444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 293)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 293 (всего у книги 309 страниц)

Глава 4 (129)

Изложил он это на другой вечер и излагал два часа.

Прежде того он просидел ночь, решая, излагать ли вообще.

Он расписал это, как расписывал всякое дело.

Что теряет, если расскажет. Ничего материального: имён он не назовёт, места не укажет, себя не выдаст. Рискует одним – что человек сочтёт его помешанным и скажет об этом кому-нибудь.

Что приобретает. Впервые за девять лет – проверку.

И третье, о чём он записал отдельно:

«За девять лѣтъ я говорилъ объ этомъ съ шестью человѣками.

Всѣ шестеро либо видѣли сами, либо вѣрили мнѣ заранѣе.

Стало быть, за девять лѣтъ меня ни разу не провѣрилъ никто.

А человѣкъ, котораго девять лѣтъ не провѣряли, начинаетъ ошибаться и не замѣчаетъ сего».

Он изложил как задачу, ни разу не сказав «я видел».

Он говорил так: имеются записи неизвестного лица, собранные за двадцать лет; в них тридцать с лишним случаев; во всех случаях предмет определённого рода находился в жилом помещении на расстоянии менее двух аршин от спящего человека; в двадцати девяти случаях этот человек через три-шесть месяцев заболевал слабостью без жара и болей; в двенадцати случаях предмет выносили, и в девяти из двенадцати человек вставал на ноги в срок от семи дней до трёх недель; в остальных умирал.

Свиридов слушал молча.

Он не перебил ни разу за два часа и не сделал ни одного лица, по которому Морозов мог бы понять, считает ли он это бредом.

И это было хорошо.

За девять лет Морозов изложил эту историю четырежды – Свешникову в четырнадцатом, Пересветову никогда, Клементьеву никогда, Гурьеву никогда, – и всякий раз, начиная, ловил себя на одном и том же: он подбирает слова так, чтобы не выглядеть помешанным, и оттого излагает хуже, чем мог бы.

Здесь он изложил как дело.

Когда Морозов кончил, он спросил три вещи.

– Первое. Записи кем составлены?

– Частным лицом, не врачом.

– Второе. Случаи, в которых предмет лежал, а человек не заболел, – они записаны?

Морозов помолчал.

– Не знаю, – сказал он честно. – Полагаю, что нет.

– Вот, – сказал Свиридов. – Вот вам и вся цена этим тридцати.

Он встал и прошёлся по комнате.

– Александр Петрович, я объясню, и объясню не для спора. Человек, собирающий случаи, собирает то, что подтверждает. Он ездит и спрашивает: где вещь и кто болел. Ему рассказывают про тех, кто болел, потому что про здоровых рассказывать нечего.

– Это я понимаю.

– И третье, – сказал Свиридов. – Слабость без жара и болей в русской деревне есть у половины населения, и называется она недоеданием.

– Николай Афанасьевич, а ежели больной – ребёнок девяти лет?

– Что ребёнок?

– Слабость без жара, без кашля, четыре месяца, при полной памяти, – сказал Морозов. – Фельдшер сказал: от голода.

– И весьма вероятно, что от голода, – сказал Свиридов. – Александр Петрович, я в двадцать первом году проехал двенадцать волостей. Я видел деревни, где лежали все дети.

– А ежели в этой деревне лежит один?

Свиридов помолчал.

– Тогда я бы спросил, чем этот двор отличается от прочих, – сказал он. – И перебрал бы всё: чем кормятся, где берут воду, чем топят, сколько народу в избе, не солонина ли, не грибы ли. И, поверьте, нашёл бы десяток отличий прежде вашей бляшки.

Морозов записал и это.

– Николай Афанасьевич. Что бы вы сделали на месте того, кто ведёт?

Свиридов подумал минуты две.

– Я бы считал иначе, – сказал он наконец. – Я бы взял не тех, у кого вещь, а всех подряд.

– То есть?

– Возьмите деревню, – сказал он. – Сто дворов. Установите, в скольких есть такая вещь, – скажем, в шести. И после посчитайте больных: в этих шести и в остальных девяноста четырёх.

Он сел.

– Ежели в шести больных вчетверо больше – это уже нечто. А ежели столько же – стало быть, ваши тридцать случаев не значат ничего.

Морозов посидел молча.

За девять лет в этом веке он собрал пять случаев своими глазами и тридцать с лишним по чужим записям.

И ни разу не сделал того, что этот человек предложил за две минуты.

Он не считал тех, у кого вещь есть, а болезни нет.

– Николай Афанасьевич, – сказал он. – Вы правы, и правы совершенно. И я вам скажу, отчего этого не сделали.

– Отчего?

– Оттого, что тот, кто это собирал, боялся, – сказал Морозов. – Он двадцать лет полагал, что доказывает несчастье, и оттого искал только несчастья.

Он задал Свиридову и последний вопрос того вечера – тот, который держал в голове девять лет.

– Николай Афанасьевич. А вам не встречались люди, которые видят?

– Что видят?

– Свет, – сказал Морозов. – Будто бы на таких вещах в темноте виден свет.

Свиридов поднял брови.

– Встречались, – сказал он.

Морозов не пошевелился.

– Где?

– В деревнях, – сказал Свиридов. – Мне за четыре года это рассказывали раз восемь. Всякий раз одно и то же: вот, мол, у нас бабка видела, как в сундуке светилось.

– И что вы думаете?

– Что в тёмной избе человек видит то, чего нет, – сказал Свиридов. – Александр Петрович, вы пробовали в полной темноте смотреть на что-нибудь долго? Через минуту у всякого пойдут пятна. Это устройство глаза, и об этом написано в любом руководстве.

Морозов помолчал.

– А ежели двое видят одно и то же?

– Тогда они прежде друг с другом об этом говорили, – сказал Свиридов.

Морозов записал и этот ответ.

Он был неверен – и он был единственно правильным для человека, которому не показали.

Дело об убийстве Ефимова Морозов раскрыл в ноябре, и раскрыло оно себя само.

Вернее – раскрылось от той единственной подробности, которая с самого начала не сходилась: тело перенесли за кусты.

Морозов вернулся к ней в первых числах ноября и стал думать: кому нужно переносить.

Ответ вышел один.

Тому, кто рассчитывал, что тело найдут не сразу.

А это значило, что убийца был из тех, кому важно выиграть день или два: местный, живущий рядом, и такой, чьё отсутствие в деревне заметили бы.

Морозов взялся за Ерестную.

Прежде того он проверил и отбросил три версии, и все три отбросил за неделю.

Первая: убили из-за вещи – то есть кто-то знал о пластине и хотел её вернуть.

Отпадала: пластина была уже продана и уже перепродана, и об этом в деревне знали все.

Вторая: убили проезжие.

Отпадала по переносу тела: проезжий не переносит, ему нужно уйти, а не выиграть день.

Третья: семейное.

Эту Морозов проверял дольше прочих, потому что за девять лет выучил: во всяком деревенском убийстве прежде всего проверяется двор.

Он проверил: вдова в тот вечер была при четверых детях, один из которых лежал; соседи подтвердили; старший сын, четырнадцати лет, ночевал у дядьки в другой деревне.

Отпало и это.

Он приехал туда с Марией Игнатьевной и двумя агентами и провёл там пять дней.

Опрашивали всех, кто в тот день был на дороге.

К третьему дню установилось: двадцать третьего Ефимов возвращался из города и был в деревне около шести вечера; после он выпил в доме соседа, и в девятом часу пошёл домой, и домой не дошёл.

У соседа их было четверо.

Морозов опросил троих.

Четвёртого в деревне не оказалось: он уехал в город на другой день после того, как нашли тело, и с тех пор не возвращался.

Звали его Гаврила Прохоров Сысоев, тридцати шести лет.

Искали его пять дней и нашли способом, который в двадцать первом году работал лучше всех прочих: по хлебным карточкам.

Человек, приехавший в город, обязан был встать на довольствие – иначе не ел.

Сысоев встал под именем Гаврилы Прохорова Лыкова, крестьянина той же волости, и это его и выдало: Мария Игнатьевна, проверявшая списки вновь прибывших за конец октября, нашла запись, в которой имя и отчество совпадали, а фамилия нет.

Такие совпадения Морозов за девять лет видел десятки раз и вывел из них правило, которое записал ещё в Москве:

«Человѣкъ, беря чужое имя, почти никогда не мѣняетъ своего собственнаго имени и отчества.

Ибо на чужую фамилію онъ отзовётся, а на чужое имя – не сразу».

Его взяли в городе восемнадцатого ноября, на пристани, где он работал грузчиком под чужим именем.

Он сознался на второй день.

Рассказ был короткий и не содержал ничего, чего Морозов не слышал за девять лет двадцать раз.

Они пили вчетвером. Ефимов был при деньгах и деньгами хвастал: рассказывал, что продал в городе «бляшку» и что взял за неё четыре миллиона.

Двое ушли раньше.

Сысоев пошёл следом, догнал за деревней и ударил колом по голове.

– Зачем перенесли? – спросил Морозов.

– Чтоб не сразу нашли, – сказал Сысоев. – Я думал, до утра пролежит, а я к утру уйду.

– А отчего не ушли?

– Испугался, – сказал он. – Наутро народ пошёл, и я решил, что ежели уйду сразу, на меня и подумают.

Морозов записал это и задал последний вопрос – не по делу.

– Гаврила Прохорович. А вы знали, что он эту бляшку летом выкопал?

– Знал, – сказал Сысоев. – Вся деревня знала.

– И что про неё говорили?

Сысоев посмотрел на него.

– Говорили, что дурная, – сказал он. – У Степана мальчонка с августа лежит, так бабы и говорили: от бляшки.

– И вы верили?

– А чего ж не верить, – сказал он. – У нас всякий знает: которые из бугров берут, у тех в дому худо.

Морозов положил перо.

– Гаврила Прохорович, вы понимаете, что вы сказали?

– Чего?

– Вы полагали, что вещь эта приносит несчастье, – сказал Морозов. – И убили человека за деньги, вырученные от её продажи.

Сысоев подумал.

– Так деньги-то не бляшка, – сказал он.

Он сказал это без всякой насмешки и без вызова – просто объяснил очевидное человеку, который почему-то не понимает.

– Гаврила Прохорович, – сказал Морозов. – А ежели бы он не продал её, а вёз с собой?

Сысоев посмотрел на него и подумал по-настоящему – секунд десять.

– Тогда бы я не пошёл, – сказал он.

– Отчего?

– А что мне с ней делать? – сказал Сысоев. – Она дурная. Её в дом не понесёшь.

Морозов записал и это и подчеркнул дважды.

Морозов записал это дословно и после, вечером, переписал в тетрадь.

«Вся деревня знала, что вещь дурная, и вся деревня полагала, что ребёнокъ отъ нея слёгъ.

И тотъ же человѣкъ, который сіе полагалъ, убилъ за деньги, вырученныя за нея.

Изъ чего слѣдуетъ, что вѣра въ несчастье не удерживаетъ ни отъ чего.

Она есть не запретъ, а объясненіе: людямъ надобно знать, отчего худо, и всё.

А поступаютъ они по-прежнему».

Глава 5 (130)

Счёт, о котором говорил Свиридов, Морозов начал в декабре.

Он взялся за это сам и понимал, что делает работу, которая не относится ни к какому его делу и которой не поручал никто.

Он выбрал четыре деревни: Ерестную, Малый Оёш, Бугры и Кривощёково.

Выбирал он их по трём условиям и записал условия прежде, чем ехать.

Первое: деревни должны стоять на курганной земле, чтобы вещи в них вообще встречались.

Второе: они не должны быть соседними, чтобы в них не рассказывали друг про друга.

И третье, о котором он думал дольше всего: он не должен знать заранее, в каком дворе что лежит.

Последнее и было самым существенным.

«Ежели я поѣду въ ту деревню, гдѣ мнѣ уже извѣстенъ больной, я найду при нёмъ вещь и сочту сіе подтвержденіемъ.

А надлежитъ обойти всѣ дворы подрядъ и считать то, что есть, а не то, чего я жду».

Все четыре стояли на курганной земле, во всех четырёх копали погреба, и во всех четырёх, по его сведениям, находили.

Порядок он установил такой.

Сперва обойти дворы и установить, в скольких есть выкопанные вещи: медные или каменные, с изображением зверя.

После – не спрашивая о вещах, установить, в скольких дворах есть лежачие больные.

И только потом сложить.

Второе он поручил не себе: Мария Игнатьевна обходила дворы и спрашивала о больных под предлогом, который в двадцать первом году не вызывал ни малейшего подозрения, – она составляла сведения для уездного отдела здравоохранения о нуждающихся в медицинской помощи.

Порядок опроса Морозов написал ей на листе и просил держаться его буквально.

«1. О вещахъ не спрашивать вовсе, ни намёкомъ.

2. Спрашивать: есть ли въ дому лежачій, сколько лѣтъ, съ какого мѣсяца, чѣмъ боленъ по мнѣнію домашнихъ, былъ ли фельдшеръ.

3. Записывать то, что скажутъ, безъ поправокъ. Ежели скажутъ „отъ сглазу“ – писать „отъ сглазу“.

4. Дворы обходить подрядъ, не пропуская ни одного, включая тѣ, гдѣ заранѣе видно, что больныхъ нѣтъ».

Четвёртый пункт он объяснил отдельно:

– Мария Игнатьевна, самое важное – это дворы, где никто не болен. Их будет девять из десяти, и они покажутся вам пустой работой. Они и есть вся работа.

Это, между прочим, было правдой: такие сведения действительно собирались, и она их действительно передала.

Работа эта была самой странной за девять лет, и Морозов отдавал себе в этом отчёт.

Он, заведующий уголовным розыском города с семьюдесятью тысячами жителей, в свободные дни ездил по деревням и считал дворы.

Он не мог объяснить этого никому.

Пантелееву он сказал правду наполовину: что проверяет по делу Ефимова, много ли в уезде копают курганы и не идёт ли это промыслом.

Это было законно – раскопки без разрешения воспрещались – и на две трети верно.

Марии Игнатьевне он не объяснил вовсе, и она не спросила.

Она вообще за пять лет службы не задала ему ни одного вопроса о том, зачем.

А Шумскому – которому шёл двадцать четвёртый год и который к двадцать второму году вёл дела не хуже самого Морозова – он сказал так:

– Иван Никитич, я в этом деле себе не хозяин. Я вам скажу, что оно есть, и не скажу, что оно такое.

– И не надо, – сказал Шумский.

– Отчего не надо?

– Оттого, Александр Петрович, что я при вас шестой год, – сказал он. – И ежели вы чего-нибудь не говорите, стало быть, на то есть причина, а спрашивать – только вас же и подводить.

Работа заняла январь и февраль двадцать второго года.

Итог Морозов свёл первого марта и свёл на одном листе.

Дворов обойдено – триста девяносто четыре.

В них дворов, где имеется выкопанная вещь означенного рода, – сорок один.

Из этих сорока одного двор, где есть лежачий больной, – одиннадцать.

В остальных трёхстах пятидесяти трёх дворах лежачих больных – сорок восемь.

Морозов посчитал.

В дворах с вещами больных было двадцать шесть на сотню.

В дворах без вещей – тринадцать с половиной на сотню.

Вдвое.

Он сидел над этими двумя цифрами весь вечер.

А после сделал то, чего Свиридов ему не говорил и до чего дошёл сам.

Он стал разбирать эти одиннадцать по одному.

Из одиннадцати:

в трёх вещь лежала в жилой комнате, ближе двух аршин от того места, где спит больной;

в двух – в сундуке в той же комнате, но дальше;

в четырёх – в сенях, в амбаре, в чулане, то есть вне жилья;

и в двух хозяева не могли сказать, где она лежит, потому что не помнили.

А после он разобрал самих больных.

Из одиннадцати: четверо были старики за семьдесят; трое болели чахоткой в открытой форме, с кашлем и кровью; один был парализованный после удара.

И трое – трое – лежали со слабостью без жара, без болей и без кашля.

Все трое – из тех трёх дворов, где вещь лежала ближе двух аршин.

Морозов посчитал ещё раз и записал итог.

«Изъ 41 двора съ вещами больныхъ 11.

Изъ 11 больныхъ восьмеро больны опредѣлённою и объяснимою болѣзнью: старость, чахотка, ударъ.

Трое больны тою самою слабостью.

И всѣ трое – тѣ, у кого вещь лежитъ въ жиломъ помѣщеніи ближе двухъ аршинъ.

Въ 353 дворахъ безъ вещей больныхъ 48, и изъ нихъ ни одинъ не боленъ означеннымъ образомъ: всѣ 48 имѣютъ болѣзнь, которую фельдшеръ назвалъ бы».

Он проверил себя и здесь – потому что за девять лет выучил, что цифра, подтверждающая твою мысль, требует проверки строже той, что её опровергает.

Он проверил три возражения.

Первое: не оттого ли в дворах с вещами больше больных, что это дворы победнее?

Он сличил: из сорока одного двора с вещами двадцать три были среднего достатка, одиннадцать зажиточных и семь бедных. По достатку они не отличались от прочих.

Второе: не оттого ли, что в этих дворах больше народу?

Сличил: в сорока одном дворе жило в среднем шесть человек, в прочих – пять с половиной. Разница ничтожна.

И третье, самое неприятное: не спрашивала ли Мария Игнатьевна о больных как-нибудь иначе в тех дворах, где знала о вещи?

Этого он проверить не мог – и оттого записал прямо:

«Третьяго возраженія я устранить не могу.

Оно устраняется только тѣмъ, что М. И. не знала, въ какихъ дворахъ есть вещи: списокъ сорока одного я составилъ послѣ, а она обходила прежде».

Он положил перо и посидел.

Девять лет он собирал случаи и все девять лет собирал их так, как ему и сказали: искал несчастье и находил его.

А за три месяца по чужому совету получил то, чего не имел ни разу.

Не тридцать случаев подряд.

Соотношение.

Он записал последнюю строку в тот же вечер:

«Сіе есть первое настоящее наблюденіе за девять лѣтъ.

Оно не доказываетъ ничего о причинѣ. Оно доказываетъ одно: что сіе не совпаденіе и не суевѣріе.

И что человѣкъ, который сіе установилъ, – не я, а Н. А. Свиридовъ, которому я не сказалъ ни слова правды».

Свищов умер восемнадцатого марта двадцать второго года, семидесяти лет.

Морозов приехал за два дня до того и просидел у него вечер.

Старик был в памяти и говорил медленно.

– Александр Петрович.

– Я здесь.

– Ты вот что, – сказал Свищов. – Ты после меня один останешься. Из тех, кто оттуда.

– Останусь.

– Оно тяжело, – сказал старик. – Я семнадцать лет прожил и всё думал: вот есть человек, который знает, что я не тутошний. Сперва хозяин, потом ты.

Он помолчал.

– А у тебя такого не будет.

Морозов не ответил.

– Ты вот что, – сказал Свищов после паузы. – Ты записывай.

– Я записываю.

– Всё записывай, – сказал он. – Не про вещи. Про себя. Что помнишь оттуда.

– Зачем?

– А затем, что забудется, – сказал Свищов. – Я вот нынче лежу и не помню, как телефон работает. Знал ведь.

Он умер во сне, в ночь на восемнадцатое.

Хоронили его девятнадцатого, на том самом городском кладбище, в ста саженях от сторожки, под полом которой стояли два ящика.

Народу было четырнадцать человек.

Морозов записал вечером:

«Свищовъ Гаврiилъ Кондратьевичъ, 70 л.

Инженеръ-теплотехникъ, 1949 года рожденія по своему счёту.

Прожилъ здѣсь семнадцать лѣтъ и шесть мѣсяцевъ.

Я остался одинъ».

К трём дворам он съездил сам в марте.

Он не стал ничего объяснять и не стал пугать.

Он сделал то, чему выучился за девять лет: сказал правду настолько, насколько её можно было сказать.

В первом дворе – старуха с внучкой – он сказал: у вас в горнице в сундуке лежит старинная бляха, и я вам советую вынести её в амбар, потому что в четырёх домах, какие я видел, при ней болели.

Старуха вынесла в тот же час.

Во втором – семья из шести человек – не поверили и не вынесли.

В третьем хозяин спросил: а за это платят?

Морозов сказал, что не платят, а что в городе есть учёный человек, который такие вещи покупает за деньги и записывает, где найдено.

Хозяин продал её Свиридову в апреле за три миллиона.

Больной в этом дворе – мужик сорока лет – встал в мае.

Морозов записал и это, шестым случаем, и приписал:

«Изъ трёхъ дворовъ: въ одномъ вынесли по совѣту, въ другомъ продали за деньги, въ третьемъ не повѣрили.

Во второмъ и первомъ больные встали. О третьемъ буду знать къ осени».

Одно наблюдение Морозов сделал попутно и записал его отдельно, потому что оно противоречило всему, что он полагал прежде.

Из сорока одного двора с вещами в двадцати шести вещь лежала не в жилье: в амбаре, в сенях, в чулане, под крышей.

Он спросил у хозяев, отчего.

И получил тридцать раз один и тот же ответ, сказанный разными словами.

«В избу не носим».

Не потому, что боятся: о болезнях говорили лишь в трёх дворах из сорока одного.

А потому, что выкопанное из земли – «мертвецкое», и по деревенскому обычаю ему в жилье не место, как не место в избе кладбищенской земле или гробовой доске.

Морозов записал это и просидел над записью вечер.

«Деревня семьсотъ лѣтъ хоронитъ отдѣльно и не носитъ могильнаго въ домъ.

И вотъ выходитъ, что обычай сей – безъ всякаго знанія и безъ всякой причины – дѣлаетъ ровно то самое, что я вывелъ за девять лѣтъ наблюденій.

Сіе меня, признаться, смирило».

Со Свиридовым он виделся ещё дважды.

Второй раз – в марте, когда отдавал ему протокол по делу об убийстве Ефимова, где значилось, кем и где найдена пластина.

Свиридов вписал эти сведения в свой листок и сказал:

– Александр Петрович, это первый случай за четыре года, когда я знаю о вещи всё: кто нашёл, где, когда и при каких обстоятельствах.

– И что это даёт?

– Немного, – сказал Свиридов. – Один курган, распаханный, без раскопок. Но я записал.

А третий раз – в мае, перед его отъездом.

Морозов пришёл проводить и принёс с собой то, о чём думал два месяца.

Это был список.

Не полный – он переписал из своей описи двенадцать предметов, о которых знал место находки: деревню, год и обстоятельства.

Без указания, где они теперь.

– Николай Афанасьевич. Это вам.

Прежде того он думал об этом два месяца и записал, что перевесило.

Против было одно, и оно было тяжёлое: всякая бумага, попавшая в чужие руки, живёт своей жизнью, и через двадцать лет по этому списку кто-нибудь пойдёт искать.

За было три.

Первое: без указания места находки эти двенадцать предметов для науки не существуют вовсе.

Второе: список не содержит ни слова о том, где они теперь, и, следовательно, никого к ним не приведёт.

И третье, к которому он пришёл последним.

«Я девять лѣтъ держу сіе дѣло одинъ, и отъ сего оно не сдѣлалось ни на волосъ яснѣе.

Тотъ, кто держалъ его до меня, держалъ пятьдесятъ три года и умеръ, зная столько же, сколько зналъ въ 1863-мъ.

Стало быть, скрытностью тутъ ничего не выслужишь».

Свиридов взял и стал читать.

Он читал минут десять, и по мере того как читал, лицо у него делалось всё внимательнее.

– Александр Петрович, – сказал он. – Откуда это?

– Из старых бумаг, – сказал Морозов. – Собраны частным лицом, ныне покойным, между девятьсот вторым и тринадцатым годами.

– А где сами предметы?

Морозов ответил так, как решил заранее.

– Они целы, – сказал он. – И лежат в одном месте, и никому не проданы. Больше я вам сказать не могу.

Свиридов посмотрел на него поверх очков.

– Вы понимаете, что это значит для науки?

– Понимаю.

– Двенадцать предметов с указанием места находки – это больше, чем я собрал за четыре года.

– Знаю, – сказал Морозов.

Свиридов помолчал.

– И вы мне их не отдадите.

– Нет.

– Отчего?

Морозов ответил не сразу.

– Оттого, Николай Афанасьевич, что я за них отвечаю, – сказал он. – Я не владелец. Я храню чужое по описи, и у меня на всякий предмет записано, у кого он взят и в каком году.

Он помолчал.

– И оттого, что покуда они лежат вместе, они лежат смирно. А ежели я отдам их в музей, их через год разложат по витринам, каждую отдельно, и в этом зале станут сидеть служители.

Свиридов нахмурился.

– Это опять ваши тридцать случаев.

– Это мои шесть, – сказал Морозов. – Которые я видел сам.

Они помолчали.

– Александр Петрович, – сказал Свиридов. – Я вам скажу, что я об этом думаю, и мы расстанемся друзьями.

– Говорите.

– Я полагаю, что вы ошибаетесь, – сказал он. – И полагаю, что ошибаетесь добросовестно, а это в науке случается чаще, чем нарочно.

Он протянул руку.

– А ещё я полагаю, что ежели вы когда-нибудь решите иначе – напишите мне. Университет, Томск.

Морозов пожал руку.

– Николай Афанасьевич. Один вопрос напоследок.

– Спрашивайте.

– Ежели бы оказалось, что вещи эти и вправду делают то, что я говорю, – что бы вы стали делать?

Свиридов подумал.

– Изучал бы, – сказал он. – Александр Петрович, вы ждали другого ответа?

– Ждал, – сказал Морозов. – Я ждал, что вы скажете: спрятал бы.

– Спрятать – это не по нашей части, – сказал Свиридов. – Спрятанное перестаёт существовать. Вы, ежели угодно, поступаете как хранитель, а я поступал бы как исследователь. Разница в том, что вы бережёте людей, а я – знание.

Он надел шапку.

– И я вам скажу честно: покуда живы люди, которых надо беречь, ваша правда больше моей.

Он уехал в мае двадцать второго года.

Морозов после переписывался с ним восемь лет – двадцать одно письмо, из которых половина была о курганах.

А в тетради, вечером того дня, он записал:

«Двадцать второй годъ.

Я девять лѣтъ считалъ, что въ этомъ дѣлѣ есть двѣ стороны: тѣ, кто собираетъ вещи, и тѣ, кто отъ нихъ умираетъ.

А нынче вижу третью: тотъ, кто ихъ изучаетъ.

И сія третья права не менѣе моего, а можетъ статься, и больше – ибо я девять лѣтъ храню, а не узнаю.

Записываю сіе прямо и безъ утѣшенія».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю