444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Литвиненко » "Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ) » Текст книги (страница 261)
"Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2026, 12:30

Текст книги ""Фантастика - 2026". Компиляция. Книги 1-46 (СИ)"


Автор книги: Елена Литвиненко


Соавторы: Катерина Цвик,Лия Новикова,Александр Фрост,
сообщить о нарушении

Текущая страница: 261 (всего у книги 309 страниц)

Глава 4 (64)

Десять дней ожидания Морозов не потратил впустую.

Он объехал волость, составил половину отчёта, дважды побывал у Ляпунова и один раз – на тюменской пристани, где посмотрел, как выглядит скупка старья вблизи: три лавки, патенты, книги, ничего похожего на тайну.

И ещё он написал четыре письма.

Первое – Бекетову, с распоряжениями по столу и с просьбой поднять одно старое дело.

Второе – Штейну, короткое, с обещанием заехать осенью.

Третье – Дроботову.

А четвёртое было не письмо, а запрос, и запрос он составил по всей форме, на бланке московского сыскного отделения, за своей подписью: в Тобольское губернское правление, о предоставлении сведений о лицах, состоявших чиновниками по особым поручениям при генерал-губернаторе Западной Сибири в 1860–1865 годах.

Он отправил его четвёртого июня – за трое суток до того, как впервые услышал фамилию, которую собирался проверять.

Так у него было заведено с молодости: запрос уходит раньше показания.

За ним прислали седьмого июня, к вечеру.

Свищов вошёл в комнату, где Морозов третий день переписывал набело собранное по волости, и сказал:

– Собирайся. Он приехал.

– Куда ехать?

– Никуда, – сказал Свищов. – Он здесь.

Иван Иванович сидел на крыльце.

Он сидел на верхней ступеньке, в рубахе без пиджака, без шляпы, с непокрытой головой, и смотрел на Туру, по которой в закатном свете тянулась баржа.

Морозов увидел его так впервые.

В Петербурге он видел его дважды – у канала и на веранде в Удельной, – и оба раза видел человека в пальто, в шляпе, против света, с лицом, которое через минуту переставало вспоминаться.

Здесь, на крыльце, при сибирском закате, сидел просто немолодой человек: седеющие волосы, обыкновенное лицо, сильные руки, лежащие на коленях.

Правая была без перчатки.

И на среднем пальце – тёмный гладкий перстень, надетый прямо на палец, как и полагается носить кольцо.

– Садитесь, Александр Петрович, – сказал он. – Тут хорошо смотреть на реку.

Морозов сел на ступеньку ниже.

Они помолчали.

– Я обещал ответить, – сказал наконец Иван Иванович. – Вы спросили меня в январе: откуда я знал о вещах прежде, чем их выкопали. Я сказал: спросите там, где всё началось. Вы приехали. Спрашивайте.

– Спрашиваю. И прежде вопроса скажу одно, чтобы после не было недоразумения: я обязан вас задержать.

– Обязаны, – согласился Иван Иванович, не оборачиваясь. – И не станете. Не оттого, что вам не хочется, а оттого, что у вас нет ни постановления, ни местной санкции, ни обвинения, которое можно предъявить. Вы меня возьмёте, продержите сутки у Ляпунова и отпустите, а после полгода будете объясняться в Москве.

– Всё так.

– Это, – сказал он, – единственная причина, по которой я сижу тут с вами. Не доверие. Арифметика.

Иван Иванович смотрел на воду.

– Я знал о них потому, – сказал он, – что видел их прежде.

– Где?

– Здесь, – сказал он. – В этой степи. В восемьсот шестьдесят третьем году.

Морозов очень медленно перевёл дыхание.

Он ждал многого, и в том числе этого; и всё-таки услышать это вслух оказалось иначе, чем предполагать.

– Сколько вам лет?

– Не знаю, – сказал Иван Иванович просто. – И это, поверьте, не кокетство. Я перестал считать в девятьсот первом. К тому времени выходило, что мне сто двадцать.

– Вы не стареете.

– Старею, – сказал он. – Только медленно. Насколько – не скажу; мне не с чем сравнивать, я такой один. По моим прикидкам, за десять лет я старею на год, а последние двадцать – меньше.

Он повернулся к Морозову.

– И, чтобы вы не тратили время на догадки: нет, я не бессмертен, я не колдун и не святой, и болею я, как все. Прошлой зимой я две недели лежал с воспалением лёгких и, честное слово, думал, что кончусь.

– Как это вышло?

– Я не знаю, – сказал Иван Иванович. – И вот тут, Александр Петрович, нам с вами придётся условиться раз и навсегда. Я не знаю. Я знаю, что происходит, – сорок лет наблюдений, тридцать девять деревень, сорок восемь предметов и три сотни исписанных тетрадей. А отчего – не знаю. И, поскольку я тут единственный человек, у которого было полвека на размышления, полагаю, что этого не знает никто.

Он снова стал смотреть на реку.

– Хотите – расскажу с начала?

– Хочу.

– Хочу, – сказал Морозов. – Только прежде уговоримся об одном.

– Об чём же?

– Я буду проверять всё, что вы скажете, – сказал Морозов. – Фамилии, даты, места. Я поеду в архив, я запрошу списки. Не оттого, что не верю в необычайное, а оттого, что это моё ремесло. Ежели вы против – не рассказывайте.

Иван Иванович посмотрел на него с чем-то, похожим на удовольствие.

– Проверяйте, – сказал он. – И, Александр Петрович, я вам скажу, отчего мне это приятно. За полвека я рассказывал это трижды. Двое поверили сразу, и оба после сделались невыносимы: они стали смотреть на меня снизу вверх. Третьей была та женщина из семьдесят восьмого года, и она первым делом спросила меня про даты.

– И что вышло?

– Вышло шестнадцать лет разговоров, – сказал он. – Лучших в моей жизни. Рассказываю.

Слушая, Морозов делал то, что делал всегда: не верил и записывал.

Он отмечал, что рассказ идёт ровно, без украшений и без пауз в тех местах, где обыкновенно врут; что даты называются без запинки; что человек не оправдывается и не набивает себе цены. И отмечал ещё одно, чего не мог объяснить: собеседник говорил о шестидесятых годах прошлого века так, как говорят о собственной молодости, – с той небрежной точностью в мелочах, которой не бывает у пересказчиков.

В восемьсот шестьдесят третьем году он был молодым человеком двадцати восьми лет, чиновником по особым поручениям при генерал-губернаторе Западной Сибири. Фамилию свою тогдашнюю он назвал; Морозов её записал и после, вернувшись в Москву, проверил по спискам, и фамилия существовала.

Летом шестьдесят третьего его послали в степь по делу о бугровщиках.

Дело было казённое и скучное: местные раскапывали курганы, находки уходили за границу через Кяхту, казна теряла пошлину, а Академия – древности.

Он приехал в станицу, взял двух казаков и застал бугровщиков на четвёртый день – впятером, на большом кургане с провалившейся вершиной, который местные звали Сивой Могилой.

Они копали третью неделю.

– И вот тут, – сказал Иван Иванович, – начинается то, чему я до сих пор не нашёл ни объяснения, ни даже слов.

Он замолчал надолго.

– Я не помню, что было в яме, – сказал он наконец. – Я помню всё до и всё после. Я помню, как мы к ним подъехали. Помню, как один побежал и как его взяли. Помню, как я спустился в раскоп, потому что хотел видеть, что они вынули.

– А дальше?

– А дальше я помню, как сижу на земле наверху, – сказал он, – и солнце стоит на другом краю неба. То есть прошло часов шесть.

– Шесть часов?

– Шесть. И за эти шесть часов, Александр Петрович, – он посмотрел на Морозова, – все пятеро бугровщиков умерли.

В воздухе стоял вечерний холод, снизу пахло рекой.

– Как?

– Не знаю, – сказал Иван Иванович. – Их нашли казаки. Все пятеро лежали в яме и вокруг ямы. Ни ран, ни следов борьбы. Казаки решили, что земляной газ, и написали так в рапорте, и я этот рапорт подписал, потому что подписать было нечего иного.

– А вы?

– А я вышел оттуда живым и с той поры не старею, – сказал он. – Вот, собственно, и всё моё знание о предмете. Сто пятьдесят один год, и ни на шаг дальше.

Он потёр лицо ладонью – жест обыкновенный, усталый, человеческий.

– Вы понимаете, что мне это в жизни ничего не дало? – сказал он вдруг. – Полвека – и никакого преимущества, кроме одного: я успел прочесть много книг. Ни богатства из этого не выходит, ни власти. Я не могу нигде задержаться больше чем на двадцать лет, иначе начинают спрашивать. Трижды менял имя и дважды – сословие. И всякий раз, прежде чем тронуться с места, я себя старил: морщины навести куда легче, чем объяснить, отчего их нет, а старику с бумагами хлопот меньше, чем молодому. Трижды была семья, и все три раза я уходил, покуда не подходил срок править себя заново.

– Дети?

– Двое, – сказал он. – Оба умерли раньше меня, и второй уже седым. Один в восемьсот девяносто первом, второй в девятьсот седьмом. Я был на обоих похоронах – со стороны, чтобы не пугать внуков.

Он сказал это ровно, и Морозов, слушая, понял, что перед ним не тайна и не чудовище, а очень усталый человек, у которого отняли единственную вещь, делающую жизнь выносимой: конец.

– Дальше было проще. Я вернулся, доложил, дело закрыли. Находки – те, что казаки собрали, – сдали в казну, и они разошлись: часть в Академию, часть пропала по дороге, часть местные растащили ещё до нас. Я тогда об этом не думал.

– А когда стали думать?

– Через двенадцать лет, – сказал Иван Иванович. – Когда заметил, что мои ровесники седеют, а я нет. Тогда я поехал сюда во второй раз и стал искать, что осталось.

– А почему именно вы? – спросил Морозов. – Их было шестеро в яме: пятеро бугровщиков и вы. Пятеро умерли, вы вышли.

– Не знаю, – сказал Иван Иванович.

– Вы полвека об этом думали.

– Полвека, – согласился он. – И у меня четыре объяснения, и все дурные. Первое: случайность, и тогда думать не о чем. Второе: я стоял в другом месте ямы. Третье: они копали три недели, а я пробыл там шесть часов, – то есть дело в мере. И четвёртое, к которому я в последние годы склоняюсь.

– Какое?

– Что дело не в яме, – сказал Иван Иванович. – А в том, что кто-то должен был выйти. Вы, Александр Петрович, полтора года ищете правило и всё время натыкаетесь на одно: рядом вещь, кто-то умирает, кто-то остаётся. Ваш Свищов проснулся в теле умирающего пьяницы. Вы – в теле убитого. Я вышел из ямы, где легли пятеро.

– Это не объяснение.

– Это не объяснение, – согласился он. – Это описание. Я потому и говорю: я знаю, что происходит, и не знаю, отчего.

Морозов слушал и складывал.

Шестьдесят третий год – раскоп, пятеро мёртвых, один вышедший. Через двенадцать лет он начинает искать вещи. К девятьсот второму, когда бугровщики вскроют тот же курган вторично, он уже без малого тридцать лет знает и про вещи, и про то, что они делают, – и потому оказывается у постели умирающего инженера Нартова в январе третьего года раньше всех прочих.

Всё сходилось.

– Иван Иванович. Вы встречали ещё таких, как вы?

– Ни одного, – сказал он.

– А таких, как я?

Он повернул голову.

– Троих, – сказал он. – Свищов – второй. Вы – третий.

– Трое за полвека?

– Трое, о которых я узнал, – поправил Иван Иванович. – Сколько их было на самом деле, я не знаю и знать не могу. Подумайте сами, Александр Петрович, что происходит с таким человеком в обыкновенном случае.

– Его запирают.

– Его запирают, – согласился он. – Или он молчит всю жизнь и умирает, не сказав никому. Или говорит – и тогда его запирают. Я нашёл троих не потому, что их трое, а потому, что искал в единственном месте, где такие люди оставляют след: в делах о помешательстве.

– А первый?

– Первый был в восемьсот восемьдесят девятом году, – сказал Иван Иванович. – Женщина. Она умерла в девятьсот шестом, своей смертью, семидесяти лет, и умерла у меня в доме. Я её нашёл через шесть лет после того, как с ней это случилось, и шестнадцать лет мы с ней разговаривали.

– Она из какого времени?

– Из тысяча девятьсот семьдесят восьмого, – сказал он.

– Кем была?

– Учительницей, – сказал Иван Иванович. – Преподавала химию в школе, в городе, которого сейчас нет. Умерла у себя, дома, шестидесяти двух лет, и очнулась в теле крестьянки двадцати шести лет, только что помершей родами.

Морозов молчал.

– Она была умнее нас с вами вместе, – сказал Иван Иванович. – И, между прочим, единственная, кто в этом деле хоть что-то посчитал по-настоящему. Она вела записи шестнадцать лет: где вещь, кто рядом, сколько прожил. Триста с лишним страниц.

– Где они?

– У меня, – сказал он. – И это, Александр Петрович, вторая вещь, которую я вам покажу, когда придёт время. Первая – где они лежат. А вторая – её тетради.

Морозов посидел молча.

– Что вы от меня хотите? – спросил он наконец. – Не в апреле, не в июле – сейчас, здесь. Прямо.

Иван Иванович поднялся со ступеньки и постоял, глядя на реку.

– Я хочу, – сказал он, – чтобы кто-нибудь, кроме меня, знал, где они лежат.

– Вещи?

– Вещи, – сказал он. – Александр Петрович, мне семьдесят девять лет по счёту памяти и вдвое меньше по счёту тела. Я не бессмертен. Я умру – не завтра, но умру, и, скорее всего, внезапно: от воспаления лёгких, от лошади, от дурака с ножом. И тогда сорок один предмет, которые я собрал за одиннадцать лет и спрятал в одном месте, останутся лежать без присмотра, покуда их не найдёт какой-нибудь мужик, копающий погреб.

Он повернулся.

– У меня нет наследника. Свищов – хороший человек и умный, но он инженер, а не сыщик: он не умеет искать людей и не умеет с ними говорить. Из тех, кого я встретил за полвека, вы первый, кто годится.

– Годится на что?

– На то, чтобы после меня их не собирал никто, – сказал Иван Иванович. – Вы не поверите, но это вся моя цель. Не власть, не деньги, не тайное знание. Сорок восемь штук, лежащих вместе, в одном месте, за семью замками, и человек, который знает где и следит, чтобы они лежали.

Он сел обратно на ступеньку.

– Я вам за это ничего не предлагаю, – сказал он. – Ни денег, ни защиты, ни объяснений – их у меня нет. Я предлагаю вам работу, за которую не платят и о которой нельзя рассказать. И, – он усмехнулся, – ту, которую вы, судя по всему, и так уже делаете второй год бесплатно.

Морозов долго молчал.

– Семь, – сказал он наконец.

– Что?

– У вас сорок один. Всего сорок восемь. Значит, семи не хватает.

– Не хватает, – сказал Иван Иванович. – Пять я считаю утраченными: сгорели, переплавлены, потеряны. Одна лежит в казённом шкафу петербургского сыскного отделения – вы её туда сами и положили в январе.

– А седьмая?

Иван Иванович посмотрел на него.

– А седьмая, – сказал он, – у вас в чемодане.

Морозов не удивился.

За полтора года он привык, что этот человек знает о нём больше, чем следует, и научился не тратить на это раздражение.

– Она приобщена к делу об убийстве Скоблина, – сказал он. – И по окончании производства подлежит возвращению в отделение.

– Разумеется, – сказал Иван Иванович.

– Я вам её не отдам.

– Я и не прошу. – Он посмотрел на реку. – Александр Петрович, я одиннадцать лет собираю их поодиночке, и всякий раз оттого, что они лежат у людей в жилых комнатах, у изголовья, в комодах, на груди. Ваш казённый шкаф, честно сказать, устраивает меня не хуже моего тайника: он заперт, опечатан и стоит в помещении, где никто не ночует.

Он поднялся.

– Вот вам, если угодно, вся моя корысть в этом деле. Мне всё равно, где они лежат. Мне важно, чтобы они не лежали в изголовье.

Глава 5 (65)

К Сивой Могиле выехали десятого июня, на рассвете, втроём: Иван Иванович, Свищов и Морозов.

Перед отъездом Морозов сделал две вещи.

Первую – сказал Ляпунову, что уезжает на пять дней по волости, и назвал направление. Вторую – оставил у него в столе запечатанный конверт с надписью: вскрыть, если не вернусь к двадцатому.

В конверте лежали три листа: где он, с кем и по какому делу.

Это была та самая предосторожность, которой он не принял в апреле прошлого года у Никольского собора и о которой после жалел целый год.

Ехали двое суток.

Выписка из дневника горного инженера Нартова, которую Морозов возил с собой полтора года и знал наизусть, легла на эту дорогу с точностью до версты.

«Отъ станціи трактомъ 26 верстъ до села» – тракт, село, паром.

«Далѣе просёлкомъ на восходъ 9 верстъ до заимки Кузнецова» – заимки не было: она сгорела в девятьсот пятом, и на её месте стояли обгорелые венцы, заросшие крапивой.

«Отъ заимки берёзовымъ колкомъ на полдень, оставляя болотце по лѣвую руку, версты три съ половиною».

Болотце было на месте.

Ехали молча.

Иван Иванович за двое суток заговорил трижды, и все три раза о постороннем: о том, что рожь в этом году взойдёт поздно; о том, что паром на Тоболе держит мужик, который держал его ещё при его первом приезде, – не тот же самый, разумеется, внук.

Свищов правил и не оборачивался.

А Морозов сидел на телеге, смотрел на плывущую мимо степь и в третий раз за полтора года ловил себя на одном и том же чувстве, которому за это время так и не подобрал названия.

Он ехал к месту, откуда всё началось, – и не ждал там ничего.

За тридцать лет службы он выучил: место преступления через пятьдесят лет не даёт ничего, кроме географии. Люди умерли, следы смыло, земля заросла. Ехать туда стоит не за уликами, а за одним: чтобы понять расстояния.

Курган открылся из-за колка на исходе второго дня.

Он стоял особо, посреди ровного места: холм сажени в четыре высотой, поросший седым ковылём, с провалившейся вершиной, отчего сверху была не макушка, а яма.

Морозов слез с телеги и пошёл к нему пешком.

Он обошёл его кругом – двести с лишним шагов, – потом поднялся наверх.

Сверху была видна степь во все стороны, до самого края земли, и на этой степи, если приглядеться, стояли другие бугры: три, семь, десяток.

Раскоп зарос.

Яма посреди вершины оплыла и заплыла травой; по краю торчали кусты. Полвека дождей и снега сделали своё дело: то, что в шестьдесят третьем было свежей ямой с отвалами, теперь выглядело просто вмятиной на холме.

Свищов остался внизу, у телеги.

Иван Иванович поднялся следом и встал рядом.

– Овцы не ходят, – сказал Морозов.

– Не ходят, – согласился тот. – Пастухи не пускают. И, если вас интересует моё мнение, – не оттого, что боятся. Просто здесь трава хуже.

– Отчего хуже?

– Не знаю, – сказал Иван Иванович.

Они постояли молча.

– Что вы почувствовали? – спросил он наконец.

Морозов проверил себя честно, прежде чем ответить.

Он стоял на кургане, из которого пятьдесят один год назад вышел человек, переставший стареть; на кургане, откуда взялись сорок восемь предметов, за которыми умерли одиннадцать человек; на месте, куда он ехал полтора года.

Он не чувствовал ничего.

Ветер. Ковыль. Запах разогретой за день травы. Жаворонок над головой, звеневший так, что это было слышно за версту.

– Ничего, – сказал он.

– И я ничего, – сказал Иван Иванович. – Каждый год приезжаю и каждый год ничего. Это, Александр Петрович, самое обидное во всей истории.

Раскоп он всё-таки осмотрел – по-своему, как осматривал за полтора года всякое место.

Спустился в оплывшую яму, прошёл её по кругу, померил шагами: одиннадцать на четырнадцать. Поковырял ножом стенку, посмотрел слои: чернозём, глина, ниже опять тёмное.

– Что вы ищете? – спросил сверху Иван Иванович.

– Ничего, – сказал Морозов. – Привычка. Место надо пройти ногами, иначе оно остаётся картинкой.

Он поднялся и сел на край.

– Иван Иванович. А что тут было? Не в шестьдесят третьем – вообще. Чья это могила?

– Не знаю, – сказал тот. – И этого, боюсь, не узнает никто: их вскрыли дважды и оба раза без учёных. Академия сюда не приезжала ни разу.

– Отчего?

– Оттого, что таких бугров тут тысячи, а денег на раскопки нет, – сказал Иван Иванович. – В империи на всю археологию отпускают меньше, чем на один гвардейский полк.

Морозов посмотрел на степь, на десяток холмов, стоявших до горизонта, и подумал, что за этой фразой стоит вся история дела: то, что могло бы стать наукой, стало промыслом, потому что учёным не дали денег, а мужикам надо было есть.

Ночевали в поле, у телеги.

Ночью Морозов встал, отошёл шагов на сорок и посмотрел на курган в темноте.

Курган был тёмный.

Ни искры, ни свечения, ни пятна: чёрный холм под звёздами.

Он простоял с полчаса, привыкая, глядя вбок и мимо, – как научился за полтора года.

Ничего.

Значит, здесь пусто. Всё, что светилось, отсюда вынесли: пятеро бугровщиков в шестьдесят третьем и мужики в девятьсот втором.

Он вернулся к телеге и увидел, что Иван Иванович не спит.

– Смотрели? – спросил тот.

– Смотрел.

– И ничего.

– И ничего.

– Я так и думал, – сказал Иван Иванович. – Я, знаете, за все годы так и не научился видеть. У меня отняли старость и не дали глаз. Довольно несправедливо, если вдуматься.

Обратно ехали три дня, и на второй Морозов дал ответ.

Он обдумывал его двое суток, и обдумывал по-своему: не чувствами, а списком.

Что предлагают. Знать, где лежат сорок один предмет, и следить, чтобы они лежали. Работа без жалованья, без огласки и без конца.

Чем платят. Ничем.

Чем рискует. Всем: если о его связи с этим человеком узнает департамент, он получит не увольнение, а дознание, и на дознании выяснится, что чиновник Морозов состоял в сношениях с лицом, по которому в Петербурге лежит наблюдательное дело.

Что будет, если откажется. Вещи останутся лежать, покуда Иван Иванович жив. А после – как выйдет.

И последнее, самое неудобное: он не верил этому человеку до конца и не собирался верить.

За полтора года тот солгал ему один раз – о Свищове, – и солгал ровно там, где было важнее всего.

– Иван Иванович, – сказал Морозов на второй день пути. – Я скажу вам три вещи, и все три вам не понравятся.

– Слушаю.

– Первая. Я согласен знать, где они лежат.

Тот повернул голову.

– Вторая. Я не буду вашим человеком. Я не стану ни исполнять поручений, ни молчать о том, что узнаю по службе, ни закрывать дела, которые вам неудобны. Ежели в моё производство попадёт дело, где будете вы, – я его поведу.

– Разумно, – сказал Иван Иванович.

– Третья, – сказал Морозов. – Я вам не верю. Вы солгали мне в декабре, сказав, что о Свищове знаете только по бумагам, а сами вывезли его из больницы своей рукой. Один раз довольно. Я буду проверять всё, что вы мне скажете, и вы об этом будете знать заранее.

Иван Иванович помолчал.

– Первое я принимаю, – сказал он. – Второе – тоже; я, признаться, и не рассчитывал на другое, а если бы вы согласились быть моим человеком, я бы вам не поверил. А по третьему возражу.

– Возражайте.

– Я вам не солгал в декабре, – сказал он. – Я сказал: я знаю о нём по бумагам. Это была правда: я нашёл его по бумагам – по дознанию девятьсот четвёртого года, которое читал в архиве, как после читали вы. А что я его после вывез – вы меня об этом не спрашивали.

– Это то же самое.

– Нет, – сказал Иван Иванович. – Это недоговорка, и я вас о ней предупреждал в первый же вечер, у Никольского собора. Врать я вам не стану – недоговаривать буду. Иначе, Александр Петрович, в моём положении нельзя: я полвека храню одну вещь, которую нельзя объяснить, не попав в больницу.

Он посмотрел вперёд, на дорогу.

– Место я вам покажу. Не сегодня и не в этот приезд: вам в июле надлежит быть в Москве, и вы туда поедете, потому что иначе вас будут искать. Я вам напишу, когда придёт время.

– Когда?

– Через год, – сказал Иван Иванович. – Может, через два.

– Отчего так долго?

– Оттого, – сказал он спокойно, – что мне надо посмотреть, как вы поведёте себя, когда начнётся война.

На третий день, уже подъезжая к тракту, Иван Иванович сказал:

– И последнее, Александр Петрович, покуда мы одни. О том, чего вы не спросили.

– О чём же?

– О себе, – сказал он. – Вы за два вечера не спросили меня ни разу, что будет с вами. Проживёте ли вы свой век, вернётесь ли обратно, состаритесь ли в этом теле.

– Вы этого не знаете, – сказал Морозов.

– Не знаю, – согласился Иван Иванович. – Но обыкновенно спрашивают всё равно.

– Оттого и не спрашиваю, – сказал Морозов. – Я за полтора года понял одно: тратить время на вопросы, ответа на которые нет, – самая дорогая роскошь из всех, какие я мог бы себе позволить.

Иван Иванович помолчал.

– Знаете, – сказал он, – та женщина из семьдесят восьмого года ответила мне почти теми же словами. В восемьсот девяносто пятом году, на этой самой дороге.

В Тюмень вернулись пятнадцатого июня.

Прежде отчёта был ещё один разговор – со Свищовым, вечером, на крыльце дома у Туры.

– Согласился? – спросил тот.

– Согласился.

Свищов помолчал.

– Ты, брат, правильно сделал, что условия поставил, – сказал он. – Я девять лет назад условий не ставил, и вот тебе итог: я при доме. Он мне ни разу не солгал и ни разу ничего не приказал. А только я девять лет живу так, как ему удобно, и заметил это на пятом году.

– Отчего не ушли?

– А куда? – сказал Свищов. – У меня паспорт на мещанина Свищова, которого в участке помнят пьяницей. У меня ни ремесла по здешним понятиям, ни родни, ни возраста подходящего. Он мне дал дом, бумаги и работу. – Он потёр колено. – Я, Александр Петрович, не жалуюсь. Я тебе объясняю, как оно устроено: он никого не держит. Он делает так, что уходить некуда.

Морозов посмотрел на реку.

– У меня есть куда, – сказал он.

– У тебя есть служба, – согласился Свищов. – Покуда есть.

Оставшиеся десять дней командировки Морозов употребил на то, ради чего его сюда официально послали, и употребил добросовестно.

Он составил для московского отделения отчёт на двадцати двух листах.

В отчёте излагалось: устройство самовольных раскопок в Тобольской губернии; отсутствие какого бы то ни было надзора за ними; порядок сбыта находок через сельских скупщиков на пристани и далее в Тюмень и Екатеринбург; наличие приезжего покупателя, скупающего определённый разряд предметов по цене, вшестеро превышающей местную.

Отдельным приложением шли: показания скупщика Куприянова, показания старосты Дубовика, справка урядника Бурмакина и опись семнадцати предметов, предъявленных Морозову крестьянами четырёх волостей.

Ни слова о свете, о больных, о Свищове и об Иване Ивановиче в отчёте не было.

Это была честная бумага, в которой отсутствовало главное, – и, подписывая её, Морозов подумал, что за полтора года выучился делать ровно то, за что не любил чиновников в своём прежнем веке.

Пересветову он вёз то, что тот просил: бумагу, которую можно подшить.

Двадцать пятого июня, на тюменском вокзале, его провожал Свищов.

– Ну, бывай, – сказал он. – Свидимся.

– Свидимся.

– Ты вот что, – сказал Свищов и вдруг замялся, что было ему несвойственно. – Ты в июле, как начнётся... ты не удивляйся, что все обрадуются.

– Что?

– Обрадуются, – повторил он. – Я в четвёртом году это застал, японскую. Народ на улицах, флаги, музыка. Я стоял и не понимал: они что, не знают? А после сообразил: они и вправду не знают. Им никто не рассказал.

Он помолчал.

– Так вот, ты не суди их за это. Они не дураки. Они просто ещё не были там, где мы с тобой были.

Поезд отошёл в четвёртом часу пополудни.

Морозов ехал обратно во втором классе – по возвращении полагались другие прогонные, – и четверо суток смотрел в окно, как на восток идут встречные составы: третий класс, мешки, дети, самовары.

Они ехали туда, где Морозов только что был.

Через двадцать пять дней в Сараеве будет застрелен эрцгерцог; через пятьдесят пять Россия объявит мобилизацию; и половина мужчин, сидящих сейчас в этих встречных вагонах, через год окажется на фронте, а через четыре – в стране, которой ещё нет.

Морозов знал это точно, до чисел.

И не мог сделать ничего, кроме одного: доехать до Москвы, явиться на службу и продолжать делать свою работу, покуда её можно делать.

Он приехал двадцать девятого июня и в тот же день явился в отделение.

Пересветов принял отчёт, взвесил его в руке – двадцать два листа с приложениями – и остался доволен.

– Вот это по-нашему, – сказал он. – Бумага. Подшивается, докладывается, ложится в дело. Вы, Александр Петрович, оказались человеком слова.

– Аркадий Ильич, я вам обязан сказать, что дела эта бумага не двинет. Раскопки не по нашему ведомству, скупка не преступление, а покупателя я не установил.

– И не надо, – сказал Пересветов. – Мне не нужно, чтобы вы там кого-нибудь поймали. Мне нужно, чтобы у меня в деле лежало объяснение, зачем московское сыскное отделение полтора месяца содержало чиновника в Тобольской губернии. Оно теперь лежит.

Он отложил отчёт и посмотрел поверх очков.

– А вот теперь дурное.

Он достал из ящика казённый пакет – из департамента полиции, за номером и с сургучом – и положил перед Морозовым.

– Пришло девятого июня. Я его вскрывал, я обязан. Читайте.

Департамент уведомлял московское сыскное отделение, что для окончательного разрешения вопроса об обстоятельствах службы чиновника для поручений Морозова А. П. надлежит подвергнуть означенного чиновника медицинскому освидетельствованию во врачебном отделении губернского правления.

Срок – до пятнадцатого июля.

При освидетельствовании, говорилось в бумаге, надлежит удостоверить состояние здоровья, а равно и соответствие внешних примет означенного чиновника сведениям, содержащимся в его паспортной книжке.

Морозов дочитал и положил бумагу на стол.

Соответствие внешних примет.

Рост – два аршина семь вершков с половиной. Глаза серые. Особые приметы: рубец от ожога на левом предплечье, три вершка.

Рост совпадал. Глаза совпадали.

Рубца не было.

– Александр Петрович, – сказал Пересветов очень тихо. – Я двадцать девять лет служу и такой бумаги не видел ни разу. Здоровье – ладно, здоровье они запрашивали и прежде. Но приметы... – Он снял очки. – Приметы сличают у арестантов и у беглых.

– Знаю.

– До пятнадцатого июля шестнадцать дней.

– Знаю, – сказал Морозов.

За окном стояло московское лето. До выстрела в Сараеве оставалось трое суток, а до того, как в этой стране всё переменится и станет не до примет одного чиновника, – пятьдесят один день.

Только Морозов, знавший это точно, до чисел, не мог им воспользоваться никак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю