Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"
Автор книги: Елена Литвиненко
Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 270 (всего у книги 309 страниц)
Глава 2 (82)
Три дня, которые Морозов после называл про себя майскими, он помнил не как события, а как звук.
Звук был один и тот же от Хамовников до Мясницкой: треск стекла.
Началось во вторник днём.
К вечеру громили Кузнецкий, Петровку, Лубянку, Мясницкую. Толпа шла улицами и била лавки – сперва немецкие, после всякие, где вывеска казалась нерусской.
Выбрасывали товар на мостовую. Жгли. Пианино из магазина Циммермана вытащили на улицу и рубили топорами. Из аптек выбрасывали склянки, из мануфактурных лавок – штуки ситца, и ситец этот раскатывали по мостовой и топтали.
К среде это перестало быть про немцев.
Морозов после, разбирая дело, установил по бумагам порядок, в каком это шло, и порядок вышел поучительный.
Во вторник громили по списку: у толпы были адреса, и адреса эти совпадали со списками германских и австрийских подданных, которые с осени печатались в газетах.
В среду списки кончились.
И тогда стали громить по вывеске: французскую фирму, английский магазин, чешскую мастерскую, армянскую лавку и, наконец, несколько русских – тех, у кого владельцы носили фамилии Штейн, Миллер и Клейн, будучи православными в третьем поколении.
К четвергу – Морозов записал это отдельно – громили уже просто богатые магазины.
В среду громили уже подряд: французские фирмы, английские, русские с иностранными фамилиями и русские с русскими, если владелец был богат.
Морозов был на улице все три дня.
Он не мог объяснить себе, зачем ходит, и объяснил уже после, задним числом: он ходил оттого, что в его прежней жизни таких дней не бывало, а он о них читал.
Он читал о них как о явлении – с цифрами, схемами и объяснением причин. Толпа, паника, слухи, механизм распространения. У него в той жизни это преподавали на третьем курсе, и он помнил формулировки.
Формулировки оказались верны все до единой и не объясняли ничего.
В них не было того, что он увидел на Кузнецком во вторник вечером: как хорошо одетая женщина лет тридцати, в шляпке, стоя посреди мостовой, топчет каблуками рассыпанные из аптеки пилюли – методично, ряд за рядом, с лицом человека, делающего нужную работу.
Он не участвовал в наведении порядка – сыскное отделение и следственная часть к этому отношения не имели, порядок наводили полиция, казаки и войска, – но он ходил и смотрел, потому что понимал: через неделю ему всё это придётся расследовать.
И то, что он видел, он записывал по ночам.
Он записал, что громили организованно и неорганизованно одновременно: толпа шла беспорядочно, но всякий раз кто-нибудь называл следующий адрес.
Он записал, что среди громивших было множество женщин, и что женщины несли награбленное домой, а мужчины чаще ломали и жгли.
Он записал, что полиция в первый день бездействовала – не из сочувствия, а оттого, что городовых на квартал приходилось двое, и что приказ о применении силы вышел только в среду вечером.
И он записал то, от чего ему сделалось хуже всего.
В среду, на Мясницкой, он видел, как толпа тащила по мостовой человека – старика лет семидесяти, содержателя аптекарского магазина.
Морозов пошёл туда.
Он отдавал себе отчёт, что делает.
Он был один против сотни; при нём не было ни оружия, ни людей, ни власти – бумага чиновника следственной части в такой толпе не значила ровно ничего. Всякий, кто в те дни выходил вперёд, рисковал оказаться следующим: в среду на Пресне толпа избила городового, попытавшегося остановить погром лавки.
Он посчитал это за две секунды и пошёл.
Не из храбрости – храбрости он за собой не знал и в прежней жизни к геройству не имел склонности. А оттого, что в это мгновение через дорогу от него семидесятилетнего человека тащили по мостовой за ноги, и рядом стояли ещё человек двадцать, которые смотрели.
Он был один, в штатском, без оружия – браунинг Стеши остался в Петербурге, а казённый револьвер лежал в отделении.
Он не стал ни кричать, ни предъявлять бумагу.
Он сделал единственное, что за два года выучил делать в толпе: подошёл вплотную к тем двоим, что тащили, и сказал негромко, не им, а вокруг:
– Городовые с Мясницкой части идут. Двадцать человек. Сейчас будут.
Это была ложь.
Она подействовала: те, что стояли по краям, стали оглядываться, и на несколько секунд толпа перестала быть толпой и сделалась двумя десятками отдельных людей, каждый из которых подумал о себе.
Морозов взял старика под руки и увёл в подворотню.
Он довёл его дворами до Милютинского и сдал в первый попавшийся дом, дав дворнику три рубля.
Старик всю дорогу пытался что-то сказать и не мог: у него была разбита челюсть.
Уже в подворотне он вцепился Морозову в рукав и вытолкнул одно слово, которое тот разобрал:
– Товар...
– Товар пропал, – сказал Морозов. – Бог с ним.
Старик замотал головой и снова: товар.
И только через минуту Морозов понял, что тот говорит не о своём товаре.
Он говорил про склад с медикаментами, стоявший при магазине, – про то, что там карболка и спирт и что если подожгут, займётся весь дом, а во дворе жилые квартиры.
Морозов после проверил: склад не подожгли, до него не дошли.
Но он запомнил это на всю жизнь: семидесятилетний человек, которого только что тащили по мостовой за ноги, в подворотне беспокоился о том, чтобы не сгорели чужие квартиры.
Старик был жив, но не мог говорить: у него была сломана ключица и разбито лицо.
В четверг Морозов пришёл в отделение и застал там то, чего не ожидал.
Гвоздёв сидел за столом и плакал.
Он плакал беззвучно, отвернувшись к окну, и, увидев Морозова, встал и вышел, а через четверть часа вернулся и сказал как ни в чём не бывало:
– Виноват, Александр Петрович.
– Что случилось?
– Ничего, – сказал надзиратель. – Я вчера на Мясницкой был при разгоне. Нас человек тридцать было.
Он помолчал.
– Я, ваше высокоблагородие, тридцать один год служу. Я воров брал, я убийц брал, я в девятьсот пятом на Пресне был. А вчера я стоял и смотрел, как наши, московские, обыкновенные люди, у которых сыновья на фронте, тащат из лавки чужие сапоги.
Он сел.
– И знаете, что хуже всего? Я их разгонял и половину знаю в лицо. Это ж не воры. Это кузнец с Басманной, у которого я в прошлом годе дочку из ночлежки вынул.
К четвергу погром кончился.
По официальным сведениям, за три дня в Москве было разгромлено четыреста семьдесят пять торговых заведений и двести семь квартир.
Убитых, по официальным сведениям, было пять.
По сведениям, ходившим по городу, – от сорока до полутора сотен, и Морозов, слышавший обе цифры, не верил ни одной.
В следственной части на другой день после погрома выяснилось то, что Морозов после занёс в тетрадь отдельной строкой.
Из ста пятидесяти двух анонимных доносов, лежавших у них с апреля, за три майских дня были разгромлены заведения по сорока одному адресу.
То есть больше чем по четверти.
Кулагин, посчитавший это вместе с ним, сказал:
– Стало быть, они наши списки читали.
– Не наши, – сказал Морозов. – Газетные. Эти же адреса печатались с осени в списках подданных.
– И всё-таки совпадение неприятное.
– Неприятное, – согласился Морозов. – А знаете, что хуже? Что из этих сорока одного адреса мы к маю прекратили тридцать шесть дел за отсутствием состава. То есть мы уже знали, что люди ни при чём.
Он положил список.
– Мы знали, а город не знал. Мы прекращали производства тихо, а списки печатались громко.
А тридцать первого мая, в воскресенье, к нему на Пречистенку пришёл человек.
Морозов работал в тот день один: следственная часть после погрома захлебнулась делами, и в комнатах сидели с утра до ночи.
Посетителя провели к нему в комнату.
Это был мужчина лет сорока, в приличном сюртуке, худой, с воспалёнными глазами человека, не спавшего несколько суток.
– Моя фамилия Штальберг, – сказал он. – Роберт Иванович Штальберг. Я по делу об убийстве моего компаньона.
Морозов придвинул стул.
– Садитесь. Рассказывайте.
Он отметил про себя, входя в разговор, три вещи, которые за два года привык отмечать в первые полминуты.
Что человек пришёл сам, а не был вызван. Что он не начал с жалобы на полицию, хотя, судя по всему, имел на неё право. И что он принёс с собой бумаги – они торчали у него из бокового кармана, сложенные вчетверо и потёртые на сгибах, то есть их разворачивали и складывали десятки раз.
История была такая.
Штальберг и его компаньон, Егор Егорович Функ, вели в Москве торговое дело: контора на Мясницкой, склад в Гавриковом переулке, торговля техническими маслами и резиновыми изделиями.
Оба – русские подданные, оба родились в Москве, оба крещены в православии, хотя и от немецких дедов.
Дело шло девятнадцатый год.
Функ был старше на шесть лет, начинал приказчиком, выкупил половину дела в девятьсот третьем. Штальберг вёл склад и закупки.
– Семья у него была?
– Жена и дочь, – сказал Штальберг. – Дочь замужем в Твери. А сын... – Он запнулся. – Сын у него убит в октябре под Варшавой.
Морозов положил перо.
– Егор Егорович Функ похоронил сына на войне с немцами.
– В октябре, – сказал Штальберг. – Он получил извещение и три дня не приходил в контору, а после пришёл и работал как всегда. Он только по-немецки перестал говорить. Мы с ним двадцать лет между собой говорили по-немецки, а с октября он ни слова.
Двадцать седьмого мая, в среду, около четырёх часов пополудни, толпа разгромила их контору на Мясницкой.
Функ был в конторе.
– Отчего он там был? – спросил Морозов. – Двадцать седьмого мая в Москве не работала ни одна контора.
– Он поехал за бумагами, – сказал Штальберг. – У нас в конторе лежали подрядные документы и наличность. Он сказал: заберу и увезу домой, покуда не поздно.
– Один поехал?
– Один. Я был на складе, вывозил товар.
Морозов записал.
– Он знал, что громят Мясницкую?
– Знал, – сказал Штальберг. – Он потому и поехал.
Его нашли на другой день в подвале дома, среди разбросанных бумаг, мёртвым.
– Полиция говорит: убит толпой, – сказал Штальберг. – И записала в общее число.
– А вы полагаете иначе.
– Я знаю иначе, – сказал он.
Морозов взял перо.
– Роберт Иванович, прежде основания – один вопрос. Отчего вы уверены, что его не убила толпа? Толпа в те дни убивала.
Штальберг посмотрел на него.
– Оттого, что я знал Егора Егоровича девятнадцать лет, – сказал он. – Он был человек тяжёлый, упрямый и... – Он поискал слово. – И осторожный. Он не стал бы кричать на толпу и не полез бы в драку. Он бы отдал ключи, деньги и всё что угодно.
– Это не доказательство.
– Не доказательство, – согласился Штальберг. – А доказательство вот.
Он положил на стол сложенную бумагу.
Штальберг положил на стол сложенную бумагу.
– На том, – сказал он, – что двадцать шестого мая, за сутки до погрома, Егор Егорович получил вот это.
Морозов развернул.
Это была записка, писанная печатными буквами, без обращения и без подписи, на четвертушке дешёвой бумаги.
«Жиды и нѣмцы, вашъ часъ пришёлъ. Готовься, Функъ».
Морозов прочёл дважды и посмотрел на просвет.
Бумага была обыкновенная, писчая, третьего сорта. Чернила фиолетовые, канцелярские.
– Как она пришла?
– Почтой, – сказал Штальберг. – Двадцать шестого утром, в контору. Конверт я тоже сохранил.
Конверт был при нём: московский штемпель, отделение при Мясницкой, дата – двадцать пятое мая.
То есть письмо опустили в ящик за сутки до того, как в Хамовниках рабочие бросили работу.
Морозов положил конверт рядом с запиской и посидел молча.
– Роберт Иванович, – сказал он. – Прежде чем я задам вам вопросы, я обязан объяснить вам ваше положение. Дело о смерти вашего компаньона ведёт полиция, и ведёт по разряду убийств во время беспорядков. Таких дел у неё за три дня накопилось несколько десятков, и раскрывать их она, скорее всего, не станет – потому что не сможет.
– Знаю, – сказал Штальберг.
– Следственная часть при штабе округа занимается делами о шпионстве, а не убийствами.
– И это знаю, – сказал он. – Я потому и пришёл к вам.
– Отчего ко мне?
Штальберг поднял на него глаза.
– Оттого, – сказал он, – что мне вас назвали.
– Кто?
– Городовой с Мясницкой части, – сказал Штальберг. – Я к нему ходил третьего дня, просил, чтобы приняли заявление. Он не принял. А после, когда я уже выходил, догнал меня на улице и сказал: сходите на Пречистенку, там сидит чиновник из сыскного, Морозов. Он в среду на нашей улице у толпы старика отбил.
В комнате стало тихо.
– Он сказал ещё, – прибавил Штальберг, – что вы соврали про двадцать городовых и что городовых там было двое, он и напарник, и они стояли за углом и не выходили, потому что их бы убили.
Морозов молчал.
– Он просил вам это передать, – сказал Штальберг. – И просил передать, что ему стыдно.
Морозов положил перо и посидел с полминуты.
Потом придвинул к себе чистый лист.
– Роберт Иванович. Я вам сразу скажу, что могу и чего не могу.
– Слушаю.
– Дело я взять не имею права: оно не наше. Я сделаю иначе. Я попрошу у полковника Ярцева поручения проверить эту записку по нашей части – как угрозу, разосланную неизвестным лицом с целью возбуждения беспорядков. Это уже наше: возбуждение беспорядков в военное время идёт по нашей части.
– А убийство?
– А убийство, – сказал Морозов, – я буду вести в свободное время, у себя в столе, по московскому сыскному отделению. Не спрашивайте, как я это оформлю: я придумаю.
Он поднял глаза.
– И, Роберт Иванович. Скажите честно: у вашего компаньона были враги?
Штальберг помолчал.
– Были, – сказал он. – Один.
Глава 3 (83)
Врага звали Аркадий Саввич Бортников, и был он тем, чем в этом деле полагалось быть врагу: конкурентом.
Торговый дом Бортникова торговал теми же техническими маслами и той же резиной, и последние три года торговал хуже, чем Штальберг с Функом, потому что те брали дешевле и держали лучший склад.
А с началом войны началось главное.
Казённые подряды.
– Мы взяли поставку в апреле, – сказал Штальберг. – На резиновые изделия для интендантства. На сто восемьдесят тысяч.
– А Бортников?
– А Бортников торговался и проиграл.
– Как проиграл?
– По цене, – сказал Штальберг. – Мы дали на восемь процентов дешевле.
Морозов записал.
Сто восемьдесят тысяч.
За два года в этом веке он выучил простую вещь: суммы в делах об убийстве почти никогда не бывают такими крупными. Убивают за сто пятьдесят рублей в поясе, за медную застёжку, за наследство в семьдесят тысяч, – а сто восемьдесят тысяч подряда были деньгами того разряда, при которых убивать не нужно: там судятся, дают взятки и переигрывают на торгах.
Он записал это себе как соображение против версии и всё-таки взялся за Бортникова, потому что иначе было нельзя.
Тут была ещё одна причина, о которой он себе сказал прямо.
Штальберг назвал ему врага в первую же встречу, и назвал охотно.
За два года в этом веке Морозов усвоил, что версия, которую тебе приносит заявитель, требует проверки прежде всех прочих – и не потому, что заявитель лжёт, а потому, что он видит своё дело изнутри и потому уверен, что знает разгадку.
В четырёх случаях из пяти он ошибается.
А в пятом – оказывается прав, и тогда всякий, кто им пренебрёг, выглядит дураком.
Поручение от Ярцева Морозов получил на другой день, и получил в той форме, о которой просил.
Полковник прочёл записку, повертел конверт и сказал:
– Возбуждение беспорядков в военное время. Хорошо. Пишите постановление, я подпишу.
– Николай Аполлонович, я обязан вам сказать, что подлинный предмет моего интереса – убийство.
– Я это понял с первой минуты, – сказал Ярцев. – Александр Петрович, я двадцать восемь лет в военной службе и с бумагами обращаться умею. Вы просите у меня прикрытие. Я вам его даю.
– Отчего?
Полковник посмотрел на него.
– Оттого, что в этом городе за три дня убили, по официальным сведениям, пятерых, а по неофициальным – до полутора сотен, – сказал он. – И ни одного из этих дел не будет доведено. Ни одного. Пусть хоть одно.
Место Морозов осмотрел первого июня.
Контора на Мясницкой представляла собой то же, что и вся Мясницкая после погрома: выбитые окна, сорванная вывеска, разорённые комнаты.
Дом был четырёхэтажный: внизу лавки, во втором этаже контора Штальберга и Функа, выше жильцы.
Морозов прошёл его весь.
В конторе всё было перевёрнуто: столы опрокинуты, шкафы вывалены, бумаги по полу в четверть аршина.
Касса взломана.
– Сколько было?
– Около четырёх тысяч, – сказал Штальберг. – Мы держали наличность для расчётов.
– Взяли?
– Взяли всё.
Морозов постоял посреди этого разгрома и стал читать его так, как читал за два года десятки комнат.
Он начал с двери и пошёл по кругу, как ходил всегда, и по дороге отмечал то, что за два года выучился отмечать прежде всего: не то, что сломано, а то, что не сломано.
Не сломаны были: конторские счёты на подоконнике, чернильный прибор, две лампы, зеркало в простенке и телефонный аппарат.
Зеркало и телефон – особенно.
Толпа, разгромившая помещение, бьёт зеркала непременно: это первое, что летит. И телефонный аппарат в те дни срывали со стены везде, где находили, потому что телефон в мае пятнадцатого считался вещью подозрительной.
Здесь и то и другое было цело.
И на третьей минуте отметил первое.
Разгром был не сплошной.
Толпа, громящая контору, действует одинаково: бьёт, выбрасывает, опрокидывает и уходит. Ей нужно не найти, а сломать.
Здесь же было иначе.
Шкафы с делами вывалены, но вывалены все восемь, подряд, начиная от двери и до окна. Ящики письменных столов выдвинуты все до единого. И книжные полки с конторскими книгами – Морозов сосчитал – сняты с полок, но не порваны.
– Роберт Иванович. Книги ваши где?
– На полу.
– Все?
Штальберг оглядел комнату.
– Все, – сказал он с недоумением. – А что?
– То, что толпа не снимает книги с полок аккуратно, – сказал Морозов. – Толпа сбрасывает их вместе с полкой.
Он присел и стал перебирать.
Конторских книг было девять: приходная, расходная, книга складских ордеров, книга подрядов и пять вспомогательных.
Он перебрал все девять и на второй пересчёт нашёл то, что искал.
Книги подрядов не было.
Прежде подвала Морозов опросил жильцов.
Дом был четырёхэтажный, шестнадцать квартир, и в среду двадцать седьмого мая дома сидели почти все: лавки не работали, служащих распустили, и люди с утра стояли у окон.
Он опросил одиннадцать человек за два дня и получил обыкновенную для такого дела картину: все видели много, и все видели разное.
Толпа пришла около четырёх. Одни говорили – человек триста, другие – тысяча. Одни говорили, что впереди шли рабочие в фартуках, другие – что мальчишки.
Полезное дала одна: старуха из третьего этажа, окна которой выходили во двор.
– А со двора-то к ним двое зашли, – сказала она. – После всех, как уж наверху ломали.
– Когда?
– Часу в шестом. Толпа-то с улицы шла, а эти со двора, тихонько.
– Молодые?
– Молодые. Один рыжий.
Морозов записал и подчеркнул: двое, со двора, после всех.
Спустились в подвал.
Подвал был большой, сводчатый, с двумя отделениями: складским и тем, где стояли ящики со старыми делами.
Функа нашли во втором.
Морозов осмотрел место, хотя тела там уже не было третий день и полиция успела всё истоптать.
Пятно на полу было в углу, у самой стены, за ящиками.
– Дальний угол, – сказал он вслух.
– Что?
– Роберт Иванович, если бы вас убивала толпа, где бы это случилось?
Штальберг подумал.
– Наверху, – сказал он. – В конторе.
– Или на лестнице, – сказал Морозов. – Или в дверях. Толпа бьёт там, где встретила. Она не гонит человека через две комнаты, вниз по лестнице, через складское отделение и в дальний угол за ящики.
Он выпрямился.
– Сюда человека привели.
Кроме того, Морозов сделал то, чего в этом деле никто до него не делал: сосчитал.
Он взял в полицейском управлении сводку по убитым в беспорядках – ту самую, где значилось пять человек, – и прочёл её.
Из пяти: двое убиты при разгоне, солдатами; один упал с третьего этажа, выбрасывая товар; один – старик, умерший от разрыва сердца при разгроме лавки.
И пятым значился Функ.
То есть из пяти официально убитых четверо погибли обстоятельствами, а один – от чужой руки, и никого это не заинтересовало.
Медицинское заключение он получил на другой день через прокурорский надзор, и получил в том виде, в каком составляются такие заключения о погромных смертях: на полстраницы.
«Смерть отъ поврежденія черепа тупымъ орудіемъ. Множественные кровоподтёки на лицѣ, груди и рукахъ».
Вскрытия не производилось.
Морозов прочёл и поехал к городскому прозектору – не к тому вялому с Мясницкой, а к Бенедиктову, с которым познакомился зимой по лазаретному делу.
– Помогите, Аркадий Львович.
– Чем?
– Скажите мне, как отличить человека, забитого толпой, от человека, убитого одним.
Бенедиктов посмотрел на него поверх очков.
– По рукам, – сказал он. – Это первое и самое верное. У забитого толпой обязательно повреждены предплечья и кисти: он закрывается, и удары приходятся с разных сторон. У убитого одним ударом сзади руки чистые.
– А если бьют несколько раз?
– Тогда смотрите на направление, – сказал прозектор. – В толпе бьют со всех сторон и на разной высоте. Один человек бьёт из одного положения. Ежели все повреждения на одной стороне головы и под одним углом, милостивый государь, никакой толпы не было.
– И ещё одно, – сказал Бенедиктов, провожая его. – Вы, милостивый государь, сейчас пойдёте добиваться эксгумации, и вам её не дадут.
– Отчего?
– Оттого, что он в общей могиле, – сказал прозектор. – Разрешение на вскрытие общей могилы даёт не полиция, а врачебное отделение с согласия духовного ведомства, и оба нынче завалены. У вас на это уйдёт месяц.
– У меня нет месяца.
– Тогда идите к военным, – сказал Бенедиктов. – В военное время у них полномочий больше, чем у всех нас вместе. Ежели ваш полковник подпишет, вам откроют завтра.
Морозов записал и это – и добился эксгумации именно так, за три дня, подписью Ярцева.
Добиться её оказалось труднее всего, что он делал за два года: тело было погребено пятого июня в общей могиле на Пятницком, вместе с прочими погибшими в беспорядках, и разрешение потребовало трёх дней хождения и, в конце концов, подписи полковника Ярцева, которую тот поставил, крякнув.
Эксгумацию производили одиннадцатого июня, на Пятницком, в семь часов утра.
Общая могила была раскопана до третьего слоя, и Морозов стоял при этом от начала до конца, потому что обязан был удостоверить личность и потому что не считал возможным послать вместо себя кого-нибудь.
Опознавали по одежде и по кольцу; Штальберг был при этом и опознал.
В могиле лежало, по кладбищенской книге, двадцать девять человек, погребённых пятого июня из числа погибших в беспорядках.
Морозов посмотрел эту книгу.
Из двадцати девяти двенадцать были записаны без имени: «неизвѣстный мужчина, лѣтъ сорока», «неизвѣстная женщина».
Он списал себе эти двенадцать строк – зачем, объяснить бы не сумел.
Заключение Бенедиктова, составленное четырнадцатого июня, было на четырёх страницах.
Из него следовало:
повреждения черепа сосредоточены в правой теменно-затылочной области, нанесены не менее чем тремя ударами тупого орудия с ограниченной поверхностью, все – сверху и слева, при положении потерпевшего, вероятно, стоя на коленях либо сидя;
предплечья и кисти повреждений не имеют;
кровоподтёки на лице и груди прижизненные, но нанесены за несколько часов до смерти и не могли быть причиной её.
И последнее, ради чего всё и затевалось:
на левом запястье имеется след от перетяжки шириною в полвершка, характерный для связывания.
Морозов дочитал и положил заключение на стол.
Егора Егоровича Функа били в конторе – вероятно, в толпе, вместе со всеми.
А после отвели в подвал, связали и убили тремя ударами по затылку.
Бортникова он проверял двенадцать дней, и все двенадцать дней ему нравилась эта версия.
Она нравилась ему слишком, и он это за собой отметил.
За два года в этом веке он трижды попадался на одном и том же: версия, объясняющая всё сразу, оказывалась ложной. Приказчик Стеблов, скупщик Ярыгин, фельдшер Терентьев – все трое подходили безукоризненно и все трое были ни при чём.
Он записал себе на первом же листе: «Провѣрять до конца, а не до подтвержденія» – и подчеркнул.
Она нравилась и полковнику Ярцеву, который, узнав об эксгумации, вызвал Морозова и сказал:
– Стало быть, подряд?
– Похоже на то.
– Александр Петрович, если это подряд, дело будет громкое, и я вам скажу заранее: я его не отдам ни в полицию, ни в жандармское. Мы его доведём сами.
– Отчего?
– Оттого, что мне за восемь месяцев надоело прекращать дела, – сказал полковник. – Хоть одно доведу.
А на двенадцатый день версия рухнула.
Бортников Аркадий Саввич, шестидесяти двух лет, с двадцать второго мая находился не в Москве.
Он уехал в Нижний, где у него был склад, и находился там до третьего июня, что подтверждалось: билетами, гостиницей, тремя свидетелями и, главное, тем, что двадцать восьмого мая, в четверг, он подавал в нижегородский окружной суд прошение и подписывал его собственноручно при секретаре.
Морозов проверил это лично, съездив в Нижний.
Прежде людей Морозов проверил самого Штальберга – и проверил основательно, потому что обязан был.
Компаньон покойного получал от его смерти прямую выгоду: по условию товарищества доля выбывшего оставалась в деле, и Штальберг делался единоличным хозяином подряда на сто восемьдесят тысяч.
Морозов проверял его девять дней.
Двадцать седьмого мая, в среду, Штальберг находился не в конторе, а на складе в Гавриковом переулке, где с двумя работниками грузил и вывозил товар, – и находился там с полудня до девяти вечера, при семи свидетелях.
Кроме того – и это Морозов счёл важнее алиби – Штальберг был единственным человеком, который не поверил в погромную смерть компаньона и ходил с этим по инстанциям три недели.
Убийца так себя не ведёт.
Убийца соглашается с первой же удобной версией.
Оставались люди Бортникова.
Приказчиков у Бортникова было четверо, и всех четверых Морозов проверил за неделю.
Двое двадцать седьмого мая были на складе в Гавриковом, при свидетелях. Третий болел. Четвёртый, самый молодой, был в тот день на Мясницкой – и это первые сутки выглядело как удача.
А после выяснилось, что был он там в качестве пострадавшего: толпа разгромила и лавку его отца, торговавшего галантереей на той же улице, и парень весь день таскал из огня товар.
– И что теперь? – спросил Ярцев.
– Теперь я возвращаюсь к началу, – сказал Морозов.
– То есть?
– То есть к записке, – сказал он. – Николай Аполлонович, у меня в этом деле два обстоятельства, которые никак не объясняются погромом. Первое: Функа отвели в подвал и связали. Второе: за сутки до погрома он получил письмо с угрозой, а из конторы пропала книга подрядов.
Он положил на стол конверт.
– И вот это письмо, я полагаю, важнее убийства.
– Отчего?
– Оттого, что оно опущено в ящик двадцать пятого мая, – сказал Морозов. – А погром начался двадцать шестого.




























