Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 258 (всего у книги 309 страниц)
Глава 3 (58)
Груню Скоблину нашли в Марьиной роще, в чайной у Крестовской заставы, где она третьи сутки мыла посуду за еду.
Нашёл её не агент и не городовой. Нашла её посудомойка той же чайной, сорокалетняя баба по имени Настасья, которая три дня назад пустила девочку погреться и оставила при себе, а на четвёртый услышала от разносчика газет, что по Москве ищут двоих детей из Сибири, – и пошла в полицейский дом сама.
Морозов приехал в чайную через сорок минут.
Девочка сидела в углу у печки, на низкой скамейке, и держала на коленях жестяную кружку.
Ей было девять лет. Она была маленькая для своих лет, стриженая после болезни, в чужой кофте с подвёрнутыми рукавами, и смотрела на входящих так, как смотрят зверьки в клетке: не с испугом, а с готовностью.
Морозов остановился в дверях.
– Настасья, – сказал он, не подходя. – Она ела нынче?
– Ела, – сказала посудомойка. – Я ей щей налила.
– Тогда сядьте с ней рядом и не отходите. И вот что: я к ней подойду не сразу, а вы ей скажите, кто я и зачем. Пусть от вас услышит.
Он снял пальто, сел за стол в трёх шагах и просидел так минут двадцать, пока Настасья говорила девочке вполголоса.
Потом Груня посмотрела на него сама.
Морозов подошёл и сел на пол – не на скамейку рядом, а на пол у печки, чтобы глаза оказались ниже её глаз.
– Аграфена Прохоровна, – сказал он. – Меня зовут Александр Петрович. Я из полиции. Я ищу вашего брата Мишу.
Девочка кивнула.
– Он побежал, – сказала она.
– Куда?
– Не знаю, – сказала она. – Он мне сказал: сиди тут, я приду. Я сидела.
– Сколько сидела?
– До темна, – сказала Груня. – А после холодно стало.
Разговор шёл полтора часа, с перерывами, и Морозов не задал за это время ни одного вопроса, начинавшегося со слова «почему».
Он спрашивал только о том, что можно увидеть и потрогать.
Постепенно сложилось.
Приехали они в Москву в субботу, одиннадцатого. Отец повёл их не в ночлежку, а к какому-то человеку, который встретил их на площади и сказал, что у него есть комнаты по пятиалтынному и что там чисто.
– Как он выглядел?
– Хороший, – сказала Груня. – В шапке.
– Молодой?
– Не знаю.
– С бородой?
Она подумала.
– С бородой, – сказала она неуверенно, и Морозов, слушавший за год сотни таких ответов, отметил про себя: этому верить нельзя. Девять лет, четверо суток на улице, чужой город – она сейчас согласится с любой приметой, которую ей подскажут.
Он переменил дорогу.
– Груня. А куда он вас привёл?
Вот тут пошло полезное.
Комната была в подвале. Спускались по ступенькам – она считала, семь. В комнате стояли нары в два яруса и пахло «как в бане, только холодной». Было ещё много народу, все взрослые. Ночью кто-то храпел, и Мишка не спал.
– А во дворе что было?
– Лошади, – сказала Груня. – Много. И телеги.
– Много лошадей?
– Много. И дядька их водил.
Морозов посмотрел на Гвоздёва.
Извозчичий двор с ночлегом в подвале. В Москве таких было десятки, но не всякий держал ночлежку, и не всякая ночлежка стояла в десяти минутах ходьбы от Каланчёвской площади.
– А отец ваш куда вечером ходил?
– Он с дядькой ходил, – сказала девочка. – Который нас привёл. Они пошли, и он сказал: я скоро.
– И не пришёл.
– Не пришёл, – сказала Груня и в первый раз за полтора часа заплакала – тихо, без звука, только у неё задрожал подбородок.
Дальше Морозов спрашивал ещё осторожнее.
Наутро, когда отец не вернулся, Мишка сказал: пойдём искать. Они ходили по площади весь день. К вечеру вернулись в подвал, и хозяйка – какая-то баба – сказала, что за место не плачено и чтоб уходили.
Ночевали на вокзале, в третьем классе, покуда не выгнали.
На третий день Мишка сказал сестре сидеть у чайной, а сам пошёл: он, по её словам, кого-то увидел и сказал: «Это он, что нас вёл».
И побежал за ним.
И не вернулся.
Морозов сидел на полу у печки, и всё внутри у него было очень холодно и очень ясно.
Двенадцатилетний мальчик, у которого пропал отец, увидел на площади человека, приведшего их в подвал, – и побежал за ним.
Один. В чужом городе. Без денег.
– Груня, – сказал он. – Ты умница. Ты всё правильно сделала: и что сидела, и что тётю Настасью послушалась. Теперь слушай меня. Ты поедешь со мной, и я тебя устрою в тёплом месте, где кормят. Через несколько дней приедет твой дядя Игнат из деревни и увезёт тебя домой.
– А Мишка?
– Мишку я ищу, – сказал Морозов. – Я тебе про него скажу правду, какая будет. Хорошая или плохая – скажу.
Девочка посмотрела на него внимательно и кивнула.
Показания её Морозов записал полностью – четыре страницы, – и записал не в отделении, а тут же, на конторке хозяина чайной, потому что везти ребёнка в сыскное отделение не собирался.
Настасья стояла рядом всё время и один раз сказала:
– Вы бы её не мучили.
– Я её не мучаю, – сказал Морозов. – Я её слушаю. Её четверо суток никто не слушал, Настасья. Ей это нужнее супа.
Настасья-посудомойка провожала их до двери и в дверях сказала:
– Ваше высокоблагородие. Вы уж её в приют-то не отдавайте.
– Не отдам, – сказал Морозов. – До дяди она поживёт при больнице, там сестра милосердия за ней присмотрит. Я договорился.
– Вы бы... – Баба помялась. – Вы бы, коли что, ко мне её. У меня своих нет.
Морозов посмотрел на неё.
За полтора часа он выучил про эту женщину следующее: она три дня кормила чужого ребёнка из своего котла, а на четвёртый, узнав, что девочку ищут, пошла в полицию сама, вместо того чтобы промолчать и оставить её при себе.
– Настасья, а как ваша фамилия?
– Кулагина.
Он записал.
Груню Морозов устроил в тот же вечер – не в приют, а в Мясницкую больницу, к сестре милосердия, которую нашёл через того же вялого прозектора и которая, к его удивлению, согласилась немедленно и без бумаг.
Бумаги, впрочем, он написал наутро: рапорт о помещении малолетней свидетельницы под попечение до прибытия родственника, с указанием расхода на её содержание из сумм отделения.
Пересветов, подписывая, буркнул:
– Опять расход.
– Опять, – сказал Морозов.
– Александр Петрович, а вы понимаете, что у нас на весь год отпущено на такие надобности двести рублей?
– Понимаю. Из них я истратил семнадцать.
Начальник отделения хмыкнул и подписал.
Ночлежку нашли на другой день.
Извозчичий двор Никиты Сенина в Домниковском переулке: сорок лошадей, телеги, сеновал и подвал с нарами на шестьдесят человек, сдаваемый по пятиалтынному за ночь.
Семь ступенек вниз.
Хозяйка, баба лет пятидесяти, показала: были такие, мужик с двумя детьми, ночевали с субботы на воскресенье и с воскресенья на понедельник. Кто привёл – не знает, к ним всякий день ведут.
– Кто ведёт?
– Артельщики, – сказала хозяйка. – С площади. Приведут – им с ночи по копейке.
– Сколько их?
– Да человек десять, – сказала она. – Они не мои, они сами по себе.
Вот тут дело и увязло на неделю.
Неделя эта была худшая за всю московскую службу Морозова.
Он допрашивал артельщиков днём, а ночью его будили с известиями: нашли мальчика – не тот; нашли девочку – не та; в Богородском уезде видели двоих детей – оказались местные.
Пересветов дважды спрашивал, не пора ли перевести розыск в обыкновенный порядок, и дважды соглашался подождать.
А на седьмой день Гвоздёв принёс версию, которая всё объясняла.
Артельщиков было не десять, а больше двадцати, и все они были люди, живущие ровно на границе закона: официально – носильщики и посыльные, неофициально – все понемногу.
Морозов взял их всех, по одному, с разговором. За неделю он допросил девятнадцать человек, и девятнадцать человек сказали одно и то же: мужика с двумя детьми не помню, водил многих, всех не упомнишь.
И на седьмой день Гвоздёв принёс версию, которая всё объясняла.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он. – Тут Ерёма-Косой есть. Он на площади шестой год, водит в номера, а сам, между нами, наводчик: приведёт мужика с деньгами в подвал, а ночью его обчистят. За ним два дела было, оба развалились.
– Он в те дни на площади был?
– Был.
Ерёму взяли, и Ерёма оказался ровно тем, чем описал его Гвоздёв: битым, наглым, привычным.
Он запирался двое суток, а на третьи, прижатый показаниями хозяйки ночлежки и двух своих же товарищей, признал, что мужика с детьми водил.
– Водил, – сказал он. – Ну и что? Я его в номера свёл, копейку взял, и всё.
– В какой вечер?
– В субботу.
– А в понедельник?
– В понедельник не видал.
Морозов работал с ним три дня и на исходе третьего понял, что это не тот.
Понял он это не по показаниям, а по арифметике.
У Ерёмы-Косого на ночь с тринадцатого на четырнадцатое было алиби, и алиби скверное, но настоящее: он в ту ночь сидел в участке Сущёвской части, взятый за драку в трактире, и был выпущен утром четырнадцатого.
– Вот же гнида, – сказал Гвоздёв с горечью. – И сидел-то в участке, а мы неделю потеряли.
– Не потеряли, – сказал Морозов. – Мы узнали, как это устроено. Он водит в подвал за копейку и наводит на тех, у кого есть деньги. Значит, есть кому наводить.
– Кому?
– А вот это, Спиридон Афанасьевич, и есть наш вопрос, – сказал Морозов. – Ерёма – глаз. Ерёме платят. Ищем руку.
Он вернулся в отделение поздно и застал там Бекетова, сидевшего над бумагами при лампе.
Прежде того, впрочем, был ещё один разговор – с Пересветовым, и разговор скверный.
Начальник отделения вызвал его в среду и начал не с дела.
– Александр Петрович. Из департамента пришла бумага.
Морозов сел.
– По вашему делу о Кислякове, – сказал Пересветов, и Морозов не позволил себе выдохнуть. – Запрашивают копию обвинительного акта и подробное изложение хода дознания. С пометкой: «для сведения».
– Отчего департаменту московское бытовое убийство?
– Вот и я о том, – сказал Пересветов. – Уголовный розыск у нас ведает не департамент, а судебное ведомство. Департаменту наши мужики с гирями без надобности.
Он побарабанил пальцами.
– Александр Петрович, я вам скажу, как это выглядит со стороны. Кто-то в Петербурге собирает всё, что вы делаете. Не мешает, не запрещает – собирает. Ваши акты, ваши дознания, ваш почерк.
– Зачем?
– Вот это, – сказал начальник отделения, – вы, я полагаю, знаете лучше меня.
Морозов промолчал.
Он действительно знал – вернее, догадывался, и догадка была неприятная.
Человек, собирающий дознания, ищет не преступление. Он ищет систему: как этот чиновник думает, что замечает, чего не пропускает. Так изучают не подозреваемого. Так изучают орудие – перед тем как решить, куда его применить.
– И вот ещё что, – сказал Пересветов. – В бумаге есть приписка, и приписку эту я вам прочту. «Присовокупить свѣдѣнія о состояніи здоровья и о томъ, не было ли за истекшій періодъ случаевъ, вызывающихъ сомнѣніе въ его состояніи».
– И что вы ответите?
– Правду, – сказал Пересветов. – Что за три месяца случаев не было. Их ведь не было, Александр Петрович?
– Не было, – сказал Морозов.
Он вернулся к себе, дописал текущее и застал в комнате стола Бекетова при лампе.
– Александр Петрович, – сказал Аполлинарий Львович. – Я, пока вы ходили, сделал одну вещь. Не по вашему поручению, а по своему разумению, и, ежели это лишнее, скажите.
– Что за вещь?
– Я поднял все дела по вокзальному разряду за полтора года, – сказал Бекетов. – Все убийства и все безвестные исчезновения у трёх вокзалов с осени двенадцатого. Их сто девять.
Он придвинул четыре листа, исписанных своим безукоризненным почерком.
– Из ста девяти я отобрал те, где потерпевший был приезжий, при нём не обнаружено денег, и при этом не тронуты вещи, имеющие цену: одежда, обувь, инструмент. – Он положил палец на список. – Таких оказалось семь.
Морозов взял листы и просмотрел их при лампе.
Работа была сделана так, как её сделал бы он сам, и в одном месте лучше: Бекетов не поленился выписать против каждого случая, что именно осталось при покойном, и колонка эта била в глаза сильнее всякого рассуждения.
«Полушубокъ, сапоги, шапка, ножъ». «Пиджакъ, сапоги, часы серебряные». «Тулупъ, валенки, кошель пустой».
Часы серебряные.
– Аполлинарий Львович, – сказал Морозов. – Вот тут, в четвёртом случае, часы. Их не взяли?
– Не взяли, – сказал Бекетов. – Я потому его и включил.
– Стало быть, он берёт только деньги.
– Только деньги, – сказал Бекетов. – И, Александр Петрович, я вам скажу, что меня в этом больше всего смущает. Вор берёт всё, что можно продать. А этот ведёт себя как человек, которому нужны не вещи, а сумма.
Семь дел за полтора года.
Семь человек, у которых вывернули карманы и не сняли сапог.
– Аполлинарий Львович, – сказал он. – Вы понимаете, что вы нашли?
– Понимаю, – сказал Бекетов. – Я нашёл, что их семеро, а дело у нас одно.
– Восьмеро, – сказал Морозов. – Со Скоблиным восемь. И, Аполлинарий Львович, я вам скажу, отчего это никто не увидел до вас. Не оттого, что дурно служат. Оттого, что эти семь дел лежали в семи разных частях, у семи приставов, и всякий из них видел одно своё.
Они разбирали список до второго часа ночи.
Семь случаев за полтора года, считая Скоблина – восемь.
Все восемь: приезжие. Все – мужчины от тридцати до пятидесяти. Все найдены в пределах версты от Каланчёвской площади: на пустырях, у Красного пруда, в тупиках за складами, дважды – в воде.
У всех вывернуты карманы. Ни у одного не сняты сапоги и верхняя одежда.
Пятеро опознаны, трое нет.
И вот тут, разложив пятерых опознанных по губерниям, Морозов увидел то, ради чего стоило сидеть до второго часа.
Двое из пяти были обратниками из Сибири. Ещё один – из Оренбургской губернии, но по свидетельству значился возвращающимся с переселенческого участка.
Трое из пяти.
– Аполлинарий Львович, – сказал Морозов. – Сколько всего людей проходит через московские вокзалы в год?
– Миллионы.
– А обратников – тысяч семь. То есть один на тысячу с лишним. – Он положил ладонь на список. – А у нас в этом разряде трое из пяти. Это, Аполлинарий Львович, уже не случайность. Это выбор.
Бекетов снял пенсне.
– То есть кто-то бьёт именно по ним.
– По ним, – сказал Морозов. – И это, если подумать, самая безопасная добыча в Российской империи. Приезжий, которого никто в Москве не знает. Едущий домой, где его ждут не раньше чем через месяц. С деньгами в поясе, потому что он продал всё. И – главное – тот, кого не станут искать: он для казны неудачник, для полиции вокзальный труп, а для родни он «загулял по дороге».
Глава 4 (59)
Руку искали по деньгам.
– Спиридон Афанасьевич, – сказал Морозов наутро, – рассуждаем просто. Восемь человек за полтора года, при каждом по сто – двести рублей. Это, по грубому счёту, тысяча двести, а то и полторы.
– Немалые деньги, – сказал Гвоздёв.
– Немалые, – согласился Морозов. – Но не такие, ради которых убивают восемь раз, если делить их на артель. Стало быть, делят на немногих. Двое, много трое.
– И что нам с того?
– То, что деньги эти где-то видны, – сказал Морозов. – Человек, который за полтора года получил лишнюю тысячу и живёт при вокзале, её не в банк кладёт.
Дальше пошла работа, которую он в прежней своей жизни назвал бы аналитической, а здесь она называлась «походить и посмотреть».
Прежде всего Морозов свёл в одну таблицу восемь случаев – сам, на большом листе, расчертив его карандашом.
По горизонтали: число, место обнаружения, способ, что взято, что оставлено, опознан ли, откуда ехал.
По вертикали – восемь строк.
И, глядя на эту таблицу, он увидел то, чего не видно было в списке.
Первое: все восемь убиты в понедельник, вторник или среду. Ни одного в конце недели.
– Отчего? – спросил Бекетов.
– Оттого, что поезда, – сказал Морозов. – Обратники едут не всякий день, а по расписанию льготных вагонов. Стало быть, наш человек знает расписание – то есть живёт этим.
Второе: места обнаружения ложились не вокруг площади, а вдоль трёх тропинок, ведущих от вокзалов к дешёвым ночлегам на Домниковке и к прудам.
Третье, и самое существенное: интервалы. Осень двенадцатого, зима, весна – по одному в шесть-восемь месяцев. А с осени тринадцатого – четверо за полгода.
– Он ускорился, – сказал Бекетов.
– Он ускорился, – сказал Морозов. – И это, Аполлинарий Львович, значит одно из двух: либо ему стало нужнее, либо ему стало легче. Люди, которым такое сходит семь раз, к восьмому перестают бояться.
Гвоздёв обошёл извозчичьи дворы и ночлежки в округе – не спрашивая ни о чём прямо, а высматривая, у кого за последние полтора года прибавилось.
Бекетов взял на себя бумажную часть: он поднял по казённой палате сведения о выборке промысловых свидетельств и патентов в районе трёх вокзалов за двенадцатый – четырнадцатый годы, то есть попросту установил, кто в этих кварталах за полтора года открыл своё дело.
А Морозов сделал третье.
Он вернулся к вопросу, который в этом деле был главным и о котором за две недели ни разу не заговорил вслух: где вещь.
Скоблин вёз каменную фигурку, найденную при рытье колодца. В Тюмени ему давали за неё три рубля, и он не отдал. Значит, вёз с собой. Значит, она была при нём в ночь на четырнадцатое – и её взяли.
Морозов знал, что вещь эту он опознает мгновенно и безошибочно, если только окажется рядом с ней в темноте.
И он стал ходить.
Способ был скверный, и он это понимал.
Во-первых, глупый: город велик, а он один. Во-вторых, опасный: чиновник сыскной полиции, который третий вечер подряд заходит в чайные и лавки, ничего не покупая и глядя в углы, привлекает внимание надёжнее, чем городовой с фонарём.
Он придумал, как оправдать это перед самим собой и, если понадобится, перед Пересветовым: он и вправду опрашивал. Заходил, спрашивал, не приносили ли на продажу мужских сапог сибирской работы, показывал приметы покойного, оставлял адрес отделения.
Опрос был настоящий, и в бумагу он ложился без всякой лжи.
Просто, задавая вопросы, он смотрел не на хозяина, а за прилавок.
Три вечера подряд, с восьми до полуночи, он обходил кварталы вокруг Каланчёвской площади: чайные, трактиры, мелочные лавки, извозчичьи дворы, ссудные кассы, лабазы. Заходил, спрашивал что-нибудь пустое, стоял в дверях, смотрел в тёмные углы и уходил.
На третий вечер, в лавке скупщика подержанных вещей на Домниковской, у самой двери, за прилавком, в тени между полками, он увидел свет.
Слабый и старый, выцветший, как застиранное пятно, – след вещи, лежавшей тут когда-то и давно взятой.
Морозов купил у скупщика медный подсвечник за восемьдесят копеек – ему нужно было постоять у прилавка ещё полминуты, – вышел на улицу и записал адрес.
Свет был старый. Это означало, что вещь тут лежала и её унесли не вчера: неделю назад, а то и раньше.
Стало быть, скупщик её видел и, вероятнее всего, не купил.
Лавка называлась «Ссуды и покупка вещей. С. Т. Барышев».
Прежде чем брать скупщика, Морозов сутки наводил о нём справки, потому что понимал: если Барышев успеет предупредить того, кто принёс вещь, всё кончится ничем.
Семён Тимофеевич Барышев, сорока пяти лет, мещанин, держал лавку на Домниковской девятый год. По делам сыскного отделения проходил трижды свидетелем и ни разу обвиняемым, что само по себе служило рекомендацией его ловкости. Жил с женой и тремя дочерьми в двух кварталах от лавки, дочерей учил в гимназии.
– Опять, – сказал Гвоздёв, слушая. – Опять: тихий, семейный, дочерей учит.
– Опять, – согласился Морозов. – Спиридон Афанасьевич, вы, я вижу, начали замечать. Это дурная привычка, но полезная.
Барышева взяли на другой день, и взяли аккуратно: не в лавке, а на улице, без шума, чтобы в квартале никто не заметил.
Он оказался человеком лет сорока пяти, чистеньким, обходительным, с бегающими глазами и с той особой скупщицкой манерой, при которой всякий ответ начинается со слова «помилуйте».
В лавке при обыске нашли обыкновенное: краденое серебро, три шубы без бирок и книгу залогов, в которой половина записей была вымышленная.
За это ему полагалось года три.
А за то, что Морозову было нужно, – вовсе ничего, потому что доказать это было нечем.
– Семён Тимофеевич, – сказал Морозов, начав допрос. – Я вам сразу скажу, что мне от вас надобно, чтобы вы не тратили силы на пустое. Мне не нужны ваши шубы. Мне нужна одна вещь, которую вам приносили в апреле.
– Помилуйте, – сказал Барышев. – Мне в апреле сорок вещей принесли.
– Эту вы запомнили, – сказал Морозов. – Каменная фигурка в пол-ладони. Тёмная, тяжёлая, старой работы, зверь свернувшийся.
Барышев моргнул.
Он моргнул один раз, и этого было довольно.
– Не припомню.
– Припомните, – сказал Морозов. – И я вам объясню отчего. Вы её не купили.
Скупщик посмотрел на него быстро и настороженно.
– С чего вы взяли?
– С того, что вы её в лавке подержали и отдали обратно, – сказал Морозов. – Иначе она была бы у вас, а её у вас нет – обыск был полный, я его сам вёл.
Он наклонился чуть вперёд.
– Семён Тимофеевич, я вам скажу, как это было. Вам её принесли, вы взяли её в руки и предложили полтинник. А тот, кто принёс, сказал, что за неё дают больше, и унёс. Я прав?
Барышев молчал долго.
– Рубль я давал, – сказал он наконец.
Дальше пошло легче, потому что человек, признавший малое, дальше держит оборону хуже.
Приносил её – по словам Барышева – «Митрий с Домниковки», который у него бывает по мелочи года три.
Кто таков? Живёт при извозчичьем дворе Сенина, ходит в подручных, кормится где придётся.
– Тот самый двор? – переспросил Гвоздёв.
– Тот самый, – сказал Морозов.
Митрия взяли к вечеру, и на этот раз Морозов вёл допрос по-другому – быстро, жёстко, не давая передышки, потому что перед ним сидел не расчётливый скупщик, а мелкий, испуганный и глуповатый человек лет тридцати, который врал беспорядочно и сам путался.
Через два часа он сломался и заплакал.
И рассказал.
Вещь ему дал Гурьян.
Гурьян Осипович Черемных, тридцати восьми лет, при извозчичьем дворе Сенина – старшим работником. Тот, кто в этом дворе ведал ночлежкой, принимал деньги за постой и знал каждую ночь, кто у него ночует.
– Он мне её дал в понедельник, – говорил Митрий, размазывая по лицу. – Сказал: сходи к Барышеву, спроси, чего дадут. И сказал: скажешь, что твоя.
– И вы пошли.
– Пошёл. Барышев рубль давал, я вернулся, сказал. А Гурьян обругал и говорит: дура, за неё в другом месте пять дадут, а то и десять.
Морозов положил перо.
– Отчего он так сказал?
Митрий шмыгнул носом.
– А он говорил, – сказал он, – что такие вещи скупают. Что есть человек, который за старину такую платит хорошо, только надо знать, где спросить.
– Он спрашивал?
– Не знаю. Он мне после про неё не говорил.
О Черемных Морозов прежде ареста собрал всё, что можно было собрать за сутки, – потому что брать такого человека без подготовки означало получить неделю запирательства.
Гвоздёв обошёл двор, соседние лавки и трактир.
Картина вышла ровная и на редкость благополучная.
Гурьян Осипович при дворе восьмой год. Не пьёт вовсе. Не курит. В карты не играет. Хозяин, Никита Сенин, отзывался о нём как о лучшем работнике: «Он у меня заместо приказчика, я на него всё оставляю».
С постояльцами ласков. Больным даёт кипятку без денег. Однажды, по словам трактирщика, отдал свои сапоги мужику, у которого украли обувь.
– Ваше высокоблагородие, – сказал Гвоздёв, доложив всё это. – Я, признаться, засомневался. Не тот человек.
– Тот, – сказал Морозов.
– С чего вы так уверены?
– С того, Спиридон Афанасьевич, что я за тридцать лет ни разу не встретил убийцу, о котором соседи сказали бы: дурной человек, мы всегда знали. – Он свернул таблицу. – О таких всегда говорят: тихий, работящий, детей любит. Всегда. Это, если хотите, самая надёжная примета из всех.
Гурьяна Черемных взяли ночью, на извозчичьем дворе, в его каморке при конюшне.
Он не сопротивлялся, но и не испугался, и это Морозов отметил первым: человек, поднятый с постели полицией, обыкновенно либо кричит, либо трясётся. Этот сел на койку, посмотрел на бумагу, потом на Гвоздёва, потом на двух городовых – и молча стал натягивать сапоги.
Обыск в каморке дал следующее.
Двести восемьдесят рублей, зашитые в тюфяк.
Семь пар сапог – разных размеров, ношеных, стоящих рядком под нарами.
Три пояса, кожаных, с распоротой изнанкой.
И – на дне сундука, под тряпьём, – каменная фигурка в пол-ладони, тёмная, тяжёлая, с изображением свернувшегося зверя.
Морозов взял её в руки при понятых, при свете фонаря, и не почувствовал ничего.
Он всё-таки задержал её на ладони на секунду дольше, чем требовалось для описи, – и поймал себя на этом, и рассердился.
Полтора года он ждал случая подержать одну из этих вещей в руках при обстоятельствах, когда её можно взять законно. И вот держал – и не чувствовал ни тепла, о котором говорил Севастьянов, ни тяжести, ни голоса, ни чего бы то ни было ещё.
Кусок тёмного камня в пол-ладони, весом фунта в полтора, с грубо вырезанным зверем на боку. Работа старая и, если судить непредвзято, скверная.
Из-за такого камня в этом городе за полтора года умерли восемь человек – правда, умерли не из-за него, а из-за ста пятидесяти рублей, зашитых в пояс.
И это, подумал Морозов, кладя фигурку на стол, самое отвратительное во всём деле: вещь тут ни при чём. Она просто ехала домой в тряпице у мужика, которому не повезло.
При дневном свете и при огне она была куском тёмного камня, и всё.
Он положил её на стол и велел внести в опись, и всё это время думал не о ней, а о семи парах сапог, стоявших рядком под нарами.
Восемь человек. Сапоги он снимал, но не продавал.
– Гурьян Осипович, – сказал он уже в отделении. – Отчего вы сапоги не сбывали?
Черемных посмотрел на него исподлобья.
– Хорошие сапоги, – сказал он. – Жалко.
Это была первая фраза, которую он сказал.
А главное Морозов узнал не от него.
Мальчика нашли на пятый день после ареста, и нашли не по показаниям Черемных – тот молчал о нём каменно, – а по показанию работника с того же двора, который в понедельник вечером видел, как Гурьян уводил со двора парнишку в сибирском полушубке «за ворота, к прудам».
Мишу Скоблина нашли в Красном пруду, у самого берега, под слоем прошлогодних листьев и мусора, в двухстах саженях от того места, где убили его отца.
Морозов был при этом.
Он стоял на берегу, пока его доставали, и после подписывал протокол, и лицо у него было такое, каким оно бывало на всяком осмотре за тридцать лет службы, – то есть никакое.
А вечером он пришёл к себе, сел на кровать не раздеваясь и просидел так до трёх часов ночи.
Двенадцать лет. Мальчик увидел на площади человека, который увёл его отца, и побежал за ним – потому что был двенадцатилетний и потому что больше идти было не к кому.
И Морозов знал, чего этому мальчику не хватило.
Ему не хватило четырёх суток, потерянных отделением на то, чтобы дело о вокзальном трупе пошло не по вокзальному разряду.
Утром он написал два рапорта.
Прежде того он сделал ещё одно, о чём не сказал никому.
Он поехал в больницу, где под присмотром сестры милосердия жила Груня Скоблина, и сказал ей сам.
Он не стал ни садиться на пол, ни подбирать слова. Сел на стул рядом, взял её за руку и сказал:
– Аграфена Прохоровна. Я обещал сказать правду. Мишу нашли. Он умер.
Девочка долго молчала.
– Его тот дядька? – спросила она наконец.
– Тот дядька.
– Его поймали?
– Поймали. Он сидит и больше не выйдет.
Она кивнула – коротко, по-взрослому, – и не заплакала.
Заплакала она через час, когда сестра милосердия принесла обед и оказалось, что супу налито две порции, как наливали все эти дни: одна ей, а вторая – на потом, для брата, если он найдётся.
Морозов вышел на больничный двор и постоял там, покуда не сумел вернуться.
Первый – о том, что по делу об убийстве Скоблина и других лиц надлежит производство объединить и передать в его стол все семь дел за полтора года.
Второй он писал дольше и переписывал трижды.
Это был рапорт на имя начальника отделения о необходимости изменить порядок производства по так называемому вокзальному разряду: об обязательном опознании приезжих через переселенческое управление и железнодорожные списки; о сроке не в неделю, а в месяц; и – главным пунктом – о том, чтобы во всяком случае, когда при убитом приезжем не обнаружено детей, о коих известно, что они с ним следовали, розыск таковых производился немедленно и в первую очередь, прежде розыска виновных.
Пересветов читал этот рапорт долго.
– Александр Петрович, – сказал он наконец. – Вы понимаете, что это не рапорт, а обвинение? Тут ведь читается: отделение потеряло ребёнка, потому что у нас дурной порядок.
– Так и есть, – сказал Морозов.
Начальник отделения помолчал.
– Так и есть, – согласился он. – Я его подпишу и представлю. Толку, вероятно, не будет.
– Будет, – сказал Морозов. – Не сразу. Через десять лет какой-нибудь чиновник найдёт эту бумагу в деле и напишет по ней инструкцию, и никто не вспомнит, откуда она взялась. Так оно и делается, Аркадий Ильич.




























