Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 285 (всего у книги 309 страниц)
Глава 2 (112)
Разговор с Свешниковым шёл до двух часов ночи и кончился тем, чего Морозов не предлагал и о чём не думал.
Предложил подполковник.
– Александр Петрович. Я вас попрошу об одном, и вы вправе отказать.
– Просите.
– Возьмитесь за эти двести пятьдесят.
Морозов помолчал.
– Лавр Никитич, я не по этой части.
– Именно по этой, – сказал Свешников. – Я вам объясню, отчего я вас прошу, и объясню честно, потому что иначе вы не пойдёте.
Он сел.
– У меня в отделении шесть офицеров. Из них двое годятся, а четверо – нет. Не оттого, что дурные люди: оттого, что они военные. Их учили брать высоту, а не разбирать, кто на кого написал.
– И что они делают?
– Они верят бумаге, – сказал подполковник. – Приходит заявление: такой-то служил у большевиков. Они берут человека и спрашивают: служил? Он говорит: служил, писарем в продовольственном отделе. Они пишут: подтвердилось.
– И дальше?
– И дальше он идёт в список.
Морозов сидел неподвижно.
– Лавр Никитич. Скажите прямо: чем кончается список?
Свешников ответил не сразу.
– По-разному, – сказал он. – Кого выпускают. Кого держат. Кого отправляют в тюрьму до суда, которого нет. А кого... – Он помолчал. – В июне в городе расстреляли одиннадцать человек. Из них девять – по постановлению военно-полевого суда, за участие в боях. А двое – не знаю.
– Как не знаете?
– Так, – сказал подполковник. – Я подполковник контрразведывательного отделения и не знаю, кто расстрелял двоих человек, взятых по моему списку.
Морозов посидел ещё минуту.
– Что вы хотите, чтобы я делал?
– Разбирал заявления, – сказал Свешников. – Двести пятьдесят штук. Не как чиновник и не как военный, а как сыщик. По всякому заявлению установить: кто написал, зачем и правда ли это.
– Это работа на полгода.
– На год, – сказал Свешников. – Но у вас на неё нет года, потому что людей берут теперь.
Морозов думал сутки.
И за эти сутки, кроме прочего, вспомнил один разговор – четырёхлетней давности, в Москве, с полковником Ярцевым.
Тогда, в апреле пятнадцатого, его точно так же поставили разбирать дела о шпионстве, и полковник сказал: мне нужны люди, которые умеют не находить того, чего нет.
Тогда Морозов прекратил сорок дел из сорока двух.
А через год Ярцев его отпустил, сказав: вам тут вредно, вы человек, который доводит, а здесь доводить нельзя.
Морозов записал это и приписал:
«Разница въ томъ, что въ 1915 году я прекращалъ дѣла, и человѣкъ выходилъ на волю.
Нынѣ я буду писать заключенія, а рѣшать станетъ военный судъ.
И сіе значитъ, что моя подпись впервые за пять лѣтъ будетъ стоять не подъ тѣмъ, что́ было, а подъ тѣмъ, что́ съ человѣкомъ сдѣлаютъ».
Он расписал это на бумаге, как расписывал всякое дело, и расписал в двух столбцах.
Что говорит за.
Двести пятьдесят человек, взятых по доносам. Из них большая часть, судя по опыту, ни в чём не виновата. Если он возьмётся, часть выйдет.
Что говорит против.
Первое: он пойдёт работать в контрразведку. Не служить – работать по поручению, – но в глазах города и в глазах всякой следующей власти это будет одно и то же.
Второе: он будет разбирать не преступления, а политические дела, чего не делал ни разу за пять с половиной лет и чего зарёкся не делать в мае семнадцатого, записав это первым распоряжением по отделению.
И третье, самое тяжёлое: он будет решать, кого выпустить.
Морозов посмотрел на второй столбец и записал внизу:
«Я пять лѣтъ пишу, что мое дѣло – установить, что было, а рѣшать должны иные.
Здѣсь иныхъ нѣтъ. Здѣсь рѣшаетъ тотъ, кто разбираетъ.
И ежели я не пойду, разбирать будетъ поручикъ, которому четыре мѣсяца назадъ было двадцать три года и который вѣритъ бумагѣ».
Он думал сутки и за эти сутки сходил в одно место, о котором Свешникову не сказал.
Он пошёл на Владимировскую и рассказал Кранцу.
Не всё – но существо: что ему предложили разбирать двести пятьдесят дел о людях, взятых по доносам, и что он не знает, брать ли.
Кранц слушал, глядя в стол.
– Александр Петрович, – сказал он, – я вам расскажу, отчего меня в девятьсот пятом выгнали из клиники.
– Расскажите.
– Я напечатал работу, – сказал доктор. – О больных, которых у нас держали годами и которых, по моему мнению, следовало выпустить. Их было в клинике четырнадцать человек.
– И что вышло?
– Меня выгнали, а четырнадцать остались, – сказал Кранц. – И вот с тех пор я тринадцать лет думаю об одном: а ежели бы я не напечатал, а тихо, по одному, за три года выписал бы восьмерых?
Он поднял глаза.
– Я полагаю, что восьмеро – больше, чем ноль. И полагаю, что об этом бы никто не узнал, и никакой чести мне бы не было.
Морозов согласился на другой день, поставив три условия.
Первое: он не состоит на службе в отделении и не получает жалованья. Он работает по письменному поручению, и поручение это лежит в деле.
Второе: он не производит арестов и не участвует в них.
И третье: всякое его заключение подписывается им лично и остаётся в деле в подлиннике.
– Отчего третье? – спросил Свешников.
– Оттого, что через год или через два это будут читать другие люди, – сказал Морозов. – И я хочу, чтобы там стояла моя подпись под тем, что я написал, а не под тем, что из этого сделают.
Условия Свешников принял все три и по третьему сказал:
– Александр Петрович, вы понимаете, что подлинник с вашей подписью может обернуться против вас?
– Понимаю.
– При всякой власти.
– При всякой, – сказал Морозов. – И всё-таки я предпочту, чтобы через десять лет кто-нибудь прочёл, что я написал своей рукой, а не то, что за меня напишут.
Подполковник посмотрел на него долго.
– Знаете, – сказал он, – я за четыре года при вас выучил одну вещь, и она мне мешает жить.
– Какую?
– Что человек, который всё записывает, честнее того, который ничего не записывает, – сказал Свешников. – И что я, по этому счёту, человек нечестный: я пятнадцать лет служу и веду только те бумаги, какие велено.
Разбирать он начал восьмого июля.
Ему дали комнату в здании штаба, двух писарей и двести пятьдесят три заявления.
Первое, что он сделал, – прочёл все двести пятьдесят три подряд, за два дня, ничего не выписывая.
Это была метода, выработанная им ещё в прежней жизни: сперва прочесть весь материал, не разбирая, чтобы увидеть его целиком, и только после раскладывать.
Читая, он отметил три вещи, которые после легли в основание всего.
Первая: почти все заявления написаны в промежуток с восьмого по двадцать четвёртое июня.
То есть не по мере того, как люди вспоминали, а разом – в те две недели, когда в городе стало известно, что заявления принимают.
Вторая: пятьдесят один заявитель написал не одно заявление, а два и более.
И третья, самая существенная: ни в одном из двухсот пятидесяти трёх не значилось, что заявитель претерпел от обвиняемого лично.
Все писали не о себе.
Все писали о том, что человек «состоял», «говорил» и «вредный».
Второе – расписал их по разрядам.
Расписывал он их четыре дня и расписывал не по содержанию обвинения, а по тому, что заявитель мог знать.
Это было существенно, и Морозов объяснил разницу Шумскому, которого взял в помощь.
– Иван Никитич, смотрите. Всякое заявление содержит две вещи: что сказано и откуда автор это знает.
– И что важнее?
– Второе, – сказал Морозов. – Ежели человек пишет: «такой-то в декабре реквизировал у меня муку» – он был при этом, и мы можем проверить. А ежели пишет: «такой-то есть большевик» – он не был нигде, потому что быть при этом нельзя.
Разрядов вышло пять.
Первый: заявления по существу. Человек сообщает то, чему был свидетель: такой-то в декабре участвовал в разоружении такой-то части, такой-то производил реквизицию у меня в лавке по такому-то ордеру.
Таких оказалось сорок одно.
Второй: заявления о должности. Такой-то служил в таком-то отделе.
Восемьдесят шесть.
Третий: заявления о словах. Такой-то в трактире говорил, что власть народная и что буржуев надо к ногтю.
Шестьдесят два.
Четвёртый: заявления без всякого содержания. «Довожу до сведения, что такой-то есть большевик и человек вредный».
Сорок восемь.
Третий разряд – заявления о словах – Морозов после называл самым тяжёлым.
Их было шестьдесят два, и в них сообщалось, что человек говорил.
Говорил в трактире, в очереди, на службе, в бане.
Проверить это было нельзя никаким способом: слово не оставляет следа, свидетелей всегда двое-трое, и все они либо приятели заявителя, либо приятели обвиняемого.
Морозов писал по ним одинаковые заключения и написал шестьдесят два раза одну и ту же фразу:
«Сообщённое провѣркѣ не поддаётся, ибо основано на устныхъ показаніяхъ лицъ, состоящихъ въ отношеніяхъ съ заявителемъ либо съ обвиняемымъ.
Полагалъ бы дальнѣйшее производство прекратить за невозможностью установленія».
Из шестидесяти двух приняли пятьдесят одно.
По одиннадцати остальным дела остались, и по ним Морозов ничего сделать не смог.
И пятый разряд, ради которого Морозов после и считал, что взялся не зря.
Шестнадцать заявлений, в которых, кроме политики, содержалось нечто ещё.
Он выписал эти шестнадцать отдельно.
В одном сообщалось, что такой-то был при советах и что, кроме того, он не отдал заявителю долг в четыреста рублей.
Во втором – что такой-то большевик и что дом, в котором он живёт, по справедливости должен принадлежать заявителю.
В третьем – что такой-то служил в совете и что жена его прижила ребёнка неизвестно от кого.
В четвёртом заявитель, донося на приказчика, между делом упоминал, что готов принять его лавку в своё заведование.
Морозов разложил шестнадцать листов и просидел над ними вечер.
А после написал Свешникову записку в две страницы, и записка эта была первым, что он сделал по этому поручению.
«Изъ 253 заявленій 16 содержатъ, помимо политическаго обвиненія, указаніе на личный интересъ заявителя.
Полагаю, что число сіе занижено, ибо личный интересъ обыкновенно не указывается.
Прошу разрѣшенія по всякому заявленію устанавливать, во-первыхъ, кто заявитель, и, во-вторыхъ, въ какихъ отношеніяхъ онъ состоялъ съ обвиняемымъ до 26 мая.
Полагаю, что при таковой провѣркѣ значительная часть заявленій отпадётъ сама».
Порядок разбора Морозов установил себе сам и записал его в первый же день на отдельном листе, чтобы после не отступать.
«Порядокъ.
1. По всякому заявленію прежде всего установить заявителя: кто, гдѣ служитъ, судимъ ли, въ какихъ отношеніяхъ состоялъ съ обвиняемымъ.
2. Провѣрять сообщённое по документамъ, а не по показаніямъ: должность – по спискамъ, реквизицію – по постановленіямъ и складскимъ книгамъ.
3. Обвиняемаго опрашивать послѣднимъ, а не первымъ.
4. Не спрашивать: „признаёте ли“. Спрашивать: „что вы дѣлали такого-то числа“.
5. Всякое заключеніе писать въ трёхъ частяхъ: доказанное, спорное, неустановленное».
Третий пункт он поставил нарочно и объяснил себе так: человек, сидящий три месяца без допроса, на первом же вопросе соглашается со всем, что ему предложат.
Свешников разрешил.
Работа эта шла тяжелее всякой, какую он делал за пять с половиной лет, и тяжелее не по существу.
Она была однообразна.
Двести пятьдесят три листа, из которых сто с лишним написаны одинаково; двести пятьдесят три фамилии, которые надо проверить по спискам, по домовым книгам, по местам службы; сотни разговоров, где всякий второй начинает с того, что он ни при чём.
Морозов вставал в шесть, работал по своему отделению до трёх, а с трёх до девяти сидел в штабе над заявлениями.
Он выдержал этот порядок семь месяцев.
К октябрю он спал по пять часов и однажды, разбирая четвёртое за день дело, поймал себя на том, что перечитывает страницу третий раз и не понимает написанного.
После этого он завёл правило: не более пяти дел в день, а шестое – назавтра.
И записал: «Ошибка отъ усталости стоитъ здѣсь человѣка. Стало быть, отдыхъ есть часть работы, а не отступленіе отъ нея».
И через три недели Морозов положил перед ним первые цифры.
Из сорока восьми заявлений четвёртого разряда – тех, что без содержания, – он проверил тридцать.
Из тридцати:
в одиннадцати случаях заявитель состоял с обвиняемым в тяжбе, ссоре или долговых отношениях;
в шести – был его соседом по дому и имел с ним спор о квартире, дровах или сарае;
в четырёх – служил вместе и был им когда-то смещён, обойдён или наказан;
в двух – приходился роднёй жене обвиняемого;
и в семи никакой связи установить не удалось.
Двадцать три из тридцати.
– Три четверти, – сказал Свешников.
– Три четверти, – сказал Морозов. – Лавр Никитич, я это видел четырнадцать лет назад, простите – четыре года назад, в вашем же кабинете в Петербурге, когда вы мне показывали донос про корову.
– Помню.
– Так вот, – сказал Морозов. – Разница только в том, что за корову тогда полагалось дознание, а нынче полагается стенка.
Глава 3 (113)
Дело Гурьева Морозов взял седьмым по счёту и взял нарочно не первым.
Первые шесть он выбрал наугад и разобрал за две недели.
Из шести:
в трёх сообщённое подтвердилось – все трое действительно занимали должности, и все трое это подтверждали сами;
в двух не подтвердилось ничего: один был однофамилец, второй с декабря по май лежал в тифу;
а шестой оказался тем, ради чего Морозов и брал наугад.
По шестому заявлению значился фельдшер Кузьмичёв, о котором сообщалось, что он «состоял при большевиках и лечил их».
Морозов установил за три дня, что фельдшер действительно лечил – и лечил всех, кто приходил, включая двоих чехов в июне.
Он написал заключение на полутора листах и подал.
Кузьмичёва выпустили через неделю.
Это было первое имя из ста восемнадцати.
Он объяснил это себе так: человек, начинающий разбор двухсот пятидесяти дел с того, которое ему дорого, через неделю обнаружит, что все прочие делает вполсилы.
И записал: «Сіе не благородство, а разсчётъ. Первыя шесть я взялъ для того, чтобы выучиться порядку».
Заявление на Гурьева было в шесть строк.
«Довожу до свѣдѣнія, что Гурьевъ Матвѣй Ильинъ, слесарь, состоялъ при большевикахъ начальникомъ милиціи и въ этой должности производилъ обыски и аресты, а также отбиралъ имущество у гражданъ.
Свидѣтелями могутъ быть многіе».
Подпись: «Гражданинъ Фёдоръ Кузьминъ Шибаевъ».
Морозов прочёл это и первым делом посмотрел на почерк.
Почерк был твёрдый, грамотный, писарский.
Потом посмотрел на бумагу: писчая, второго сорта, с водяным знаком фабрики.
Потом на дату: девятое июня.
И только после этого стал устанавливать Шибаева.
Установил за два дня.
Шибаев Фёдор Кузьмич, сорока четырёх лет, мещанин, конторщик мукомольного товарищества «Алтай». В городе восьмой год. Женат, четверо детей.
Судим не был.
По советам не служил и в советах не состоял.
Морозов сличил его со своей картотекой – с тем алфавитным указателем, который вёл с семнадцатого года, – и совпадения не нашёл.
Тогда он пошёл третьим путём и пошёл им впервые за это поручение.
Он стал устанавливать, где Шибаев и Гурьев могли пересечься.
Это заняло неделю.
Гурьев до семнадцатого года был слесарем на мельнице Кулакова.
Шибаев служил конторщиком в товариществе «Алтай».
Разные предприятия, разные части города, разные занятия.
Морозов не нашёл ничего и записал это как отрицательный результат.
А после сделал то, что делал всегда, когда прямая дорога не давала ничего: пошёл не от заявителя, а от обвиняемого.
Он взял дела милиции за семь месяцев, которые Гурьев подписывал, и стал искать фамилию Шибаева в них.
И нашёл на четвёртый день.
В марте восемнадцатого года по делу о карточках, выписанных на умерших, – том самом, где Морозов установил четыреста одиннадцать карточек и передал семерых, – среди опрошенных значился конторщик Шибаев Ф. К.
Он проходил свидетелем.
Морозов поднял дело и прочёл его показания.
Шибаев показывал, что о злоупотреблениях в продовольственном пункте не знал; что карточки получал по доверенностям от соседей; и что доверенности эти ему давали добровольно.
К делу он привлечён не был.
Морозов посмотрел на число.
Показания взяты девятнадцатого марта восемнадцатого года.
Заявление написано девятого июня.
Он сидел над этими двумя числами полчаса и не нашёл в них связи.
Свидетель, не привлечённый к делу, не пишет через три месяца доноса на начальника милиции: он его попросту не помнит.
Прежде того он проверил вторую возможность, и проверил её честно, потому что она была самой вероятной.
Возможность была такая: заявление на Гурьева подано кем-нибудь из тех двадцати девяти, кого он посадил.
Морозов проверил всех двадцать девять.
Восемнадцать к июню сидели.
Четверо были расстреляны или умерли.
Шестеро вышли – трое по амнистиям и трое по отбытии – и находились в городе.
Он установил их всех и по каждому выяснил, где тот был в первой половине июня.
Ни один не подошёл: двое к тому времени уехали, один сидел вторично, а трое остальных были неграмотны и заявления писать не могли, а через писца, как выяснилось, не ходили.
Оставались семеро уволенных.
Их Морозов проверил тоже и потратил на это неделю.
Из семерых: двое взяты по мобилизации, один умер, двое служили в милиции и при новой власти, а двое затаили – но затаили, как выяснилось при опросе, на самого Морозова, потому что увольнял их не Гурьев, а он.
И тогда он вернулся к бумаге.
Прежде того он проверил самое простое, что следовало проверить в первую очередь: не писал ли Шибаев прежде.
Это была метода, которой он держался с четырнадцатого года: всякого автора анонимного или полуанонимного письма проверять по прежним бумагам того же учреждения.
Человек, написавший донос в июне, редко пишет его впервые в жизни.
Морозов запросил канцелярию совета – верней, то, что от неё осталось, – и получил четыре папки с заявлениями граждан за декабрь – май.
Их было около двухсот.
Он прочёл все и нашёл Шибаева дважды.
В январе тот писал в жилищную комиссию с просьбой о вселении в квартиру уехавшего.
В марте – в продовольственный отдел, с жалобой на соседа, скрывающего муку.
Обе бумаги были написаны той же рукой, тем же слогом и начинались одинаково: «Довожу до свѣдѣнія».
Морозов положил их рядом с июньским заявлением и посидел над тремя листами.
Один и тот же человек за полгода написал в три разные власти три бумаги – и всякий раз против кого-нибудь.
Он взял заявление Шибаева и разложил рядом с ним семнадцать других – из тех сорока восьми, что были без содержания.
Он искал не почерк.
Он искал слог.
И на третьем часу нашёл.
Из сорока восьми заявлений четвёртого разряда в одиннадцати повторялся один и тот же оборот.
«Довожу до свѣдѣнія».
Это было обыкновенно. Так писали многие.
Но в этих одиннадцати он стоял в одном и том же месте – первым словом, без обращения, – и за ним всякий раз следовало «что», а после – фамилия с полным именем и отчеством, в родительном падеже.
И все одиннадцать кончались одинаково: «Свидѣтелями могутъ быть многіе».
Морозов выписал эти одиннадцать и сличил почерки.
Почерков было семь.
То есть одиннадцать заявлений, написанных одним слогом, были писаны семью разными руками.
Он посидел над этим и понял.
Их писали под диктовку.
Верней, не под диктовку – по образцу.
Кто-то писал за неграмотных и малограмотных, а грамотным давал прочесть готовое и просил переписать своей рукой.
Он проверил себя и на этом.
Одинаковый слог мог означать и другое: что писавшие видели чужие заявления и переписали образец – в июне такие бумаги ходили по рукам, и один сосед показывал другому.
Морозов проверил это, спросив у трёх заявителей из одиннадцати, показывал ли им кто-нибудь готовое.
Двое сказали: нет.
Третий сказал: показывал, у писца на столе лежало.
И это было то же самое.
– Лавр Никитич, – сказал он Свешникову на другой день. – У нас в городе есть человек, который сочиняет доносы.
– За деньги?
– Не знаю, – сказал Морозов. – Знаю, что одиннадцать заявлений из сорока восьми сочинены одним человеком.
Прежде опроса он сличил эти одиннадцать по второму признаку – по тому, о ком они написаны.
Вышло любопытное.
Из одиннадцати обвиняемых: четверо служили в продовольственном отделе совета; трое – в милиции; двое – в жилищной комиссии; и двое ни в чём не служили вовсе, а только «говорили».
То есть люди подобрались не по должностям.
Морозов посмотрел на них ещё раз и нашёл третий признак, который и оказался верным.
Девять из одиннадцати обвиняемых за зиму так или иначе распоряжались чужим добром: реквизировали хлеб, вселяли в квартиры, отбирали товар.
А заявители – все одиннадцать – были из тех, у кого распоряжались.
Он записал: «Сіе не политическіе доносы. Сіе счёты за зиму».
Одиннадцать заявителей он опрашивал две недели.
Опрашивал не по-военному: он приходил к ним сам, домой или на службу, в штатском, и разговаривал.
Он не обвинял и не грозил.
Он говорил: заявление ваше проверяется, я обязан уточнить обстоятельства, скажите, при каких вы это узнали.
И к концу второй недели восемь из одиннадцати сказали одно и то же.
Что писали не сами.
Что писал им человек, к которому они пришли, потому что не умели или не знали как.
Что человек этот сидит на Барнаульской, в доме Ерофеева, и берёт за письмо, за прошение и за всякую бумагу.
Что зовут его Никанор Кириллович.
Что он бывший – не то писарь, не то делопроизводитель.
И что берёт он недорого: за прошение рубль, за жалобу полтора, а за это – по два.
Морозов записал и посидел над записью.
Он видел таких за пять с половиной лет в трёх городах: людей, сидящих у присутственных мест и пишущих за неграмотных.
Их было в России тысячи, и без них половина населения не могла подать никакой бумаги.
– Так он что же, – сказал Шумский, которому Морозов рассказал, – по два рубля за донос?
– По два рубля за бумагу, – сказал Морозов. – Иван Никитич, вот тут и есть вся трудность. Он не доносит. Он пишет то, что ему приносят.
– А слог?
– А слог его, – сказал Морозов. – Он пишет всякую бумагу одинаково, потому что двадцать лет писал по форме.
Прежде чем идти к старику, Морозов проверил его по своей картотеке и по судебным спискам.
Никанор Кириллович Плетнёв, семидесяти одного года, из мещан, служил писцом в уездном суде с восемьсот семьдесят девятого по девятьсот двенадцатый год.
Уволен по возрасту с пенсией в одиннадцать рублей.
Пенсию эту к восемнадцатому году платить перестали, и на что он жил, было понятно без объяснений.
Судим не был.
В картотеке отделения не значился.
И в списке лиц, служивших при советской власти, – Морозов проверил и это – не значился тоже, хотя за зиму написал, надо думать, сотню бумаг и в совет.
Никанора Кирилловича он нашёл шестнадцатого августа.
Это оказался старик семидесяти одного года, глухой на левое ухо, сидевший в проходной комнате с двумя столами, за одним из которых он писал, а за вторым чинил перья.
Он сорок лет прослужил писцом в уездном суде.
Морозов просидел у него два часа.
– Никанор Кириллович. Вы писали в июне заявления в комендатуру?
– Писал, – сказал старик.
– Много?
– Не считал, – сказал он и тут же поправился: – Врать не стану: считал. Двадцать одно.
– Вы понимаете, что по этим заявлениям берут людей?
Старик посмотрел на него мутными глазами.
– Понимаю, – сказал он. – А что мне делать? Ко мне приходят и говорят: напиши. Я скажу «не напишу» – они пойдут через дорогу к Сёмке, а Сёмка напишет с ошибками.
– И вам всё равно?
– Мне не всё равно, – сказал Никанор Кириллович. – А только я, барин, сорок лет писал что велят. Я и купчие писал, и завещания, и доносы, и прошения о помиловании. У меня рука одна на всё.
– Никанор Кириллович, а вы сами-то читали, что писали?
– Читал, – сказал старик. – Я, барин, вслух перечитываю. Обязательно. Ежели человек неграмотный, я ему вслух читаю и спрашиваю: так ли.
– И они говорят «так»?
– Всегда говорят «так», – сказал Плетнёв. – Они, барин, как своё слово на бумаге услышат – так им кажется, что это правда и есть.
Морозов положил перо.
За пять с половиной лет он выслушал десятки объяснений и почти все умел разобрать по частям.
Это разобрать не умел.
– Никанор Кириллович. Вы помните тех, кто к вам ходил?
– Кого помню, кого нет, – сказал старик. – Я, барин, семьдесят первый год живу.
– А Шибаева помните? Фёдора Кузьмича, конторщика?
Никанор Кириллович подумал.
– Это который на слесаря писал? – сказал он. – Помню. Он приходил не один.
Морозов очень медленно поднял голову.
– А с кем?
– С барином, – сказал старик. – С полным таким, в шубе. Шибаев говорил, а тот стоял и слушал. И деньги дал тот.




























