахъ они есть, ибо межевщики отмѣчали ихъ какъ примѣты границъ.
Стало быть, покойный вашъ, самъ того не зная, составлялъ единственный въ своёмъ родѣ списокъ уничтоженныхъ памятниковъ.
Я объ этомъ ему писалъ. Онъ отвѣчалъ, что сіе его занимаетъ».
Морозов прочёл это и записал в тетради:
«Онъ тридцать одинъ годъ выписывалъ межи, чтобы рѣшать споры о землѣ.
И между дѣломъ составилъ то, чего ни одинъ учёный не составилъ бы за сто лѣтъ.
И не зналъ объ этомъ, покуда ему не написали изъ Томска.
Изъ чего слѣдуетъ, что человѣкъ рѣдко знаетъ, что изъ сдѣланнаго имъ окажется важнымъ».
Молодого человека в хорошем пальто искали двенадцать дней.
Искали не по приметам: Морозов, наученный делом двадцать третьего года, приметам не верил.
Искали по бумагам.
Он рассудил так: человек, пришедший к Сташевскому по делу Терентьева, либо родня ему, либо служит с ним, либо ведёт его дело.
Проверили родню: брата нет, сын шести лет.
Проверили сослуживцев по коммунальному отделу: там служило сорок два человека, из них подходящих по возрасту – одиннадцать, и всех одиннадцать проверили за четыре дня.
Ничего.
И тогда Морозов сделал то, что за двенадцать лет вошло у него в привычку: пошёл не от людей, а от бумаги.
Он поднял дело Терентьева целиком – всё, что скопилось с апреля, – и стал смотреть не содержание, а подписи и почерки.
Заявление писано не Терентьевым: почерк писарский, а подписал он сам.
Жалоба – тем же почерком.
Ходатайство об ускорении – тем же.
Три бумаги, писанные одной рукой.
Морозов сличил этот почерк с образцами сорока двух служащих коммунального отдела – и не нашёл.
После этого он сделал третье, и оно дало ответ.
Он пошёл в нотариальную контору.
Их в городе к двадцать пятому году было две, и в обеих велись книги: кто, когда и по какому делу составлял бумаги за плату.
Почерк нашёлся во второй.
Он принадлежал частному поверенному – так в двадцать пятом году назывались люди, ведущие чужие дела за деньги, – по фамилии Ланской, тридцати одного года.
Морозов посмотрел на эту фамилию и вспомнил, что она у него уже была: в двадцать первом году, по делу об ограблениях по мандату, он проверял человека с такой фамилией и отбросил его, потому что тот оказался левшой.
Он проверил.
Это был другой Ланской: сын того самого, двадцать первого года.
Проверять Ланского Морозов взялся сам и взялся осторожно: тот был человек грамотный, ведший чужие дела, и всякое неловкое движение он бы заметил.
Оттого сперва проверили бумаги.
За двадцать четвёртый и двадцать пятый годы Ланской вёл в городе, по книгам нотариальных контор и по судебным делам, сорок одно дело.
Из них тридцать четыре – обыкновенные: наследства, разделы, взыскания.
Шесть – жилищные.
И одно – дело Терентьева об участке на Обском проспекте.
Морозов посмотрел на суммы и отметил единственное, что имело значение: гонорар по всем прочим делам был от десяти до пятидесяти рублей, а по этому – двести и тридцать процентов с выигранного.
Двести сорок саженей на Обском проспекте в двадцать пятом году стоили, по справке коммунального отдела, около двенадцати тысяч.
Тридцать процентов от двенадцати тысяч – три тысячи шестьсот.
Морозов записал эту цифру и подчеркнул.
Ланского взяли восьмого ноября.
Он не сопротивлялся и держался спокойно: человек грамотный, знающий порядок, с бумагами в кармане.
Морозов допрашивал его вдвоём с Шумским и вёл допрос по своему обыкновению: начал с того, где человек считает себя правым.
– Аркадий Львович, вы ведёте дела за деньги.
– Веду.
– Это дозволено?
– Дозволено, – сказал Ланской. – Я имею регистрацию и плачу налог.
– И сколько вы за год ведёте?
– Около двадцати.
– И какие?
– Всякие, – сказал поверенный. – Наследства, разделы, взыскания. Я, товарищ инспектор, тем и кормлюсь, что люди не умеют написать бумагу.
Морозов отметил про себя, что он не солгал ни в одном из четырёх ответов, хотя мог солгать в каждом.
Он отвечал два дня и отвечал так, что Морозов на второй день сказал Шумскому:
– Иван Никитич, он говорит правду, и в этом вся трудность.
Правда была такая.
Ланской вёл дело Терентьева с апреля за двести рублей и тридцать процентов с выигранного.
В августе он ходил к Сташевскому – один раз, по своей охоте, и не для угроз.
Он предлагал деньги.
Он предложил ему три тысячи рублей за то, чтобы в повторном заключении было написано иначе – не ложь, а неопределённость: что по имеющимся сведениям установить принадлежность участка с достоверностью не представляется возможным.
– И что он?
– Отказал, – сказал Ланской.
– Как отказал?
– Молча, – сказал поверенный. – Он выслушал, встал и отворил мне дверь. И сказал одну фразу.
– Какую?
Ланской посмотрел на Морозова.
– Он сказал: «Я тридцать один год записываю, как было. Не для того, чтобы после написать, как не было».
Глава 5 (140)
Ланской не убивал, и Морозов это установил за четыре дня.
В ночь на двадцатое сентября он был дома, при жене и тёще, и обе показали, и соседи подтвердили, и, что вернее всего, в ту ночь у него болел ребёнок и в третьем часу к ним ходили за фельдшером.
Дело встало.
Оно встало на том, что теперь было известно всё, кроме главного: кому понадобилось убивать старика, если подкупить его не удалось, а справка его всё равно была уже дана в июне.
Морозов сидел над этим неделю и на восьмой день сделал то, что делал за двенадцать лет всякий раз, когда упирался.
Он переписал дело набело, от первой строки.
И, переписывая, остановился на том, чего не заметил в сентябре.
Тетради.
В сундуке лежало восемь тетрадей.
А в описи, составленной им же двадцать первого сентября, значилось восемь.
Но в тетрадях была нумерация – старик нумеровал их сам, на обложках, – и номера шли: первая, вторая, третья, четвёртая, шестая, седьмая, восьмая, девятая.
Пятой не было.
Морозов проверил и убедился: пятая тетрадь у Сташевского была и содержала, судя по оглавлению в девятой, выписки по городским участкам.
По городским.
То есть по тем самым.
Он записал это и подчеркнул трижды:
«Изъ сундука взята одна тетрадь. Денегъ въ сорокъ два рубля не взяли, а тетрадь взяли.
Стало быть, убивали не за справку, которая дана, а за то, изъ чего она дана.
Онъ давалъ заключенія по своимъ тетрадямъ. Уничтожь тетрадь – и заключеніе нечѣмъ подтвердить».
Прежде того он проверил себя – потому что находка отсутствующей тетради была из тех, что слишком хорошо ложатся.
Он проверил три возражения.
Первое: не ошибся ли покойный в нумерации сам?
Проверил по почерку и по оглавлению девятой: в оглавлении пятая значилась, и против неё стояло «Городскіе участки, 1901–1917».
Второе: не выдал ли он её кому-нибудь в управление и не лежит ли она там?
Запросил и получил ответ: не выдавал, тетради на службу не носил вовсе.
И третье, самое неприятное: не взял ли её кто-нибудь из одиннадцати жильцов после смерти, покуда комната стояла незапертой полдня?
Это Морозов проверить не мог и записал прямо:
«Третьяго не устраню. Комната стояла отпертою съ семи до одиннадцати утра.
Полагаю, впрочемъ, маловѣроятнымъ: взявшій бы взялъ и сорокъ два рубля, лежавшіе сверху».
Дальше он спросил себя: кто знал про тетради.
И ответ вышел короткий.
В управлении о них знали все – старик ими и славился.
Но что тетрадей девять, что они пронумерованы и что городские участки в пятой, – это знал тот, кто их видел.
Морозов поехал в управление и спросил, кто за последний год бывал у Сташевского дома по службе.
Ему назвали троих.
Двое были немолодые счетоводы, ходившие к нему за справками.
А третий – землемер, двадцати девяти лет, по фамилии Копылов, ходивший к нему в июле по делу об отводе участков на Обском проспекте.
Копылова проверяли одиннадцать дней, прежде чем брать.
Проверяли по трём вещам.
Первая – где был в ночь на двадцатое сентября. Ответ вышел неопределённый: жил один, в комнате при землеустроительной части, и подтвердить его слова было некому.
Вторая – расходы. За двадцать четвёртый и двадцать пятый годы при жалованье в сорок восемь рублей он купил: часы, велосипед, два костюма и мебель в комнату.
И третья, которую Морозов считал важнейшей: отводы.
Шумский затребовал из управления все работы Копылова за три года – сто девять отводов – и посадил на них двоих.
Сличали с планами, какие нашлись.
За девять дней нашли расхождения по шести участкам: всякий раз граница была сдвинута в одну и ту же сторону, и всякий раз сдвинутая земля отходила частному лицу.
– И это при том, что планов почти нет, – сказал Шумский. – А будь они все, я думаю, вышло бы вдвое.
Вышло втрое: в двадцать шестом году по тетради нашли девятнадцать.
Копылова взяли двадцать второго ноября.
Он запирался двое суток и запирался грамотно: отвечал коротко, не объяснял лишнего и на всякий вопрос требовал предъявить основание.
Морозов не давил.
Он выложил ему на третье утро четыре вещи, по одной, с промежутками.
Первую – справку о расходах за два года при жалованье в сорок восемь рублей.
Вторую – шесть отводов с расхождениями, сличённых с планами.
Третью – показание жильца о том, что Копылов был у Сташевского в июле.
И четвёртую, последнюю, – пятую тетрадь, найденную при обыске у него в комнате, в чемодане под кроватью.
После четвёртой он замолчал на минуту и сказал:
– Я не хотел.
Он сознался на третьи сутки, и признание его было таким, какого Морозов за двенадцать лет не слышал ни разу.
Он убил не за деньги.
Верней – деньги были, но не они были первым.
Копылов служил землемером третий год и третий год отводил участки в городе, который делался краевым центром.
И за эти три года он отвёл на Обском проспекте, по собственному признанию, одиннадцать участков – с ошибками.
Ошибки были не случайные: он сдвигал границы на пять-десять саженей, и сдвинутая земля отходила тем, кто платил.
За три года он получил на этом около четырёх тысяч рублей.
А в июле двадцать пятого года он пришёл к Сташевскому по служебной надобности – уточнить старую межу, – и старик, разбирая при нём свои тетради, сказал ему между делом одну вещь.
Он сказал, что по пятой тетради у него сходится не всё.
Что на Обском проспекте по нынешним отводам земли выходит на сто двадцать саженей меньше, чем было по плану тринадцатого года.
И что он полагает сообщить об этом в управление, когда сведёт окончательно.
– И вы поняли, – сказал Морозов.
– Понял, – сказал Копылов.
– И сколько вы ждали?
– Два месяца, – сказал землемер. – Я всё думал, что он забудет.
– А что вы делали эти два месяца?
Копылов посмотрел на него.
– Ходил мимо, – сказал он. – Я, товарищ инспектор, два месяца всякую неделю проходил по Ядринцевской и смотрел на его окно.
– Зачем?
– Не знаю, – сказал он. – Я всё думал: вот нынче свет не горит, стало быть, он уже помер сам, и мне ничего не надо делать.
Морозов записал это дословно.
За двенадцать лет он слышал десятки объяснений того, как человек доходит до убийства, и ни одно не было таким.
Этот два месяца ждал, что за него решится само.
Морозов записал и это и после, вечером, переписал в тетрадь.
«Старикъ шестидесяти трёхъ лѣтъ тридцать одинъ годъ выписывалъ межи – по своей охотѣ, безъ жалованья и безъ порученія.
Его убили за то, что у него не сошлись сто двадцать саженей.
И убилъ его не тотъ, кому онъ помѣшалъ въ большомъ дѣлѣ съ двумястами сорока саженями въ центрѣ, а тотъ, кому онъ помѣшалъ въ маломъ».
Пятую тетрадь нашли при обыске у Копылова.
Он её не сжёг.
На вопрос, отчего, он ответил то, что за двенадцать лет Морозов слышал в разных словах восемь раз:
– Хотел сперва посмотреть, что там ещё.
По тетради после, в двадцать шестом году, управление проверило отводы за три года и нашло расхождения по девятнадцати участкам.
Копылова судили в марте двадцать шестого.
Ему дали восемь лет за убийство и злоупотребление; Ланского – год за покушение на подкуп; Терентьев по делу не проходил вовсе, и участок его так и не был восстановлен.
А восемь тетрадей Сташевского Морозов передал в земельное управление по акту.
Девятую он передал отдельно, приложив к ней записку на одном листе.
«Настоящія тетради составлены гражданиномъ Сташевскимъ В. П. въ теченіе тридцати одного года по его личному почину.
Онѣ содержатъ свѣдѣнія о межахъ и владѣніяхъ по четырёмъ уѣздамъ за сорокъ лѣтъ, каковыхъ свѣдѣній въ дѣлахъ не имѣется, ибо дѣла утрачены.
Полагалъ бы необходимымъ снять съ нихъ копію и хранить въ двухъ мѣстахъ.
Основаніе: изъ девяти тетрадей одна была похищена и едва не уничтожена, а прочія восемь пролежали два мѣсяца въ сундукѣ въ комнатѣ, гдѣ по нынѣшнему положенію проживаетъ три семьи».
Копию сняли.
Морозов проверил это лично в мае двадцать шестого и записал у себя: «Сняли. Хранятъ въ двухъ мѣстахъ. Десятая моя записка подѣйствовала – третья изъ десяти».
Пластину – ту, что лежала на дне сундука, – он вернул не сразу.
Он держал её при деле до марта двадцать шестого, а после, когда приговор вступил в силу и вещественные доказательства подлежали разрешению, подал рапорт.
В рапорте значилось, что означенная пластина к делу отношения не имеет, наследников у покойного нет, дочь его находится за границей, и что податель просит передать её в губернский музей как предмет древности.
Резолюция была: передать.
Он отвёз её сам и отдал Незлобину.
– Тридцать пятая, – сказал заведующий музеем, сверившись с описью. – Александр Петрович, а откуда она у покойного?
– Не знаю, – сказал Морозов. – Я спрашивал в управлении и у соседей. Никто не знает. Он о ней никому не говорил.
– И в тетрадях нет?
– Нет.
Незлобин записал в инвентарь: «№ 35. Пластина мѣдная, зверь. Происхожденіе неизвѣстно. Поступила отъ угол. розыска 14 марта 1926 г.»
Морозов посмотрел на эту строчку.
Из сорока восьми у него теперь было тридцать пять.
Пять числились утраченными.
Одна лежала где-то в Петрограде, в казённом шкафу, о котором он не знал ничего с семнадцатого года.
И семь оставались неизвестно где.
Он посидел у Незлобина ещё полчаса – они пили чай, и заведующий рассказывал, что музею обещают в двадцать седьмом году отдельное здание, – а после пошёл домой пешком через весь город.
Стоял март двадцать шестого года.
Двенадцатого февраля город переименовали: он стал Новосибирском, и на вывесках учреждений уже перебивали названия.
Морозов шёл по Красному проспекту и думал о том, что название это он знает.
Он знал его всю ту, первую свою жизнь.
Он вырос в городе с этим названием, ходил по этим улицам, которых ещё нет, и помнил площадь, которой ещё нет, и метро, которого не будет ещё пятьдесят лет.
И вот город назвали так при нём.
Он дошёл до дома, поднялся к себе, зажёг лампу и достал тетрадь.
Он писал в тот вечер долго и написал то, чего не писал двенадцать лет.
Он написал про тот город.
Не про дело, не про вещи и не про службу.
Он написал, каким был Новосибирск, который он помнил: широкий, бетонный, с трамваями и с домами в девять этажей, с мостом через Обь, по которому ходят автомобили, с театром, похожим на огромный купол.
Он писал это три часа и исписал одиннадцать страниц.
А в конце приписал:
«Записываю сіе по совѣту Гавріила Кондратьевича, данному имъ въ 1922 году, за два дня до смерти.
Онъ сказалъ: записывай, а то забудется.
Я одиннадцать лѣтъ полагалъ сіе стариковскою блажью.
Нынче мнѣ пятьдесятъ пять, я не вижу свѣта, читаю въ стёклахъ и нынче вечеромъ битый часъ вспоминалъ, какого цвѣта были троллейбусы.
Вспомнилъ: желтые».
Александр Фрост
Два левых ботинка. Мороз идёт по следу книга 29
Глава 1 (141)
К двадцать седьмому году Новосибирск сделался городом, которого Морозов не узнавал.
Не в том смысле, в каком не узнают после долгой отлучки: он ходил по нему четырнадцатый год и видел всякую перемену в день, когда она случалась.
А в том, что город стал строиться сразу во многих местах.
С двадцать шестого года, сделавшись краевым центром, он начал расти так, как не рос с девятисотых.
В двадцать седьмом в нём числилось сто двадцать тысяч жителей.
Строили: Дом Ленина, здание крайисполкома, жилые дома в четыре этажа, первый водопровод, первую электрическую станцию на Каменке.
Морозов ходил мимо этих построек и знал наперёд, во что они вырастут.
Он знал, что через сорок лет тут будет полтора миллиона; что вот на этом пустыре встанет театр с куполом, который начнут строить в тридцать первом; что мост, по которому в двадцать седьмом ходили телеги, простоит ещё долго.
Он знал это и никому не говорил четырнадцатый год.
Служба шла ровно.
И всё-таки в двадцать седьмом году Морозов отметил в себе то, чего прежде не было.
Он стал уставать.
Не за день – за неделю: к пятнице у него делалось тяжело в голове, а к субботе он не мог читать после восьми вечера.
Он записал это в феврале и приписал: «Мнѣ пятьдесятъ семь. Сіе не болѣзнь, а счётъ».
И второе, что он отметил, было хуже первого.
Он стал забывать.
Не дела – дела он помнил по-прежнему и всякую фамилию из картотеки называл не глядя.
Он забывал то́, что оттуда.
В январе двадцать седьмого он не мог вспомнить, как называется прибор, которым в его время измеряли давление у больного.
В марте – сколько этажей было в доме, где он жил.
А в апреле он полчаса вспоминал лицо женщины, с которой прожил девять лет, и вспомнил не лицо, а то, что у неё были короткие волосы.
После этого он стал писать.
Он писал по вечерам, в отдельной тетради, и за двадцать седьмой год исписал её всю: город, дом, работу, людей, вещи, порядок жизни.
Он назвал эту тетрадь для себя «Оттуда» и никому её не показывал.
Отдел уголовного розыска Новосибирского окружного административного отдела – так он назывался с двадцать шестого года – состоял из двадцати шести человек.
Шумскому шёл тридцатый год, он заведовал пятый и заведовал хорошо.
Мария Игнатьевна, которой шёл сорок первый, вела все дела, где нужно было разговаривать с женщинами, и вела их лучше всех в отделе.
А Морозов был старшим инспектором и, кроме дел, четвёртый год вёл занятия по средам.
Занятия эти Шумский завёл в двадцать четвёртом, и они назывались в отделе просто «среды».
Приходили новые – по восемь-десять человек, – и Морозов два часа рассказывал им то, что за четырнадцать лет накопил: как осматривать место, как опрашивать, как вести бумагу, как не поверить свидетелю и как не поверить себе.
Он вёл записи этих занятий и к двадцать седьмому году имел их сто шестьдесят.
Однажды Шумский сказал ему:
– Александр Петрович, из этого вышла бы книга.
– Не вышла бы, – сказал Морозов.
– Отчего?
– Оттого, что половина того, что я говорю, годится только в этом городе и только нынче, – сказал он. – А вторая половина известна всякому, кто десять лет ходит по местам.
И всё-таки он их писал.
«Среды» стоят того, чтобы о них сказать подробнее, потому что из всего, что Морозов сделал в этом городе, они пережили его дольше прочего.
Порядок был такой.
Всякую среду, с шести до восьми, в дальней комнате отдела собирались новые – те, кто служил меньше двух лет.
Морозов говорил час и час отвечал на вопросы.
Тем он вёл двадцать две и повторял их по кругу.
«Осмотръ мѣста». «Опросъ очевидца». «Опросъ потерпѣвшаго». «Протоколъ». «Обыскъ». «Задержаніе». «Примѣты и ихъ цѣна». «Сличеніе бумагъ». «Учёты». «О томъ, чего мы не можемъ».
Последняя была двадцать второй и читалась раз в год.
В ней говорилось о том, что из ста дел раскрывается в лучшем случае сорок; что человек, который этого не принимает, через три года начинает подгонять; и что единственное средство против подгонки – считать свои нераскрытые вслух.
Морозов в этой теме всякий раз называл свои.
За пятнадцать лет у него их было двести шестьдесят одно.
Он помнил из них наизусть одиннадцать и одно называл всегда: убийство женщины в Москве в декабре четырнадцатого, по которому он взял не того и ошибку установил сам через полгода.
Дело, о котором пойдёт речь, началось не как дело.
Оно началось с рапорта дежурного по отделу от четвёртого июня двадцать седьмого года.
В рапорте значилось: задержан на станции неизвестный, при себе документов не имеет, объяснения даёт несвязные, направлен в приёмник до выяснения личности.
Таких рапортов в двадцать седьмом году отдел получал по три-четыре в неделю.
Город стоял на дороге; через него шли тысячи; и люди без документов были делом обыкновенным.
Их выясняли неделю-другую, а после либо устанавливали, либо отправляли по этапу туда, откуда, по их словам, приехали.
Морозов прочёл бы этот рапорт и забыл, если бы не приписка.
Приписку сделал дежурный, человек добросовестный, и сделал не по форме.
«Задержанный говоритъ странно. Слова русскія, а складываетъ не по-нашему.
На вопросъ, откуда, отвѣчалъ: не помню.
При задержаніи спрашивалъ, какой нынче годъ».
Морозов прочёл эти три строки трижды.
Потом положил рапорт и посидел минуты две.
За четырнадцать лет в этом веке он читал такие рапорты сотнями и всякий раз отмечал про себя одно и то же: что человек без памяти, человек пьяный и человек, скрывающий имя, ведут себя по-разному, и что второе и третье встречается вчетверо чаще первого.
«Какой нынче год».
Он видел этот вопрос в бумагах дважды.
Первый раз – в мае четырнадцатого, в деле о Прохоре Скоблине, обратнике из Сибири, убитом на пустыре за Каланчёвской: тот, по показанию свидетеля, спрашивал у попутчика в вагоне, какой нынче год, и после сказал, что ошибся.
Второй раз – в своём собственном показании, которого он никогда не давал.
Он сам спросил это вслух четвёртого декабря тысяча девятьсот двенадцатого года, лёжа на полу в комнате на Свечном переулке, у человека, который вызвал ему врача.
Он не поехал сразу.
Он просидел над рапортом ещё полчаса и за эти полчаса перебрал всё, что перебирал бы всякий следователь.
Человек, спрашивающий, какой нынче год, бывает четырёх родов.
Пьяный, проспавший двое суток.
Больной – после горячки, после удара по голове, после падучей.
Притворяющийся – и таких больше всех: человек, которому нужно, чтобы его сочли невменяемым, начинает именно с этого.
И четвёртый род, о котором в двадцать седьмом году не написано ни в одном руководстве и о котором Морозов не сказал бы вслух ни при каких обстоятельствах.
Он записал у себя четыре строки и подчеркнул третью.
«Вѣроятность: пьяный – 4 изъ 10. Больной – 3. Притворяющійся – 3.
Четвёртое – 1 изъ тысячи.
И всё-таки я поѣду самъ, ибо сія тысячная за пятнадцать лѣтъ выпала мнѣ разъ».
Морозов встал, взял шапку и поехал в приёмник.
Приёмник помещался при отделе, в двух комнатах, и содержалось в нём в тот день девять человек.
Задержанного привели.
Это был мужчина лет двадцати восьми – тридцати, рослый, худой, обросший недельной щетиной, в брюках и рубахе не по росту и в чужих ботинках.
Руки у него были не рабочие.
Он сел, куда указали, и посмотрел на Морозова.
И вот тут Морозов отметил первое.
Задержанный посмотрел ему в лицо.
За четырнадцать лет через его руки прошло тысяч пять задержанных, и он выучил, что человек, взятый без документов, смотрит на чиновника снизу: либо в пол, либо в стол, либо мимо.
Прямо в лицо смотрят двое: человек, знающий за собой право, и человек, который не понимает, где он.
– Как ваше имя? – спросил Морозов.
– Сергей.
– Фамилия?
Задержанный помолчал.
– Скажу – не поверите, – сказал он.
– Скажите.
– Соколов, – сказал он. – Сергей Владимирович Соколов, одна тысяча девятьсот девяносто первого года рождения.
Он сказал это ровно, глядя Морозову в лицо, и, сказав, добавил:
– Вы сейчас запишете, что я невменяемый. Я бы на вашем месте записал.
Морозов сидел неподвижно.
За четырнадцать лет в этом веке он представлял себе эту минуту раз двадцать – и всякий раз представлял иначе.
Он думал, что если такое случится, он узнает по походке, по речи, по какой-нибудь мелочи, и что узнавание будет постепенным.
А оказалось – одна фраза.
Он взял перо, придвинул бумагу и записал в протокол:
«Задержанный назвался Соколовымъ Сергѣемъ Владиміровичемъ».
А после положил перо и задал вопрос, которого не было ни в одном протоколе за четырнадцать лет.
– Сергей Владимирович. Какого числа вы здесь очнулись?
Задержанный посмотрел на него.
И Морозов увидел, как у человека напротив переменилось лицо – так меняется лицо у того, кто две недели говорил в пустоту и вдруг услышал ответ.
– Двадцать девятого мая, – сказал он. – А вы...
– Не здесь, – сказал Морозов. – Об этом после.
Он встал, вышел и распорядился: задержанного из приёмника перевести, содержать отдельно, к допросу никого не допускать до его личного распоряжения.
А после пошёл к Шумскому.
– Иван Никитич. Мне нужно это дело.
– Какое?
– О неизвестном, задержанном четвёртого июня на станции.
Шумский посмотрел на него.
– Александр Петрович, это не дело. Это бродяга без документов.
– Я знаю.
– И вы берёте его себе?
– Беру, – сказал Морозов.
Шумский помолчал.
За десять лет службы вместе он спрашивал у Морозова о причинах шесть раз и шесть раз не получал ответа.
– Берите, – сказал он.




























