Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 245 (всего у книги 309 страниц)
Глава 2 (32)
– Удавлен, – сказал Штейн. – Шёлковым витым шнуром, каковой вы мне любезно прислали, и именно им: волокна в борозде соответствуют. Сзади, стоя. Смерть от асфиксии, время – между девятью вечера и часом ночи, ближе к началу этого промежутка.
– Рост?
– Убитый ваш – два аршина восемь вершков, мужчина крупный, – Штейн показал руками. – Борозда идёт снизу вверх и перекрещивается на затылке низко. Это значит, что тянули с уровня его плеч или ниже. Человек ростом с него тянул бы ровно; человек выше – сверху вниз. Ваш душитель ниже покойного вершка на четыре-пять.
– Или это была женщина.
– Или женщина, – согласился прозектор. – Только вот что: сил тут требовалось меньше, чем принято думать. Он сидел, Морозов. У него на брюках сзади, на седалище, свежая пыль с табурета, а табурет стоял у стола. Он сидел, работал и, надо полагать, разговаривал; сзади подошли, накинули и упёрлись коленом в спинку. Такое, милостивый государь, делает и барышня, если очень захочет.
– В карманах?
– Часы, портмоне с восемнадцатью рублями, ключи, гребень, – перечислил Штейн. – Ничего не взято.
– Руки?
– А вот руки любопытны. – Прозектор поднял простыню. – Ногти обломаны на правой, под ними волокна того же шнура: рвал петлю. А на левой ладони, вот здесь, – свежий порез, тонкий, глубиною в полстроки, и притом не от ножа. Это стекло, милостивый государь. Такой порез бывает, когда берут разбитую пластину или держат осколок.
Морозов насторожился.
– В лаборатории битого стекла не было. Я смотрел пол.
– Значит, стекло унесли, – сказал Штейн и накрыл руку. – Либо порез не сегодняшний, а вчерашний, – но, судя по краям, всё-таки сегодняшний, часа за два-три до смерти. И ещё одно, чего вы не спросили, но что вам понадобится: у покойного правое веко и правая скула в старой татуировке пороховой – стреляли когда-то в упор мимо, и не в этом году, а лет двадцать назад. Ваш фотограф в молодости, судя по всему, жил интереснее, чем в зрелости.
Ридель, впрочем, и в зрелости жил интересно – это выяснилось за два дня.
Ателье «Светопись» держалось на трёх ногах.
Разбирался в этом Морозов два дня и разбирался с интересом: фотографическое дело в тринадцатом году было ремеслом молодым, прибыльным и стоящим на самой границе между искусством, торговлей и тем, что в его прежней жизни называлось бы сбором персональных сведений. Человек с аппаратом за десять лет сделался в столице фигурой: без него не обходились ни свадьба, ни похороны, ни открытие магазина, ни семейный юбилей. И всякий раз, снимая, он оставлял у себя стеклянную пластину, на которой люди были такими, какими сами захотели показаться.
Первая нога – обыкновенная: портреты, детские группы, свадьбы, визитные карточки. Вторая – заказы от газет и от торговых домов: снимки товаров, видов, зданий. И третья, о которой в приёмной не говорили, но которая, по прикидкам Морозова, кормила лучше первых двух.
Ридель снимал то, чего другие не снимали.
Началось это, как объяснил наконец разговорившийся ретушёр Гроховский, лет пять назад и вполне невинно: господа заказывали портреты в частном роде – с дамой, не являющейся супругой; дама заказывала карточку для подарка, и карточка была не та, какую показывают тётушке. Ридель работал аккуратно, печатал сам и молчал, за что брал втрое.
– А негативы? – спросил Морозов.
– В том-то и дело-с, – сказал Гроховский, глядя в пол. – Клиенты просили негативы уничтожать. Хозяин обещал.
– И не уничтожал.
– Не уничтожал, – сказал ретушёр. – Складывал в ту коробку.
Дальше Морозов задал вопрос, ради которого и вёл разговор:
– Осип Мартынович. Вы третий год при нём. Кто-нибудь из этих клиентов платил хозяину... не за съёмку?
Гроховский долго молчал.
– Я не видал денег, – сказал он наконец. – Я видел другое. Раза три-четыре в год к хозяину приходили без записи. Не сниматься. Он их принимал в приёмной, меня отсылал. И после таких визитов хозяин бывал в духе и покупал вина.
– Имена?
– Не знаю. – Ретушёр поднял красные веки, и Морозов увидел, что он не врёт и что ему страшно. – Господин чиновник, я вам вот что скажу. Я эту коробку не открывал ни разу, а знаете почему? Не потому, что честный. Потому, что я подумал: раз хозяин её не жжёт, стало быть, она ему дороже денег. А что дороже денег, того лучше не касаться, если жить хочешь.
Круг вышел широкий и неудобный.
Вдову Морозов допрашивал на другой день, у неё на квартире в Троицком переулке, – и допрос этот дал больше, чем он ждал.
Ида Карловна Ридель оказалась женщиной сухой, деловитой и на редкость откровенной – той породы, что горюет молча, а разговаривает по существу.
– Спрашивайте, – сказала она. – Я вам отвечу правду, потому что мне теперь всё равно, а неправда всё равно вылезет.
Правда была такая. Прожили двадцать два года. Первые десять – трудно и хорошо, вторые – богато и врозь. Что муж снимает «в частном роде», она знала. Что держит негативы, знала тоже: он сам сказал ей однажды, в подпитии, и сказал с гордостью – вот, мол, Идочка, наше приданое на старость.
– Он этим пользовался?
– Он этим жил, – сказала вдова. – Не так, как вы думаете: он не писал писем и не требовал. Он делал иначе, умнее. Он приглашал человека – просто повидаться – и показывал ему альбом. И говорил: вот, Иван Иваныч... – она осеклась, увидев, как у Морозова дрогнуло лицо, и повторила, – виновата, я к примеру: вот, дескать, любезный друг, у меня тут ваша карточка, а я, знаете, в затруднении, дом переезжает, надо бы кой-чего заплатить. И человек платил, и оба делали вид, что это заём.
– Много было таких?
– Знаю о четверых, – сказала Ида Карловна. – Двое – купцы, третий – по министерству, четвёртая – дама.
– Имена?
– Не назову, – сказала она ровно. – Не из благородства. Мне вдовой жить, у меня ателье остаётся и долги. Ежели я вам назову, а вы их потянете, они меня со свету сживут, и никакая полиция не поможет. Спросите иначе – я вам отвечу.
Морозов посмотрел на неё с уважением: женщина за сутки после смерти мужа сообразила своё положение до конца.
– Хорошо. Спрошу иначе. В последние месяцы кто-нибудь из этих четверых ходил к нему чаще обычного?
– Дама, – сказала вдова, помолчав. – Дама ходила три раза за лето. И после её третьего визита муж впервые за двадцать два года сказал мне: «Ида, если со мной что случится, коробку сожги, не глядя».
Обыск в квартире и в ателье, произведённый в тот же день, дал две вещи: пятьсот сорок рублей в жестянке из-под чая и записную книжку с расходами, где среди чисел и трат десятка два раз, без всякой системы, стояли одни и те же четыре латинские буквы – «M. N. T. S.» – и против них суммы: триста, пятьсот, двести.
Инициалы. Четверо. Всё, как сказала вдова.
Он состоял, во-первых, из тех, кто был в коробке, – то есть из неизвестного числа неизвестных лиц, каждое из которых имело причину убить фотографа и забрать негативы. Во-вторых, из домашних: вдова, Ида Карловна, сорока лет, при известии о смерти мужа упала в обморок, а через час, придя в себя, первым делом спросила, цела ли касса. В-третьих, из служащих: ретушёр Гроховский, приходящая женщина для уборки и мальчик-посыльный.
Наконец, в-четвёртых, оставались посетители того вечера: дама под вуалью и господин с поднятым воротником.
Морозов расписал всё это в четверг вечером на трёх листах, а в пятницу утром получил готового убийцу.
Принёс его Дроботов – в девять часов, довольный, с тем особенным блеском в глазу, какой бывает у старого сыщика, когда ночная работа окупилась.
– Ретушёр, – сказал он, садясь. – Гроховский Осип. Извольте слушать, Александр Петрович.
И изложил.
Первое: Гроховский по документам не Гроховский, а Грох, из Царства Польского, и в девятьсот девятом привлекался в Варшаве по делу о краже со взломом – прекращено за недостатком улик, но привлекался.
Второе: у Гроховского долг. Двести сорок рублей, вексель, срок в октябре; занимал у ростовщика на Разъезжей, и ростовщик подтверждает.
Третье, и главное: в четверг, в день убийства, Гроховский, по его собственным показаниям, ушёл в семь. А один человек видел его на углу Невского и Владимирского в одиннадцатом часу вечера. Человек этот – газетчик, торгующий вечерними выпусками у того самого угла, – знает ретушёра в лицо и божится: стоял на углу, глядел на окна третьего этажа, потом ушёл в сторону Владимирского.
– Свидетеля нашли как? – спросил Морозов.
– Обыкновенно, – сказал Дроботов. – Я вчера с вечера обошёл угол: кто там торгует, кто стоит, кто извозчиков ждёт. Газетчик четвёртым был.
– Из скольких?
– Что «из скольких»?
– Сколько народу вы обошли, прежде чем дошли до него?
Дроботов посмотрел на него озадаченно.
– Пятерых, – сказал он. – Двое ничего не видали, третий пьяный, четвёртый – вот этот. А что?
– Ничего, – сказал Морозов. – Хорошая работа, Кузьма Игнатьевич.
Он сказал это искренне: работа действительно была хорошая. Именно это и было скверно.
За сутки с небольшим у него на столе лежал подозреваемый со всеми принадлежностями: судимость, долг, ложное показание об уходе, свидетель. Ровно так же – за сутки, чисто, с уликами в правильном порядке – у него ложились под руку приказчик Лоскутов, сын Ковригина, трубочист Гущин.
– Кузьма Игнатьевич, – сказал Морозов. – Берите его в разработку и работайте всерьёз: обыск, изъятие, допрос жильцов, всё как положено. Мне нужно знать про Гроховского всё.
– Сделаем. – Дроботов помялся. – А только, ваше высокоблагородие, вы чего-то не рады. Я вам душегуба к пятнице принёс, а вы будто лимон съели.
– Я рад, – сказал Морозов. – Я просто думаю о том, отчего он так быстро нашёлся.
– Так ведь бывает, – резонно сказал надзиратель. – Иной раз месяц ищешь, а иной раз он сам на углу стоит и на окна глядит. Это не порядок, а везение. Везение, Александр Петрович, тоже надо уметь брать.
– Кузьма Игнатьевич, – сказал Морозов. – А скажите-ка: за девять месяцев, что мы с вами вместе служим, – часто нам везло?
Дроботов подумал, шевеля усами, и ответил честно, как отвечал всегда:
– Порядочно, – сказал он. – Я даже жене говорил: с новым начальником, говорю, будто кто-то нам ворожит.
Он сказал это добродушно, и Морозов улыбнулся в ответ, а внутри у него всё встало на дыбы.
– И ещё. – Морозов помедлил ровно столько, сколько нужно, чтобы фраза прозвучала небрежно. – Есть одно обстоятельство, о котором пока никому. Я вчера в ателье, в павильоне, за задником нашёл пластину – одну, из той самой коробки. Она, видимо, выпала, когда коробку тащили. Пластина у меня, я её отдал печатать на дом одному человеку. К понедельнику будет отпечаток, и тогда, полагаю, мы узнаем, кто у Риделя снимался в частном роде.
Дроботов оживился.
– Вот это удача!
– Удача, – согласился Морозов. – Только держите при себе. Если пойдёт слух, что у нас есть снимок, – тот, кто убивал, спрячется так, что не найдём.
– Могила, – сказал Дроботов.
Никакой пластины за задником не было.
В тот же день Морозов проделал то же самое ещё трижды, и всякий раз – с другим содержанием.
Бекетову он сказал – между делом, подписывая бумаги, – что в отпечатках, найденных на столе покойного, среди свежих портретов имеется карточка дамы, снятая дважды, и что даму эту он намерен установить через модный магазин по шляпе: шляпа приметная, парижская, таких в Петербурге десяток.
Аполлинарий Львович выслушал, поправил пенсне и сказал:
– Разумно. Только, Александр Петрович, дозвольте заметить: снимок сделан, судя по фону, весною, а шляпа парижская. Модный магазин вам покажет продажи, а не владелиц: такие шляпы берут и на прокат, для съёмки. У Риделя в павильоне, я полагаю, был свой гардероб.
Морозов посмотрел на него с досадой и уважением одновременно: замечание было верное, и оно портило ловушку, делая её слишком глупой. Пришлось прибавить:
– Оттого и хочу начать с магазина. Если шляпа из его гардероба – след пустой, и я это узнаю к среде.
Приставу и околоточному он сообщил третье: будто швейцар вспомнил про господина в пальто ещё одну подробность – у того на левой руке недоставало пальца, – и просил проверять по этой примете всех, кого будут задерживать по делу. Тут ловушка была самая грубая и самая надёжная: пристав из тех, что пересказывают вечером в трактире всё, что слышали утром в отделении.
А вечером он поехал на Сенную.
Стеша встретила его как всегда – усадила, налила чаю, спросила про службу. Морозов рассказал про фотографа то, что назавтра всё равно напечатают газеты, а после, помолчав, сказал:
– И есть одна вещь, о которой я, пожалуй, скажу только тебе, потому что мне нужен твой совет.
– Скажи, – сказала Стеша.
– У Риделя пропала коробка с негативами. Так вот, коробка эта не пропала. Он их держал не в ателье. Он держал их в кладовой у одного человека на Гороховой, и завтра к вечеру они будут у меня.
Стеша поставила чайник и посмотрела на него – прямо, спокойно, тем самым взглядом, который в первый день произвёл ему опись за две секунды.
– Врёшь, – сказала она.
Морозов почувствовал, как у него холодеют пальцы.
– Отчего же?
– Оттого, что ты никогда мне ничего не рассказываешь наперёд, – сказала Стеша. – Ты у меня спрашиваешь, а не рассказываешь. Девять месяцев спрашиваешь. – Она сложила руки. – А нынче пришёл и выкладываешь про кладовую на Гороховой. Стало быть, тебе от меня чего-то надобно, и не совета. Ну, говори прямо: чего?
Морозов посидел молча.
Он мог отступить – сказать, что пошутил, перевести на другое; она бы приняла, потому что была умна и не любила ссор. И он мог сделать то, чего от себя не ожидал.
Он выбрал второе – не из благородства, а потому, что понял простую вещь: опыт всё равно уже испорчен. Ложь, которую собеседник опознал в первую минуту, не годится в ловушку.
– Ты права, – сказал он. – Соврал. Никакой кладовой нет.
– Зачем?
– Затем, что я проверяю, – сказал Морозов. – Не тебя одну: сегодня я соврал четырём людям, каждому по-своему. И теперь буду смотреть, какая из четырёх выдумок ко мне вернётся.
Стеша долго молчала. Лицо у неё сделалось незнакомое.
– Ясно, – сказала она наконец. – Стало быть, дожили.
– Стеша...
– Погоди. – Она подняла ладонь. – Я тебе сейчас скажу, а ты слушай и не перебивай, потому как я это второй месяц в себе ношу и лучше уж теперь. Ты, Александр Петрович, спросить хотел – так спроси прямо, я вру плохо и не люблю. Спроси: ходил ли ко мне кто про тебя спрашивать.
Морозов почувствовал, как в комнате сделалось очень тихо.
– Ходил? – спросил он.
– Ходил, – сказала Стеша. – И ходит.
Глава 3 (33)
– Ходил, – сказала Стеша. – И ходит.
Она встала, прошлась по комнате, поправила зачем-то занавеску и села обратно.
– С января, – сказала она. – Первый раз в январе, я тебе тогда же и сказала, помнишь? Про человека, который спрашивал, не глядишь ли ты в пустые углы. Я тебе про него сказала честно.
– Сказала, – подтвердил Морозов.
– А чего не сказала – того, что он потом ещё приходил. В феврале. И в апреле. И в июле. – Стеша смотрела прямо, не отводя глаз, и Морозов видел, чего ей это стоит. – Всякий раз вежливо. Всякий раз с деньгами, которые я не брала. И всякий раз спрашивал не то, что ты думаешь.
– А что?
– Здоров ли ты, – сказала она. – Ест ли, спит ли, не пьёт ли. Нет ли за тобой чего дурного по службе. Не жалуется ли на голову. – Она усмехнулась криво. – Как тётка про племянника, ей-богу.
– И что ты отвечала?
– Правду, – сказала Стеша. – Что здоров, что не пьёшь, что ешь плохо, потому как в трактире у Пяти углов кормят дрянью. Про службу – что не жалуешься. Про голову – что не жалуешься тоже. – Она помолчала. – Александр Петрович, я тебе одно скажу: я ему за девять месяцев ни разу не сказала ничего, чем бы тебя можно было прижать. Ни про твои дела, ни про адреса, ни про списки твои. Спрашивал он и об этом – я говорила: не знаю.
– Он верил?
– А чёрт его разберёт, – сказала Стеша. – Он ведь не допытывался. Спросит, послушает и уйдёт.
Морозов сидел и смотрел в стакан.
Самое неприятное было в том, что он ей верил. Верил не из слабости, а по ремеслу: человек, который девять месяцев скрывал бы такое, не сказал бы сегодня, – а если бы всё-таки решил сказать, то сказал бы иначе, с оправданиями и слезами. Она же выкладывала сухо, по пунктам, как выкладывают то, что давно составлено в голове.
– Отчего молчала?
Стеша ответила не сразу.
– Сперва оттого, что не видела беды, – сказала она. – Ну, ходит человек, спрашивает, здоров ли чиновник. Мало ли. Я про своих гостей и не такое рассказываю, у меня ремесло такое.
– А потом?
– А потом – оттого, что испугалась, – сказала она. – Не его. Тебя. Ты, Александр Петрович, человек-то хороший, а поглядеть на тебя со стороны – ты человек, который всё выясняет. И я подумала: скажу – и ты начнёшь выяснять. И либо тебя убьют, либо ты меня выгонишь из своей жизни, а мне... – Она остановилась и договорила ровно: – А мне это неудобно.
Слово она подобрала так, что Морозов на секунду отвернулся к окну.
– Он тебе платил?
– Он мне трижды деньги оставлял на конторке, – сказала Стеша. – Первый раз три рубля, потом двадцать пять, потом сто. Я их не тратила. – Она встала, отперла конторку и выложила на стол пачку: три бумажки, аккуратно перевязанные ниткой. – Вот. Сто двадцать восемь рублей. Я их держала на случай, ежели придётся тебе объяснять.
Морозов посмотрел на деньги, потом на неё.
– Стеша. Ты понимаешь, что я обязан теперь сделать?
– Понимаю, – сказала она. – В дело подшить. Вещественным доказательством.
– Да.
– Ну и подшивай, – сказала она. – Я тебе на них расписку дам, и в протокол под запись всё повторю, как сказала. Только знаешь чего? – Она села, и голос у неё сделался усталый. – Ты сегодня четверым соврал, чтобы проверить, кто из них тебя продаёт. Я тебе за девять месяцев ни одного человека не сдала, окромя тех, кого сама считала мразью. Я тебе дом свой открыла, я тебе браунинг дала, я за тобой к Никольскому Дуняшку посылала, чтоб ты один не пропал. А ты пришёл и стал мне про кладовую на Гороховой врать.
Морозов молчал.
Он мог объяснить, что иначе было нельзя, что опыт требует чистоты, что он проверял всех четверых, а не её одну. Всё это было правдой. Всё это ничего не стоило.
– Прости, – сказал он.
– Прощаю, – сказала Стеша. – Ты только не приходи с неделю. Мне надо отойти.
Уже в дверях, надевая пальто, он спросил – не для дела, а потому, что не спросить не мог:
– Стеша. Ты за девять месяцев про меня хоть раз подумала, что я тебя используешь?
– Кажный день, – сказала она спокойно. – И ты про меня. Мы, Александр Петрович, с тобой на том и сошлись: ты знаешь, чем я живу, я знаю, чем ты. Меня не это обидело.
– А что?
– А то, что ты сегодня врал плохо, – сказала Стеша. – Ты, когда врёшь по делу, – соловей. А мне соврал так, что я в первую минуту поняла. – Она усмехнулась невесело. – Дурак ты, Морозов. Это ж значит, что ты со мной разучился.
Он ушёл в первом часу ночи и всю дорогу до Свечного шёл пешком, и в голове у него стояла не Стеша, а простая арифметика.
Иван Иванович девять месяцев справлялся о его здоровье. Не о делах, не о списках, не о том, куда он ходит. О том, ест ли и спит ли.
Так справляются не о противнике.
Так справляются о вложении.
Разработка ретушёра Гроховского заняла пять дней и кончилась так, как Морозов и ждал, – но кончилась не сама собой, и это оказалось самым важным.
Прежде того, впрочем, вернулись выдумки – две из четырёх, и вернулись быстрее, чем он рассчитывал.
Первой пришла та, что была отдана приставу. В воскресенье околоточный Рождественской части доставил в отделение задержанного «по приметам»: мещанина без пальца на левой руке, взятого в трактире у Пяти углов. Мещанин оказался сапожником, палец потерял на сенокосе в девятьсот шестом, к фотографии отношения не имел никакого, и Морозов, извинившись, отпустил его через час. Ловушка сработала вхолостую и ровно так, как задумывалось: пристав пересказал приметы, приметы пошли по частям, и по ним поймали невиновного. Это было не свидетельство измены, а свидетельство того, как в этом городе устроен слух.
Вторая вернулась во вторник, и вернулась иначе.
В ателье «Светопись», опечатанное с четверга, ночью залезли.
Взломали не парадное – чёрный ход со двора, аккуратно, отжав дверь. Печать не сорвали: её сняли и после приладили обратно, и, если бы городовой не был из старательных и не отметил, что сургуч лежит «не тем боком», о взломе узнали бы через неделю.
Морозов приехал в семь утра и обошёл ателье трижды.
Не тронуто было всё: касса, аппараты, приёмная, шкаф с негативами. Не тронуто – кроме павильона, где кто-то отодвинул от стены оба рисованных задника, «балюстраду» и «морской вид», и оставил их отодвинутыми.
Он стоял перед этими задниками довольно долго.
Про пластину, будто бы найденную за задником в павильоне, он сказал ровно одному человеку на свете: надзирателю Дроботову.
Морозов вернулся в отделение, сел за стол и написал на листке три строки – не в тетрадь, а на клочок, который потом сжёг:
«Пристав – вернулось через часть, вхолостую.
Бекетов – не вернулось.
Стеша – не вернулось (сказал сам).
Дроботов – вернулось в ту же ночь, взломом».
Он просидел над этим клочком до сумерек. И, просидев, сделал то, чего ни один инспектор из внутренних отделений в его прежней жизни делать не стал бы: пошёл и рассказал всё Дроботову сам.
Но это было после. А сначала кончилась разработка ретушёра.
По документам всё держалось. Осип Мартынович Грох, двадцати шести лет, из Варшавы, в девятьсот девятом привлекался по краже со взломом – привлекался, впрочем, третьим лицом и был отпущен через месяц: хозяин лавки, у которого он служил, оговорил его сгоряча, а после взял слова назад. Долг в двести сорок рублей существовал: занимал на лечение матери, платил исправно, просрочек не имел.
Оставалось показание газетчика – единственная настоящая улика.
Морозов поехал к газетчику сам, на четвёртый день, и пробыл с ним три четверти часа.
Ехал он туда без всякой надежды: свидетель был проверен Дроботовым, показание записано, и по всем правилам ремесла перепроверять надзирателя с тридцатилетним стажем означало обидеть его без пользы. Но правило у Морозова было своё, вывезенное из другого века и там же не раз спасавшее: единственную улику всегда проверяй сам.
Газетчик, парень лет тридцати по прозвищу Косой, торговал вечерними выпусками у Владимирского с весны. Ретушёра знал: тот покупал у него газету через день. Стоял ли Гроховский на углу в четверг в одиннадцатом часу?
– Стоял, – сказал Косой.
– Как ты его разглядел? Темно.
– Фонарь.
– Фонарь на углу или через дорогу?
– На углу, – сказал Косой уверенно.
Фонарь на этом углу, как Морозов установил накануне у городской управы, стоял через дорогу и с апреля не горел: его свернули ломовиком, и починка была назначена на октябрь.
– А в чём он был?
– В пальто.
– В каком?
– В сером, – сказал Косой и вильнул глазом.
Пальто у Гроховского было одно, чёрное, и Морозов видел его на вешалке при обыске.
– Слушай меня внимательно, – сказал он тогда, и сказал тем самым голосом, от которого люди плывут. – Ты человека под каторгу подводишь. Не под арест – под каторгу, ему за это двадцать лет дадут. Я сейчас уйду и вернусь через час с приставом, и ты повторишь всё под протокол, и через два месяца в суде тебя спросят про фонарь, который не горит с апреля, и про серое пальто, которого у него отродясь не было. И тогда, братец, сядешь ты. Или говори сейчас.
Косой продержался минуты полторы.
Потом сказал: подошли. В пятницу утром, часов в семь, у него, у лотка. Двое – молодые, чистенькие, не из полиции и не из воров, «вроде приказчиков». Дали десять рублей. Сказали: придёт полиция спрашивать, кто тут вечером ходил, – скажи, что видал ретушёра фотографа, стоял, на окна глядел. И ничего больше. И не бойся: ты в свидетелях, тебя не тронут.
– Опознаешь?
– Одного, – сказал Косой. – Второй в стороне стоял.
Морозов записывал, и рука у него была твёрдая, а внутри всё пело нехорошим, злым звоном.
Вот оно.
Не догадка, не столбец в тетради, не вопрос Свищова у калитки. Вот оно, в протоколе, за подписью свидетеля: убийцу ему подложили. За сутки до того, как сыскное отделение начало искать, кто-то уже знал, кого следует найти, – и заплатил за это десять рублей.
Гроховского он освободил в тот же вечер – сам, не поручая никому.
Ретушёр вышел из-под стражи серый, с трясущимися руками, и на лестнице сел на ступеньку, потому что ноги не держали.
– Осип Мартынович, – сказал Морозов, присев рядом. – Вас оговорили. Не полиция – посторонние. Я обязан вам это сказать, потому что вы шесть дней просидели ни за что.
– Кто? – прошептал Гроховский.
– Пока не знаю. Двое молодых, чистеньких, вроде приказчиков. – Морозов посмотрел на него. – А теперь подумайте и скажите мне: отчего именно вы? Отчего не сторож, не мальчик-посыльный, не приходящая женщина? Кому в этом городе удобно, чтобы за смерть Риделя сел ретушёр?
Гроховский думал долго.
– Тому, – сказал он наконец, – кто знал, что я в коробку не заглядывал. Всякий, кто в неё заглянул бы, стал бы после торговать карточками, и его бы нашли. А я не заглядывал, у меня и найти нечего, стало быть, я... – Он сглотнул. – Стало быть, я удобный. Меня посадят, а карточки останутся у того, кто взял.
– Верно, – сказал Морозов. – Идите домой. И, Осип Мартынович: если те двое к вам придут – не разговаривайте, а бегите ко мне.
Дроботов, узнав про газетчика, побагровел так, что Морозов испугался за старика.
– Меня, – сказал надзиратель сдавленно. – Меня, тридцать лет служащего, как мальчишку... Он же мне сам в руки шёл, этот Косой! Четвёртым! Я пятерых обошёл, и он – четвёртый!
– Кузьма Игнатьевич.
– Да я его...
– Кузьма Игнатьевич, – повторил Морозов. – Сядьте. Я вам сейчас скажу вещь, которую вам будет неприятно слышать, а мне неприятно говорить.
Дроботов сел.
– В четверг я вам соврал, – сказал Морозов. – Про пластину, найденную за задником. Никакой пластины нет. Я соврал вам, чтобы проверить, вернётся ли ко мне эта выдумка со стороны. Тем же вечером я соврал Аполлинарию Львовичу, приставу и ещё одному человеку – каждому своё.
Надзиратель смотрел на него исподлобья, тяжело.
– Стало быть, вы и меня проверяли.
– Проверял. И, Кузьма Игнатьевич, скажу вам самое неприятное: моя выдумка вернулась. В ночь на вторник в ателье залезли и отодвинули оба задника в павильоне. Про пластину за задником знали двое: я и вы.
Дроботов побледнел так, что Морозов встал и подвинул к нему графин.
– Погодите, – сказал он. – Я не кончил. Я сегодня полдня просидел над этим и вот к чему пришёл. Вы человек, который тридцать лет в сыске и который вчера при мне чуть не расшибся от злости, узнав про газетчика. Вы вчера сказали жене, что нам «кто-то ворожит». Такое не играют.
– Так кому же я сказал? – глухо спросил Дроботов. – Я ж и правда никому...
– Кому вы говорили в четверг вечером? Вспоминайте всё подряд, включая пустое.
Надзиратель сидел, шевеля губами.
– Дома был, – сказал он. – Жене. Жена глухая, ей всё равно. После в трактир зашёл на Разъезжей, ужинал... Там с Ерофеичем сидели, с городовым нашим бывшим, отставным. Я ему... – Он остановился, и лицо у него стало серое. – Я ему хвастал, Александр Петрович. Что дело у нас интересное и что скоро карточку напечатаем и увидим, кто там снимался. Вот и всё, чем хвастал.
– А Ерофеич?
– Ерофеич – божий одуванчик, – сказал Дроботов. – Он в трактире сидит цельный день. И всякий, кто мимо идёт, с ним поздоровается и посидит.
Морозов кивнул. Именно так это и было устроено, и он это понял ещё утром, глядя на отодвинутые задники: не измена, а щель. В городе, где сведения ходят через трактиры, свах, дворников и отставных городовых, тому, кто умеет слушать, изменники не нужны.
– Обиду мою мы с вами после разберём, – сказал наконец Дроботов, поднимаясь. – За водкой, коли доживём. Я вам вот что скажу по делу: коли этих двоих, что Косому десятку дали, найти, – они нас куда-нибудь да выведут.
– Найдём, – сказал Морозов. – Только сперва найдём убийцу. Настоящего.
К настоящему он подошёл со стороны, о которой в первый день сказал сам себе и забыл: дама под вуалью, приходившая в восьмом часу и уехавшая на извозчике, свистнув с угла.
Извозчика Дроботов нашёл за два дня – того самого, с Невского. Тот показал: барыня села у Владимирского в исходе восьмого, велела ехать на Кирочную и всю дорогу молчала, а на Кирочной, у дома номер такой-то, вышла и дала полтинник, не спросив сдачи.
Морозов взял домовую книгу и стал читать фамилии жильцов.
На третьей странице он остановился.
«Тарусова, Софья Никитична, вдова коллежскаго совѣтника».
Т. С. Две буквы из четырёх, стоявших в записной книжке покойного фотографа против сумм в триста и пятьсот рублей.




























