444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 244)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 244 (всего у книги 309 страниц)

Глава 5 (30)

Сели они на веранде, в углу, где стоял стол и два венских стула, и Свищов сам налил чаю из большого чайника – по-хозяйски, как наливают в доме, где живут давно.

– Долетели, – сказал Морозов, отвечая на дурацкий вопрос. – Не в моё время. Раньше.

– Ну и слава богу, – сказал Свищов с явным облегчением. – Я, знаешь, всё думал: неужто бросили. У нас-то к девяностым уж бросили, всё деньги считали. – Он отхлебнул. – Ладно. Это я так, для сердца. Теперь давай по делу, а то у нас с тобой часа полтора, а после придёт он, и разговор пойдёт другой.

– Полтора часа, – повторил Морозов. – Он вам так сказал?

– Он мне сказал: поговори с ним первым, без меня. – Свищов усмехнулся в бороду. – Ты не думай, я не подсадной. Верней, подсадной, конечно, но я тебе всё скажу как есть, а ты уж сам решай. Мне девять лет тут молчать не с кем.

И он стал рассказывать, и Морозов слушал, не перебивая, – впервые за девять месяцев ничего не проверяя и не сличая, потому что проверять было нечем.

Гавриил Свищов – тот, который проснулся в теле грузчика в мае девятьсот четвёртого, – был инженер-теплотехник из Челябинска, пятидесяти двух лет, умер в октябре девяносто четвёртого от разрыва сердца на заводском дворе. Последнее, что помнил: цех, мороз, и он держит в руке медную бляшку – рабочие нашли при разборке фундамента старой заводской конторы и принесли начальству, а он взял посмотреть.

– Держал в руке, – сказал Морозов.

– Держал. – Свищов посмотрел на него. – И ты, стало быть, тоже?

– Не я. Тот, в чьём теле я проснулся. Его в этой комнате убили в ту самую ночь, а на косяке остался след.

– Ну вот, – сказал Свищов. – Вот тебе и первое правило: рядом должна быть вещь. Кто её держит – не важно. Важно, что она рядом.

– Второе правило?

– Второе – кто-то должен умереть. Оба раза так. Я помер там, а тут в тот же час помирал от белой горячки Гаврила Кондратьич, – Свищов постучал себя по груди, – вот этот самый, чью фамилию я ношу. Он не помер, а я в него въехал. Твой сыщик тоже помирал, только его добили.

Морозов молчал. Всё это он знал сам – вернее, догадывался; но услышать это вслух, от человека, прожившего с этим девять лет, было совсем не то, что записать в тетрадь.

– Третье?

– Третьего нет, – сказал Свищов. – Я девять лет думал и третьего не нашёл. Ни зачем, ни кто, ни отчего именно я. Тут я тебе, брат, не помощник: я инженер, а не поп.

– А он? – Морозов кивнул на дом.

– А вот он думает, что знает, – сказал Свищов. – Только он тебе не скажет, покуда ты не станешь свой. Он вообще ничего сразу не говорит. Он, знаешь, как кладку ведёт: ряд за рядом, и всякий раз ждёт, покуда схватится.

Лунёва привели через полчаса – вернее, он пришёл сам, и по тому, как он вошёл на веранду, Морозов сразу понял, что везти его на Охту не придётся.

Егор Фомич Лунёв, сорока трёх лет, содержатель типографии, оказался человеком некрупным, с типографской чернотой под ногтями, и выглядел он не больным, а выспавшимся – впервые, должно быть, за год.

– Вас Марья Степановна прислала, – сказал он, не садясь.

– Меня прислало сыскное отделение, – сказал Морозов. – Марья Степановна подала заявление о вашем безвестном отсутствии. Дело о розыске у меня в производстве. Егор Фомич, я обязан спросить прямо, и вы отвечайте прямо: удерживают ли вас здесь силою?

– Нет.

– Есть ли на вас давление, угроза, обман?

– Нет.

– Желаете ли вы вернуться домой?

Лунёв постоял, глядя в сад.

– Не сейчас, – сказал он.

– Тогда я обязан сказать вам ещё одно. – Морозов достал бумагу и положил на стол. – Ваше распоряжение не уведомлять жену доктор мне предъявил. По закону я не могу сообщить ей ваш адрес без вашего согласия. Но я могу увезти отсюда ваше письмо, и я вас об этом прошу. Она двенадцать дней ходила по покойницким, Егор Фомич. Она смотрела на утопленников.

Лунёв закрыл лицо руками – тем же движением, каким закрывался Гарин в феврале, и Морозов подумал, что за девять месяцев видел этот жест раз двадцать и всегда он означал одно: человек только что понял, чего стоило другим то, что было нужно ему.

– Я напишу, – сказал он глухо. – Сейчас напишу.

Он ушёл в дом и вернулся через четверть часа с двумя листами, исписанными торопливым почерком с завитками. Морозов не стал читать; сложил и убрал во внутренний карман.

– Егор Фомич. Последнее. Вам здесь что-нибудь объяснили?

Лунёв поднял на него глаза.

– Мне сказали, что я не сумасшедший, – сказал он. – Двадцать восемь лет, господин Морозов. С двенадцати годов. Я в церкви на оклад смотрел и видел, а мне говорили – молись. Я жене однажды сказал, а она меня перекрестила и велела молчать. – Он помолчал. – Мне тут дали спать. Я третью неделю сплю без свечи. Вот всё, что мне объяснили, и мне довольно.

Иван Иванович пришёл в девятом часу.

Он поднялся на веранду в том же тёмном пальто, что и в апреле, – снял шляпу, кивнул Свищову, и тот, не говоря ни слова, встал и ушёл в сад: не как слуга, а как человек, знающий, что теперь будет разговор не для него.

– Благодарю, что приехали, – сказал Иван Иванович, садясь напротив.

Правая рука была в перчатке; перстень с тёмным гладким камнем сидел поверх.

– Вы обещали подлинники, – сказал Морозов.

– Обещал.

Он положил на стол папку. Морозов открыл её и следующие двадцать минут читал молча.

Там были контракты – аренда дачи, наём конторы, договор с доктором Кранцем. Там были купчие на вещи: тридцать одна купчая, каждая с подписью продавца, с ценой, с распиской в получении денег. Там были почтовые квитанции на переводы за восемь лет. И там был список – тот самый, на сорок восемь номеров, в четыре столбца: номер, описание, где взято, где ныне.

Против одиннадцати номеров в четвёртом столбце стояло: «у меня». Против двадцати – «выкуплено, у меня». Против пяти – «утрачено». Против трёх – «у полиции». Против восьми – прочерк.

А против номера девятого стояло, и Морозов прочёл это дважды: «У Н. Не выкуплено. Не искать».

– Кто такой «Н»? – спросил он.

– Тот, у кого он находится, – сказал Иван Иванович. – И я, Александр Петрович, отвечу на этот вопрос не сегодня. Сегодня я отвечу на другие, если вам угодно.

– Мне угодно.

– Спрашивайте.

– Зачем вам вещи?

– Затем, чтобы они лежали вместе и в одном месте, – сказал Иван Иванович. – Порознь они делают то, что вы видели: рядом с ними умирают люди, а иногда – не умирают, что хуже. Вместе они не делают ничего. Я это проверил на одиннадцати предметах за шесть лет. Не спрашивайте, отчего так; я не знаю. Я знаю только, что так.

– Зачем вам люди?

– А что бы вы делали на моём месте? – Он смотрел спокойно. – Их семеро в этом доме. Каждый прожил свою жизнь, зная, что он один в мире и что за это его свезут в больницу. Их находят по одному, и, поверьте, нахожу их не только я: та фирма, что искала книги в Лондон, тоже начала искать людей, как только сообразила, что люди дешевле. Что мне с ними делать? Оставить дома, чтобы за ними пришли?

– Отпускать, – сказал Морозов. – Спрашивали ли вы хоть раз, чего хочет сам человек?

– Всякий раз, – сказал Иван Иванович. – И всякий раз он хочет одного и того же: чтобы ему объяснили. Это, Александр Петрович, оказалось дороже денег, дороже семьи и, как видите, дороже свободы. Я за одиннадцать лет позвал одиннадцать человек. Отказались двое. Обоих я оставил в покое, и оба живы: один в Пскове, второй в Кронштадте, справьтесь, если угодно, фамилии дам.

– А Верейская?

– Ольга Дмитриевна была третья отказавшаяся, – сказал он, и в голосе опять сел тон, как в апреле у канала. – И она была права: за ней пришли не мои. Это моя вина, и я её не отрицаю: она отказалась в декабре, а я, вместо того чтобы приставить к ней человека, оставил её в покое, как и обещал. Больше я так не делаю.

– То есть теперь вы приставляете человека к тем, кто отказался.

– Да, – сказал Иван Иванович просто. – И к вам приставлен, с апреля. Вы его не видели ни разу, и это единственное, чем я могу похвастаться перед сыщиком вашего дарования.

Морозов помолчал, укладывая и это.

– Зачем вам вещи? – спросил он снова, потому что первый ответ его не удовлетворил.

– Затем, чтобы они лежали вместе и в одном месте, – повторил Иван Иванович терпеливо. – Порознь они делают то, что вы видели: рядом с ними умирают люди, а иногда – не умирают, что хуже. Вместе они не делают ничего. Я это проверил на одиннадцати предметах за шесть лет. Не спрашивайте, отчего так; я не знаю. Я знаю только, что так.

Он положил перчатую руку на стол.

– Александр Петрович. Я вас позвал не за тем, чтобы вербовать. Вы не пойдёте, я это знаю с апреля: вы служите, а служба у вас не место, а способ существовать. Я вас позвал затем, чтобы вы увидели этот дом своими глазами и после, когда вам будут о нём рассказывать, знали, как оно есть на самом деле.

– Кто мне будет рассказывать?

– Скоро, – сказал Иван Иванович. – И рассказывать будут дурное – потому что дом придётся закрыть. Ваша выемка по товариществу «Север» – начало конца: через месяц, самое большее через два, к доктору Кранцу приедут не из сыскной полиции, а из врачебного отделения, и заведение прикроют. Я не в претензии, вы делали свою работу. Но людей я отсюда увезу, и увезу дальше, чем Удельная.

– Куда?

– Далеко, – сказал он и впервые за оба разговора улыбнулся. – Туда, где всё началось. Вы, я думаю, догадываетесь.

Морозов вышел за ворота в половине десятого – с письмом Лунёва во внутреннем кармане и с ощущением, что за два часа его переиграли трижды, а он всё равно унёс отсюда больше, чем принёс.

Свищов провожал его до калитки.

– Ну, бывай, – сказал он, отодвигая щеколду. – Свидимся, я думаю.

– Гавриил Кондратьевич. Один вопрос напоследок. Вы ему верите?

Свищов почесал бороду.

– Верю, – сказал он. – Он мне за девять лет ни разу не соврал. – Он помолчал и добавил, глядя в сторону: – Он просто не всё говорит. А это, брат, разные вещи, только по итогу выходит одинаково.

– Например?

– Например, я тебя спрошу, а ты подумай на досуге. – Свищов посмотрел на него в упор, и лицо у него было простое, рабочее, невесёлое. – Ты тут полгода служишь. Сколько дел раскрыл?

– Пять.

– И всякий раз душегубом кто оказывался? Дальний? Захожий? Или свой – приказчик, сынок, зятёк, служащий?

Морозов не ответил.

Он стоял в калитке дачи Севастьянова, в белую июльскую ночь, и в голове у него разворачивалось, ряд за рядом, как кладка: приказчик Лоскутов, сын Ковригина, письмоводитель Гарин, трубочист Гущин, зять Пельт. Пятеро. Все – свои. Все – при жертве. Все – найдены им в срок, и всякий раз к концу следствия у него на руках оказывалось ровно столько улик, сколько нужно, и ни одной лишней.

– Я не говорю, что их подводили, – сказал Свищов. – Я не знаю. Может, оно так в жизни и бывает – что убивает всегда свой. Я инженер, я в вашем ремесле профан. – Он открыл калитку шире. – А только ты человек умный, ты вот о чём подумай: за все полгода ты хоть раз ошибся? Хоть раз пошёл не туда и уткнулся?

– Раз шесть.

– И всякий раз тебя кто-нибудь вежливо разворачивал обратно, – сказал Свищов. – Ну, ступай. Тебя, кажись, у колодца ждут.

Дроботов действительно стоял у колодца – мокрый от росы, злой и молчаливый, и первые полверсты они шли, не разговаривая.

– Живой, – сказал наконец надзиратель. – И то ладно. Взяли чего?

– Письмо, – сказал Морозов. – И полтора часа разговора, за который я бы отдал полгода службы.

Письмо он отвёз на Охту на другой день, с утра.

Марья Степановна читала его стоя, у окна, шевеля губами, и Морозов, деликатно отвернувшись к типографской машине, слышал, как она дважды начинала сначала. Дочитав, она сложила листы, прижала к груди и заплакала – на этот раз тихо и без надрыва, как плачут не от горя, а от того, что кончилось неизвестное.

– Он пишет, что вернётся к осени, – сказала она. – Пишет, чтобы я типографию не продавала и Тихона держала. Пишет... – она глянула в листок, – пишет: «Маша, я не сумасшедший, и мне это сказал доктор с дипломом».

– Это правда, – сказал Морозов.

– А то, что он видит?

Морозов подумал, как ответить, и ответил честно:

– Это тоже правда, Марья Степановна. И вот это вам придётся принять – не сегодня, так через год. Ваш муж не болен. Он просто устроен иначе, чем вы и я, и всю жизнь боялся вам об этом сказать.

Он ушёл, не досказав второй половины: что он и сам устроен иначе – и что если бы у него в этом веке была своя Марья Степановна, он тоже, надо думать, молчал бы до последнего.

Дело о безвестном отсутствии Лунёва Егора Фомича было прекращено производством третьего августа за обнаружением разыскиваемого в живых, каковой от возвращения к месту жительства отказался, о чём составлен акт.

Вельяминов, подписывая, поднял глаза:

– Стало быть, никого не привезли.

– Никого, ваше превосходительство. Он не задержан и не удерживаем. Он там живёт.

– А тот, ради кого вы всё это затевали?

– Тоже там живёт, – сказал Морозов. – И тоже по своей воле.

Начальник отделения повертел перо.

– Знаете, Морозов, что я обо всём этом думаю? – сказал он. – Я думаю, что вы полтора месяца ходили вокруг дома, в котором не совершается ничего противозаконного, и от этого мне беспокойнее, чем если бы там резали младенцев. Дознание по товариществу «Север» доведите до конца – подлог есть подлог. Остальное... – он махнул рукой.

Дознание Морозов довёл. Оно кончилось через месяц ровно тем, чем должно было кончиться: полный товарищ мёртв, контракты заключены по доверенности, выданной, как выяснилось, ещё при его жизни и переписанной трижды; бухгалтер Кирпичёв признан добросовестным, товарищество ликвидировано, аренда дачи расторгнута.

Второго сентября санатория доктора Кранца в Удельной закрылась.

Морозов узнал об этом из отношения врачебного отделения – сухого, на полстраницы. Больные распределены по другим заведениям и переданы родственникам, содержатель заведения выбыл, дача возвращена владелице.

Он поехал туда в первую же свободную субботу – уже не по делу, а посмотреть.

Ворота стояли настежь. В саду по дорожкам, некошеным и заросшим за месяц, ходили дачники – новые жильцы, снявшие дом на осень; на веранде, где Свищов наливал ему чай из большого чайника, сидело семейство и пило чай из своего.

Решётки с трёх окон второго этажа были сняты – в рамах остались дырки от винтов.

Морозов постоял, поблагодарил за воду, которую ему вынесли, и пошёл на станцию.

Он ехал в город и думал не о том, куда увезли девятерых, – об этом он думать боялся, потому что ответ у него был, и ответ этот лежал за Уралом, в местах, куда его никто не пошлёт и куда он сам не поедет ещё много лет.

Он думал о вопросе Свищова.

Пятеро убийц за девять месяцев, и все – свои. Пять дел, в каждом из которых улики ложились под руку в нужном порядке. Шесть ложных следов, с каждого из которых его аккуратно разворачивали обратно.

Морозов достал тетрадь – прямо в вагоне, у окна, при сентябрьском свете, – и выписал на чистую страницу все пять дел в столбец, а против каждого поставил один и тот же вопрос:

«Кто первым назвал мне это имя?»

Он смотрел на этот столбец до самой Ланской, и с каждой верстой ему всё меньше нравилось то, что он видел.

Александр Фрост
Четыре выдумки. Мороз идёт по следу книга 7

Глава 1 (31)

Ревизию собственных дел Морозов начал в первую же неделю сентября – и делал её тайно, по ночам, что само по себе было смешно, потому что дела эти он вёл сам и все бумаги в них написаны были его рукой.

Он выписывал из каждого производства одну-единственную вещь: откуда взялось имя.

Дело закладчика Пыжова. Приказчик Лоскутов. Кто назвал первым? Никто: Морозов сам сообразил про механику двери, а до того Дроботов ходил по аптекам и в четвёртой, у Гольдберга, наткнулся на молоденького провизора, который «до бумаги не додумался» и показал запись о дигиталисе. Всё сходилось – кроме того, что аптек на Лиговке и вокруг было двадцать две, а Дроботов начал с той, где нашлось.

Дело купца Ковригина. Сын Аркадий. Первым его назвала экономка Секлетея – а вывела на него лавка на Караванной, где приказчик опознал молодого барина «без всякого колебания». Караванную нашёл Дроботов, обойдя четыре лавки из семи.

Дело вдовы Верейской. Гарин. Тут Морозов сам, через архив и через свой свет. Единственное чистое дело из пяти.

Дело об угаре на Слоновой. Трубочист Гущин. Имя дал артельный старшина Никанор, к которому привёл Дроботов; а найти Гущина помогла записка Стеши: «про твоего трубочиста спрашивают, двое, ходят по номерам с Выборгской стороны».

Дело гравёра Кульмана. Зять Пельт. Сам – через папиросу, через поверенного Скарятина.

Итого: два дела из пяти он сделал целиком сам. В трёх ему помогли, и помогали двое: Дроботов и Стеша.

Отдельной строкой он выписал ложные следы – те шесть случаев, когда он шёл не туда и его разворачивало.

Севастьянов, отставной путеец: чист по алиби, найден через Стешу. Магистр Кастальский: чист, найден через Стешу же. Скупщик Ярыгин и грек в «Волне»: пустое, наводка Штоля. Приказчик Стеблов: чист, наводка Штоля. Босяк Копчёный по делу Верейской: чист, взят частью самостоятельно.

Разворачивало его, стало быть, тоже не одно и то же лицо. И всякий раз – не подсовыванием ложного, а честной проверкой, после которой версия отпадала. Так работает всякий добросовестный сыск.

Морозов сидел над этим столбцом три ночи и на четвёртую сказал себе вслух то, что следовало сказать сразу.

Ничего этот столбец не доказывает.

Надзиратель Дроботов тридцать лет служит в сыске, знает город наизусть и потому находит нужную аптеку с четвёртого раза, а не с двадцать второго, – это называется не заговором, а опытом. Стеша держит меблированные комнаты у Сенной и торгует сведениями, о чём предупредила его в первый же день. Оба помогали ему ровно так, как помогают начальнику надзиратель и осведомительница. Всякий сыщик империи, разложив свои дела таким образом, увидит то же самое: имена ему приносят люди, которые их знают.

И всё-таки он выписал столбец начисто и спрятал в тетрадь, потому что вопрос Свищова застрял в нём, как заноза, и вынуть его рассуждениями не выходило.

Проверить это можно было ровно одним способом, и способ этот Морозов знал с молодости. Не проверять прошлое – прошлое не проверяется. Поставить опыт на будущем.

Кстати сказать, к сентябрю у него вернулся и инструмент.

Темнота пришла в город в двадцатых числах августа – сперва часа на два в глухую полночь, потом на три, на четыре; и в первую же настоящую тёмную ночь Морозов достал из ящика застёжку с оленьей мордой, погасил лампу и просидел над ней полчаса, как сидят над письмом из дому. Она светилась ровно и сильно. За два месяца белых ночей он успел усомниться, не почудилось ли ему всё это, – и вот, пожалуйста, не почудилось.

Служба шла ровно. За август стол Морозова закрыл кражу со взломом на Апраксином и подлог по векселям, оба дела скучные и оба доведённые до обвинительного акта; Вельяминов был доволен, ящик его молчал. Бекетов вёл бумаги безукоризненно, разговаривал вежливо и с июля не написал ни строчки в свою клеёнчатую тетрадь – по крайней мере, о начальнике стола: Морозов давал ему для этого всё меньше поводов, потому что смотрел теперь только у себя дома, при потушенной лампе, и никогда – при людях.

Дроботов ходил довольный, потому что в августе получил прибавку и новые сапоги.

Всё было хорошо, и в этом-то и заключалась неприятность: человек, у которого всё хорошо, обыкновенно не замечает, кто именно устроил ему это хорошо.

Для опыта требовалось дело.

Дело пришло девятнадцатого сентября, в четверг, и было оно из тех, что в отделении называют «газетными»: то есть таких, о которых назавтра пишут все три столичные газеты, а к вечеру справляется градоначальство.

Убили фотографа. И убили не где-нибудь, а на Невском.

Ателье «Свѣтопись Э. Риделя» помещалось в третьем этаже дома на углу Невского и Владимирского: три комнаты, из которых главная – павильон со стеклянной крышей, вторая – приёмная с бархатными креслами и альбомами, третья – лаборатория, тёмная комната.

Эдуард Ридель, сорока девяти лет, был найден в этой самой тёмной комнате в четверг утром, помощником, пришедшим отпирать.

Дежурный чиновник, передавая ему бумагу, прибавил от себя: «Дело, Александр Петрович, шумное, вся Владимирская сбежалась».

Морозов приехал к десяти, и первым, что он отметил, поднимаясь по лестнице, было количество народу: околоточный, пристав, помощник пристава, два городовых, дворник, швейцар, перепуганная публика на площадке этажом ниже и – уже! – молодой человек с блокнотом, вежливо оттеснённый городовым к перилам.

Второе, что он отметил, было устройство помещения.

Устройство это Морозов разобрал прежде всего прочего, потому что от него зависело, откуда убийца пришёл и куда делся. Квартира-ателье имела одну входную дверь с площадки. Чёрного хода из самой квартиры не было – но был он в доме: со двора, через кухню соседнего портного, лестница шла до чердака, и с чердака имелся выход на площадку третьего этажа. Дверь чердачную запирали на висячий замок; замок висел на месте и был не тронут.

Тёмная комната имела одну дверь, выходившую в павильон, и одно окно, забитое наглухо и завешенное чёрным сукном в два слоя – как и полагается лаборатории. Внутри пахло уксусом, гипосульфитом и ещё чем-то сладковатым, поверх всего.

Ридель лежал на полу между столом с ванночками и шкафом. Крупный человек в жилете, рукава засучены. Лицо тёмное, глаза открыты, на шее – след: узкая полоса, идущая наискось вверх, к затылку.

Морозов присел и посмотрел ближе, не касаясь. Полоса шла именно так, как ходит она у удавленного сзади: с перекрестом на затылке и с подъёмом. Ногти покойного были обломаны на трёх пальцах правой руки, и под ними виднелись тёмные волокна – не кожа, не кровь: нитки. Он рвал не руки убийцы. Он рвал сам шнур у себя на шее.

Значит, сзади. Значит, врасплох. Значит, покойный в последнюю свою минуту не видел, кто это, и не боролся с человеком – боролся с петлёй.

– Удавка, – сказал пристав, стоявший над телом. – Шнур. Вот он, извольте.

Шнур лежал тут же, рядом: чёрный, шёлковый, витой, аршина полтора, с кистями на концах.

Морозов присел, не касаясь.

– Это не шнур, – сказал он. – Это подвязка от портьеры. Вон оттуда, с двери в павильон, – видите, вторая на месте, а первой нет.

Пристав крякнул.

– Стало быть, взял, что под руку попало.

– Стало быть, – согласился Морозов. – Продолжайте, Пётр Артемьевич.

Дальше пристав изложил обстоятельства, а Морозов, слушая, обошёл комнату по кругу.

Обстоятельства были такие. Ридель вчера работал допоздна – обыкновенное дело: печатал по вечерам, когда ателье закрыто. Помощник, ретушёр Осип Гроховский, ушёл в семь. Швейцар внизу запер парадное в одиннадцать и показал, что до одиннадцати к фотографу поднимались двое: дама около восьми, пробыла с четверть часа, и господин около девяти, пробыл дольше, четверть одиннадцатого спустился. Ни даму, ни господина швейцар не разглядел: «дама под вуалью, а господин в пальто, воротник поднят, шляпа».

– Ночью в доме что-нибудь слышали?

– Никак нет. Дом каменный, третий этаж, а под фотографом – портной, тот в двенадцатом часу спит.

Швейцара Морозов расспросил отдельно и подробно, потому что швейцар в этом деле был единственным человеком, видевшим обоих посетителей.

Дама пришла в восьмом часу – точнее старик сказать не мог, но помнил, что было ещё не темно. Молодая ли? Не старая. Собой? Под вуалью, но по походке молодая и «из хороших». Одета в тёмное. Вошла, спросила фотографа Риделя, поднялась. Спускалась быстро, прошла мимо, не глядя, и на улице сразу взяла извозчика – «свистнула, значит, торопилась».

Господин пришёл около девяти. Роста среднего. Пальто тёмное, воротник поднят, шляпа. Спросил не Риделя, а «господина фотографа», из чего швейцар заключил, что человек здесь впервые. Спускался в четверть одиннадцатого, шёл не спеша, у дверей остановился, закурил и вышел.

– Папиросу докурил?

– Не видал, – сказал швейцар. – На улице уж.

Морозов записал. Извозчика, увёзшего даму, следовало искать: это была работа для Дроботова, и работа посильная – Невский, восьмой час вечера, свистнула с угла.

Наутро ретушёр Гроховский отпер ателье своим ключом в девятом часу, нашёл хозяина и с криком побежал вниз.

Морозов дошёл до конца круга и остановился у стола.

Прежде того, впрочем, он прошёл и павильон, и приёмную, потому что человека убивают в одной комнате, а приходит он через все.

Павильон был большой, с покатой стеклянной крышей, с аппаратом на треноге, с рисованными задниками – балюстрада, парк, морской вид – и с той специальной мебелью, какая бывает только у фотографов: колонка, о которую опираются, кресло с высокой спинкой, скамеечка для детей. Здесь было прибрано. Аппарат стоял с надетым чехлом.

В приёмной – бархат, зеркало, столик с альбомами. И вот тут Морозов задержался.

Кресел было два, и оба стояли не так, как их ставят: развёрнуты друг к другу, а одно отодвинуто от столика вершков на восемь и слегка косо, как отодвигают, вставая резко. На столике – два стакана. Точнее, стакан и подстаканник без стакана: второй стоял на полу у ножки, целый, пустой, поставленный, а не уроненный.

Морозов записал: сидели двое, пили чай; один вставал резко; посуду за собой никто не убрал.

Он вспомнил при этом декабрьскую комнату на Свечном, где чужой гость унёс свой стакан, и подумал, что за девять месяцев в этом городе научился читать чайную посуду не хуже, чем следы на снегу.

На столе стояли ванночки – три, с проявителем, с водой, с закрепителем; жидкость в них была старая, выдохшаяся. Рядом лежали пинцеты, стеклянная мензурка и стопка отпечатков – свежих, ещё волнистых от сушки: портрет дамы в шляпе, дважды; портрет офицера; детская группа.

А слева от стола, у стены, стоял шкаф с негативами – высокий, с ячейками, и в ячейках, рядами, стояли стеклянные пластины в конвертах, помеченные номерами.

В третьем ряду сверху зияла пустота: одной коробки не было. Морозов измерил взглядом: коробка на полсотни пластин, вершков десять в длину.

– Что здесь стояло? – спросил он, обернувшись к двери, где мялся ретушёр.

Осип Гроховский, худой молодой человек лет двадцати шести, с длинными пальцами и красными веками, посмотрел на шкаф и заметно побледнел.

– Не могу знать, – сказал он.

– Осип... по батюшке?

– Мартынович.

– Осип Мартынович, вы здесь третий год работаете, а негативы у вас в номерном порядке. Что стояло в третьем ряду?

Ретушёр молчал.

– Хорошо, – сказал Морозов. – Тогда скажите иначе. Есть у Эдуарда Карловича негативы, которые он держал отдельно от прочих?

Гроховский облизнул губы.

– Есть, – сказал он тихо. – Только я их не касался, вот вам крест. Хозяин их сам держал и сам печатал. И ключа от той коробки мне не давали.

– Что на них?

– Публика, – сказал ретушёр.

– Какая?

– Разная, – сказал Гроховский и посмотрел в пол. – Господа. Дамы. Только не такие, как в альбомах.

Морозов помолчал, глядя на пустое место в третьем ряду.

Дело складывалось быстро, чисто и очень удобно: фотограф, державший отдельную коробку с негативами, которые не показывают в альбомах; поздние посетители под вуалью и с поднятым воротником; пропавшая коробка; удавка из собственной портьеры, взятая под руку, – то есть убийство без обдумывания, в разговоре.

Складывалось так удобно, что Морозов, стоя над телом, поймал себя на неприятной мысли: он второй час на месте, а версия у него уже готова целиком, и он не сделал для неё ровным счётом ничего.

– Пётр Артемьевич, – сказал он приставу. – Ателье опечатать, никого не пускать, включая господина ретушёра. Швейцара и дворника – ко мне на Офицерскую к трём часам. И вот ещё что.

– Слушаю.

– Кто вам сообщил об убийстве?

Пристав удивился.

– Как кто? Помощник ихний, Гроховский, прибежал в часть.

– В котором часу?

– В девять с четвертью.

– А в отделение когда доложили?

– В половине десятого, – сказал пристав. – Как положено-с.

– А кто именно доложил, что дело следует передать в сыскное, и притом в мой стол?

Пристав поскрёб бороду.

– Так это уж от вас распорядились, – сказал он. – Мне из отделения телефонировали: дело газетное, поручается столу Морозова, ждите Морозова. Я и ждал.

– Кто телефонировал?

– Не могу знать, ваше высокоблагородие. Голос чиновничий.

Морозов кивнул, поблагодарил и вышел на лестницу, где пахло пылью и осенью.

Опыт, о котором он думал три ночи, начинался сам собою, без его участия, – и это было ровно то, чего он хотел, и ровно то, чего он боялся.

Устройство опыта он придумал ещё в августе и теперь только приладил его к делу.

Всякая проверка такого рода строится на одном: сведение, известное одному человеку, должно всплыть там, где ему всплыть неоткуда. Значит, надо иметь несколько сведений – разных, ложных, но правдоподобных – и раздать их поимённо, каждому своё. А после смотреть, какое из них вернётся.

Морозов постоял на площадке, глядя в лестничное окно, и распределил.

Дроботову он скажет одно. Бекетову – другое. Стеше – третье. Приставу с околоточным – четвёртое. И у каждого сведения должна быть одна общая черта: оно должно быть таким, чтобы, будучи передано дальше, заставило кого-то шевельнуться.

Он поймал себя на том, что ему противно.

Тридцать лет он ловил преступников и ни разу не ставил ловушек на своих. Так делали другие – те, кого он в прежней жизни презирал: люди из внутренних отделений, специалисты по проверке сотрудников, у которых ко всякому подчинённому прилагалось досье. Он всегда полагал, что человека надо либо гнать, либо доверять ему.

И вот, пожалуйста: спускается по лестнице дома на Невском, прикидывая, какую ложь дать Дроботову, чтобы тот её пересказал.

– Ну и хорош, – сказал он себе вслух на площадке второго этажа, и швейцар, стоявший внизу, посмотрел на него с уважением, приняв, должно быть, на счёт покойного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю