412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Евтушенко » "Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ) » Текст книги (страница 344)
"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 марта 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"


Автор книги: Алексей Евтушенко


Соавторы: Мария Двинская,Герман Маркевич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 344 (всего у книги 351 страниц)

Глава 2.9 Случай с воробьём

Снег предательски скрипел под сапогами Димитрия, цепляясь за подошвы ледяными крупинками – будто хотел удержать его на месте, не пускать дальше. Мороз стоял из той породы, что впивается в щеки и нос, леденит дыхание, словно крошечными иголками пытается убедиться – кровь ли еще течет под кожей, или уж нет. Воздух был тугой, почти осязаемый, звенящий, как туго натянутая струна; казалось, стоит чуть громче вдохнуть – и он зазвенит, оглушит этим леденящим звоном. Над головой нависло низкое, тяжелое небо, серое и плотное, словно мокрое одеяло, натянутое от стены до стены мира.

Во дворе царила такая тишина, что слышался даже ленивый треск далекой коры под чьими-то чужими ногами, но тут лишь редкий протяжный визг железа – скрипели ворота, да доносился глухой, как будто уставший, лай собаки за забором.

Димитрий шагал медленно, стараясь не нарушить этой зыбкой тишины, и вот подошел к углу – там, у самой земли, под кустом, закованным в прозрачный хрусталь инея, лежала какая-то неясная кучка. В первое мгновение ему показалось, что это просто забытый кем-то грязный лоскут, выброшенный и никому не нужный, но вдруг в этой кучке что-то вздрогнуло – еле заметное, крохотное движение, как дрожь, пробежавшая по спине.

– Эй… – сказал он тихо. – Тихо, не бойся.

Димитрий осторожно присел, будто опасаясь спугнуть зыбкую тень, зависшую над этим крошечным существом. Перед ним, прямо в промёрзшем кусте, лежал воробей – серый, невзрачный, точно кусочек зимнего неба, забытый кем-то на снегу. Перья у птицы слиплись от инея, на крыле поблёскивали крохотные ледяные кристаллы. Воробей лежал боком, жалобно пригнувшись к земле: крыло, будто надломленное, неестественно поджато, лапка вывернута под странным, болезненным углом, словно чужая.

Глаза у птицы были прикрыты – не до конца, как у того, кто то ли спит, то ли не решается проснуться. Сквозь полуопущенные веки светился крошечный блеклый блик – тусклый, как зимнее солнце сквозь туман.

Димитрий, затаив дыхание, медленно снял варежку – шерсть заскрипела по пальцам, на секунду обнажив их перед злым морозом. Он дотронулся до лапки, осторожно, почти с благоговейным страхом, словно боялся нарушить хрупкое равновесие между жизнью и забвением. Лапка оказалась тёплой, под подушечками пальцев ощутился слабый, едва уловимый жар – тонкий, как ниточка, связывающая птицу с этим миром. Ещё живой.

– Тише, – повторил он и оглянулся, но во дворе никого не было.

Он не стал больше оглядываться по сторонам – опустился прямо на снег, не думая о ледяном холоде, мгновенно пробирающем сквозь штаны, будто кто-то высыпал ему под ноги россыпь гвоздей. Варежку Димитрий торопливо сунул под себя, чтобы хоть чуть-чуть отсечь ледяное дыхание земли. Снег тут же начал таять под ним, превращаясь в сырое пятно.

Подняв взгляд, он заметил у забора тонкую палочку – сухую, легкую, почти невесомую. Потянулся, взял её, и, вновь переведя дыхание, аккуратно поддел ею крохотную птичью лапку. Действовал неспешно, осторожно, как бывает только у детей, которые боятся сделать больно, но не могут пройти мимо. Пальцы, немного дрожащие от холода и волнения, вдруг стали необычно точными, ловкими, будто за него работала неведомая взрослая память. Словно бы где-то там, в глубине, уже был заложен этот навык – выпрямлять, беречь, лечить. Палочка подчинялась, слушалась, и вот уже лапка, нелепо завернутая под странным углом, начала медленно возвращаться к привычному положению.

– Потерпи, ладно? – бормотал он. – Ещё чуть-чуть.

Воробей дрожал, но не вырывался.

– Нельзя сильно, – шептал Димитрий, глядя на тонкие косточки. – Если пережму – умрёшь.

Димитрий склонился ниже, ловко, без лишних движений, стал ощупывать варежку. Пальцы замёрзшие, неуклюжие, едва слушались, но он всё равно подцепил подкладку ногтем – шерсть мягко треснула, разошлась по шву, будто сама уступила этому важному делу. На свет показалась тонкая нитка, какая бывает внутри – тугая, крепкая, чуть колючая на ощупь.

Димитрий вытянул нитку из нутра варежки, замотал на пальцах, и, чуть задержав дыхание, стал осторожно, по чуть-чуть, словно заклиная, обматывать её вокруг палочки и птичьей лапки. Двигался медленно, почти ритуально: один виток – вдох, другой – выдох, следил, чтобы нитка легла ровно, не перетянула, не впилась в нежную кожу. Он почти не моргал, будто боялся упустить что-то важное между этими движениями.

Воробей сперва поёрзал, попытался дернуться, но вскоре притих. Только грудка – крошечная, хрупкая, почти прозрачная – судорожно и часто вздрагивала под инеем, как маленький моторчик, всё ещё не желающий сдаваться.

Димитрий выдохнул.

– Всё. Теперь живи, понял? – сказал он. – Только летать не сможешь пока.

Он осторожно положил птицу к себе на колени. Ладанка на груди слегка звякнула. Воробей дёрнул головой – будто услышал.

– Это просто штука, – пояснил он, глядя на птицу. – От мамы осталась. Она сказала, чтоб не снимал.

Снег тронулся с ветки, упал на его плечо. Он стряхнул, не глядя.

Позади послышались шаги. Тяжёлые, неторопливые.

– Что ты тут делаешь, Димитрий? – спросил воспитатель. Голос у него был не злой, просто уставший.

– Птицу нашёл. У неё лапа... – он не договорил, показывая жестом.

– А тебе-то что? – мужчина нахмурился, сунул руки в карманы. – Иди внутрь, простудишься.

– Она живая.

– Все тут живые. Пока. И что? – воспитатель подошёл ближе. – Ты что, доктор теперь?

Димитрий пожал плечами.

– Просто хотел помочь.

Мужчина посмотрел на него внимательнее. Потом – на птицу. На нитку, на палочку.

– Где научился так делать?

– Нигде. Сам.

– Сам? – переспросил воспитатель, хмыкнул. – Сам. Угу. Ну, гляди.

Он постоял, посмотрел ещё немного. Потом тихо сказал.

– У тебя руки не детские.

– Почему?

– Да так, – мужчина отвернулся, но сказал ещё. – Не возись с этой дрянью. Всё равно сдохнет.

Он ушёл к дверям. Димитрий остался сидеть.

– Не сдохнешь, – сказал он воробью. – Не слушай.

Через минуту птица затихла. Дышала ровнее.

– Вот видишь, – выдохнул он. – Тепло стало, да?

Димитрий ещё немного посидел на снегу, чувствуя, как через штаны пробирается сырая стужа и ломит колени, но не спешил уходить – смотрел на воробья, будто от одного только взгляда должен был передаться ему кусочек тепла. В воздухе висел пар от дыхания, клубился между ними маленьким облаком.

Наконец, Димитрий осторожно вложил воробья в ладонь, завернул его в подол куртки, прижал к груди, под самый свитер – туда, где ещё хранилось немного человеческого тепла. Пальцы наловчились, действовали тихо, как будто он нес не просто птицу, а нечто гораздо более хрупкое и важное.

Он поднялся, отряхнул снег с коленей – крупинки тут же растаяли, оставив мокрые пятна. Быстро, почти бегом, пересёк двор, отворил тяжёлую дверь и шагнул внутрь.

В коридоре пахло каким-то упрямым, въевшимся запахом мыла и старой, давно нестиранной тряпки – знакомо, даже немного уютно. Свет мигал урывками: лампа под потолком то вспыхивала жёлтым глазом, то лениво гасла, бормотала себе под нос что-то электрическое, ни на кого не глядя. Тени в углах сжимались и расползались, словно жили своей, отдельной жизнью.

– Эй, мальчик, – позвал кто-то.

Он обернулся. Уборщица стояла у ведра, держала швабру. Лицо усталое, но глаза живые, цепкие.

– Ты это... – она кивнула на грудь. – С ним говоришь?

– С кем?

– С воробьём своим. Я видела.

– Он был ранен. Я просто...

– Просто, – повторила она. – Ничего просто не бывает.

– Что вы...

– Не перебивай, – она подошла ближе. – У тебя метка есть.

– Какая метка?

– Вот тут, – она ткнула пальцем в его ладанку. – Тёплая ведь, да?

– Ну... да.

– Береги её, – сказала женщина. – Не снимай. Ни при ком.

– Это мама сказала.

– Мать знала. Значит, знала, – тихо сказала уборщица. – А если кто спросит – говори, что не помнишь, откуда.

– Почему?

– Потому что есть те, кто помнит за тебя. И такие – плохие.

Она перекрестилась и вернулась к ведру.

– А воробей? – спросил он.

– Пусть живёт, – сказала она, не оборачиваясь. – Если он к тебе пришёл – значит, не просто так.

Димитрий постоял, потом пошёл в спальню.

Он достал воробья, положил его на одеяло. Тот сидел тихо, моргал.

– Вот, – сказал он. – Теперь ты живёшь здесь.

Птица у него за пазухой едва заметно повернула голову, скребанула клювом по подкладке – слабый, несмелый жест, как осторожная просьба не отпускать.

Димитрий прошёл по коридору, будто по тонкому льду, и, не раздеваясь до конца, рухнул на свою кровать. Матрац скрипнул, пружины чуть подпрыгнули под ним. Он натянул одеяло до самого подбородка, прижимая ладонью воробья к тёплой груди, и выдохнул, позволяя теплу медленно растекаться по озябшему телу. Щёки ещё горели после мороза, а сердце стучало глухо, устало.

Где-то на груди, под застиранной рубашкой, на нитке снова отозвалась ладанка. Она неожиданно согрелась, будто кто-то невидимый прикоснулся к ней изнутри – тяжёлое, старое серебро почти жгло кожу. Димитрий невольно улыбнулся краешком губ, как улыбаются во сне, когда снится что-то родное.

Воробей – будто почувствовав перемену, перелив тепла, – вдруг зашевелился, осторожно, но решительно: крылышки подёрнулись, лапки скребанули по ткани, а потом он вдруг коротко, пронзительно пискнул, совсем как будто в ответ – не то на чужое прикосновение, не то просто чтобы объявить: я здесь, я жив.

– Спи, – сказал Димитрий. – Я тоже не знаю, что делать.

Он закрыл глаза, и где-то на грани сна ему показалось, что он снова слышит тот странный смех – звонкий, чужой, из другого мира.

И в этом звуке воробей тихо вздохнул – живой.

Глава 2.10. Ночной отголосок

Ночь подкрадывалась к интернату неспешно, тяжело, будто усталое старое одеяло тянулось по полу – серое, промороженное, чуть влажное, с запахом плесени, давних зим и тоски. За мутным, пыльным стеклом над самым подоконником висела луна – неяркая, будто глядит на всех из-под слоя грязи, как ленивый ночной сторож. В спальне воздух застыл, ни малейшего движения, ни ветерка – только вязкая тишина, прерываемая едва слышным поскрипыванием ржавых кроватей, иногда – тихим, сонным шёпотом, вылезающим из чьего-то сна наружу.

Дети лежали кто как: одни с раскинутыми руками, распахнув рот, как утонувшие, другие свернулись клубком, укрылись с головой. Где-то в темноте мелькала рука, скользил сонный вздох. Всё было чужое и знакомое одновременно – как старая фотография.

Димитрий лежал, уставившись в потолок, туда, где трещины расходились, пересекались и вновь сходились, как запутанные дороги на карте. Он мог бы нарисовать их с закрытыми глазами: вот эта идёт к трубе, эта – к углу, эта пересекается с соседней, чуть выше его подушки. В комнате не менялось ничего годами – только ржавчина становилась ярче на железных спинках кроватей, да простыни теряли рисунок.

Он перевернулся, прижался лопаткой к ледяной, колкой стене – от неё сразу пошёл мурашками мороз по спине, но было так привычней, так легче засыпать. Ладанка под рубашкой вдруг показалась необычно тёплой – не той тягучей, равнодушной теплотой металла, а будто её держал кто-то, кто сам был живой. И от неё вдруг потянуло запахом – сухая земля, свежая полынь, что-то неотвязно деревенское, чуждое этим коридорам. Запах, который, казалось, выветрился из памяти навсегда, но вдруг вернулся, как бывает только ночью.

Димитрий затаил дыхание, слушая себя изнутри. И вдруг – в этой тишине, в неподвижности воздуха – проскользнул чужой звук. Такой тихий, будто издалека кто-то зачерпнул воды и плеснул, но не здесь, не на полу, а будто внутри, в глубине самого себя. За ним послышался смех – женский, лёгкий, звонкий, как бывает только во снах или в жизни, которой здесь нет. Смех перекатился по комнате и затих, оставив дрожь в воздухе.

Димитрий приподнялся на локтях, напряжённо вслушиваясь – не понимая сразу, спит ли он или всё происходит наяву.

– Кто? – прошептал он, но сразу понял, что никто не ответит.

Смех повторился – теперь ближе, почти у самого уха. Он был неуловимый, искристый, но отчётливый, будто стеклянные шарики перекатывались по полу. С этим смехом вместе, неожиданно, в спальню просочился запах – густой, навязчивый, сладкий и совсем чужой этим стенам. Он напоминал те духи, которыми пахло в кино, когда показывали бал: что-то липкое, тяжёлое, от чего щекотало в носу, хотелось отвернуться, но было невозможно – слишком маняще, слишком сильно пахло жизнью вне интерната.

Димитрий крепко зажмурился, стараясь отгородиться, но в голове тут же, как вспышка, загорелись картинки. Словно вырвало из реальности и бросило в другое место: огни, золотистые, дрожащие, то размытые, то резкие, отражались в высоких, лакированных зеркалах; повсюду мелькали лица, какие-то незнакомые голоса сливались в гул. Всё переливалось и искрилось, пока не закружилось в голове.

И вдруг – резкий плеск. Будто кто-то невидимый ступил босыми ногами в воду; тяжёлые шаги перекатывались, разливались внутри него глухим эхом, отдавались под рёбрами упругой, вязкой волной. Казалось, шаги становятся всё ближе, а сам он – не может двинуться с места, только слушает, как эта вода колышется где-то в глубине его груди.

«Это не моё, – подумал он. – Это не здесь».

Ладанка вдруг обожгла кожу. Он схватился за неё.

– Перестань, – сказал он вслух, будто ей. – Перестань.

Запах становился всё гуще, наваливался липкой, медовой волной, забивал дыхание, будто кто-то вылил прямо в лицо дорогое, терпкое облако. Глаза защипало, но и зажмурившись, Димитрий не мог прогнать ни запах, ни то, что теперь видел – не глазами, а как-то изнутри, через чужую память, как сквозь прозрачную кожу.

Комната, залитая золотистым, живым светом, казалась широкой, слишком большой, чтобы быть настоящей. По стенам ползали отблески от ламп, отражались в огромном зеркале, везде звенел звон бокалов, смех взрослых, которых он никогда не знал – свободный, раскатистый, весёлый до слёз. На длинном столе темнело вино, рядом стояли вазочки с фруктами, стекло горело рубином.

По паркету тонкой плёнкой разливалась вода, она блестела, как жидкое серебро. Кто-то поскользнулся, упал, громко засмеялся, зашлёпал ладонями по лужице, а вокруг поднялся радостный шум. Женщина в жемчужном ожерелье, лицо в полутени, рассыпала капли из бокала, брызгала вином, как ребёнок – вокруг заливались смехом.

Мужчина в военной форме – шинель сидела на нём, как в кино – поднимал тост, его голос гремел над всеми, даже над музыкой, и Димитрий чувствовал, как каждое слово отзывается в груди.

Димитрий закрыл лицо руками.

«Хватит. Это не я».

Он слышал себя дышащим, быстро, неровно. В груди стучало. Он снова лёг, прижался к стене, будто хотел спрятаться в ней.

– Мама… – сказал он тихо.

Слово вырвалось само. Как будто чужое, но нужное.

Ладанка под его рукой перестала жечь. Стало тихо. Смех исчез. Только издалека донёсся короткий звон – как удар ложечки о стекло. Потом ничего.

Он лежал, не двигаясь. Дышал ровно, боясь спугнуть тишину.

А в другой комнате, за много километров отсюда, в больнице на окраине города, женщина с бледным лицом открыла глаза. Руки её дрожали, губы едва шевельнулись.

– Димитрий…

Медсестра, сидевшая у койки, не расслышала. Только отметила – дыхание стало слабее. Женщина посмотрела куда-то в потолок, будто туда, где трещины – как дороги.

– Мама… – сказал он снова, почти беззвучно.

И на миг ему показалось, что воздух возле окна дрогнул, будто кто-то встал там.

Он поднял голову. В лунном пятне на стене было движение – лёгкое, как тень руки.

– Кто там? – спросил он шёпотом.

Тишина. Только кто-то тихо перевернулся на соседней койке, посопел.

Он снова лёг. Прижал ладанку к губам.

«Она здесь. Я знаю. Она что-то сказала».

Запах всё ещё держался в воздухе – всё те же духи, теперь почти призрачные, будто растворялись где-то у самого потолка, смешивались с горькой полынью и тяжёлой сыростью простыни. Стало трудно различить, где заканчивается воспоминание и начинается ночь. Холод в комнате вдруг показался сильнее, отчётливее, как будто всё это только подчеркнуло промозглую реальность – запахи уходили, а вместе с ними улетучивалась и вся яркая, чужая жизнь.

Где-то за окном с глухим хлопком закрылась калитка – звук был короткий, тревожный, будто кто-то вернулся слишком поздно. За калиткой сразу сорвался с места ветер, просвистел между щелями в досках, выхватил с собой обрывок ночного холода и уронил его в траву.

Димитрий лежал, не двигаясь, прислушивался, как будто всё ещё ждал – надеялся, что услышит тот смех, запах, голос, но только комната всё сильнее тонула в темноте. Звуки становились неразличимыми, размывались, будто по ним прошлись мокрой кистью.

Он слушал очень долго, пока не провалился обратно, в зыбкое, мутное состояние между сном и явью, где всё становится возможным, а память путается с реальностью.

И уже почти на самом краю сна, когда казалось, что вот-вот исчезнет и этот мир, ему послышалось:

– Димитрий… прости…

Он не понял, чей был голос – женский, слабый, уставший. Или собственный, возвращённый эхом изнутри.

Он не проснулся. Только крепче прижал к груди ладанку.

Она снова стала холодной.

Глава 2.11. Разговор

Коридор тянулся длинной ледяной кишкой, уходя в полумрак, будто его вырезали прямо из хрустящего, прозрачного утра, когда всё вокруг ещё не проснулось и будто бы опасается дышать лишний раз. Стены – серые, с пузырящимися пятнами старой краски, – казались чуть влажными, как бывает зимой, когда холод сочится изнутри, просачивается сквозь бетон.

Лампа под потолком то загоралась, то гасла, мигая неуверенно, как старое окно в ненастье. В её жёлтом дрожащем свете тени скользили по стенам, вздрагивали, исчезали, появлялись снова – и казалось, что воздух в коридоре дрожит вместе с лампой, хотя сквозняков здесь не было уже много зим подряд.

Половицы отвечали на каждый шаг – глухо, натужно, с упрямым скрипом, будто им всё это надоело, будто каждое утро они терпят одно и то же, и устали ещё больше, чем люди. Воспитатель шагал быстро, не оглядываясь: руки глубоко запихнуты в карманы шинели, плечи чуть приподняты. Казался чужим, почти хищным – от него пахло холодом улицы и крепким табаком.

Он почти прошёл мимо, прежде чем заметил уборщицу. Она стояла, прижавшись к стене, в сером выцветшем халате, уронив голову, будто стыдилась своего присутствия. Швабра была подперта подмышкой, щётка упиралась в пол, а сама женщина смотрела не на него, не на коридор – в свои старые тени, туда, где пол собирал капли воды и следы чужих ботинок.

– Опять свет мигает, – буркнул он, не сбавляя шага, голос глухой, как раскат грома вдалеке. – Проводку бы починить, а не возиться с этими тряпками по утрам.

Уборщица медленно подняла голову, тень от швабры падала ей на лицо, делая его ещё бледнее. Она ответила негромко, почти шёпотом, словно боялась разбудить пустоту вокруг:

– Проводка потом, – её голос был хриплый, сиплый от долгого молчания. – Тут другое хуже мигает.

Воспитатель остановился, каблук глухо стукнул по доске, застыв в скрипе. Он вскинул брови, мельком взглянул на неё через плечо, как человек, который привык ждать жалоб, но не загадок.

– Что? – спросил он недовольно. – Опять начинаешь?

Она сглотнула, будто слова застряли в горле, и тихо произнесла, не поднимая взгляда с пола:

– Я видела мальчика вчера… – она запнулась, потом почти неслышно добавила: – Того… Димитрия.

– Ну, видел и я. И что? – Воспитатель сузил глаза, губы сложились в жёсткую линию, голос стал чуть суше. – Что-то случилось?

– Нет, – женщина помедлила, будто выбирая, стоит ли говорить дальше, потом всё-таки подняла на него глаза. В них светилась усталость, смешанная с тревогой. – Только не спится после.

Он коротко хмыкнул, уголки губ дрогнули. Усмешка вышла без злости, больше – с давней, привычной усталостью.

– Из-за ребёнка? – он покачал головой, морщась. – Да их тут сорок человек. Все одинаковые.

– Этот – нет.

Он замолчал, поёрзал плечами, будто стряхивал с себя липкую паутину – неприятное, незримое что-то. Коридор вдруг стал теснее, лампа выше, стены – глухие.

– Ты про воробья, да? – наконец спросил он, слегка покашливая, будто оправдывался перед самим собой. – Видел я.

– И что ты видел?

– Как мальчишка палку примотал к птичьей ноге. Ничего особенного.

– А руки его видел?

– Руки? – нахмурился он, подбородок вперёд. – Мальчишеские, грязные.

– Не в том дело, – перебила она. Голос стал резче, будто швабра вот-вот треснет пополам. – Они у него... будто помнят. Не как у ребёнка.

Он хмыкнул, отвёл взгляд, долго смотрел на пол, где под ногами темнела старая грязь.

– Ты, баба, всё ищешь чудеса там, где просто случай.

– Случай не греет ладанку, – сказала она вдруг, глядя в упор, не моргая.

Он приподнял брови, смешок вырвался сам собой.

– Что?

– Я видела, как она у него светилась. Не сильно. Еле-еле, но светилась.

– Ладанка? – он усмехнулся, дернув плечами. – Отражение от лампы.

– Лампа-то вот такая, – она резко ткнула шваброй вверх, в сторону тусклой лампочки, что мигает, будто дышит в полсилы. – Сама гаснет через минуту.

– Ну и что, по-твоему, это значит? Что он святой?

– Святой – не святой, а метку носит.

Он фыркнул, нервно, больше для порядка.

– Опять суеверия. Ты со своими сказками о метках, тенях и крыльях всех тут напугаешь.

– А ты не боишься?

– Чего?

– Того, что не понимаешь.

Он сделал шаг ближе, нависая, морщась, будто хотел задавить её ростом.

– Я понимаю достаточно. Есть дети – нормальные, есть странные. Этому просто... не повезло. Может, умом тронулся, кто знает. Или с матерью что-то было.

– Было, – кивнула она коротко, не отводя глаз. – Только не то, что ты думаешь.

– А ты-то откуда знаешь?

Она сжала губы, сильнее прижалась к швабре, будто опиралась на неё всем своим прошлым.

– Я старше тебя, Николай Петрович. Здесь дольше живу. И не всё объясняется бумажками из детотдела.

Он тяжело вздохнул, взгляд ушёл куда-то в сторону, в мутное оконное стекло, где едва серела лениво встающая заря.

– Слушай, ну чего ты добиваешься? – спросил он с досадой, будто повторял это не впервые. – Я его что, из-за твоих баек в психушку должен сдать?

– Нет, – ответила она спокойно, голос твёрдый, ровный, будто из-под земли шёл. – Просто не трогай его. И не дай другим трогать.

Он хмыкнул, невесело, потрогал пальцами ворот шинели, будто хотел спрятаться поглубже.

– Ага. Буду теперь ходить, охранять одного мальца от всех остальных. Спасибо, Марья.

Она стояла неподвижно, ни тени улыбки – только складки на лбу и усталость в глазах.

– Береги его, – повторила тихо, почти шёпотом, но слова, казалось, зазвенели в воздухе. – А то чёрное крыло накроет.

– Какое ещё крыло?

– Не спрашивай.

Он фыркнул, дернул плечом и зашагал по коридору, всё быстрее, стараясь отогнать липкое ощущение чужого страха. Шаги глухо, словно в пустом барабане, отдавались по доскам, а лампа мигнула в последний раз и угасла.

– С ума вы тут все сойдёте, – бросил он, не оборачиваясь, в пустоту. – Дети, воробьи, метки...

Она не ответила, только опустила голову чуть ниже, будто прятала мысли в складках выцветшего халата.

Когда шаги воспитателя растворились в конце коридора, где стены сливались с тенью, уборщица осталась стоять, всё так же упрямо опершись на швабру. Лампа вдруг мигнула – резкий, жёлтый свет полоснул по её лицу, вытащив из полутьмы упрямые морщины, застывший страх в глазах, невыспанную усталость. Глаза её были тёмные, глубоко посаженные, и сейчас в них пряталось что-то большее, чем просто тревога за чужого ребёнка.

Она медленно подняла руку, перекрестилась неловко, наспех, как крестятся на похоронах, и едва слышно прошептала в холодную пустоту:

– Крыло уже рядом, мальчик. Только не дай ему сесть.

Её слова утонули в воздухе, будто их тут же впитали стены.

Уборщица тяжело вздохнула, взялась за швабру обеими руками, медленно пошла дальше по коридору. За ней тянулся длинный след мокрых разводов – чёрных, расплывающихся пятен, похожих на перья. Они быстро таяли, исчезали в тусклом дрожащем свете лампы, будто тёмные крылья, что не оставляют следа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю