412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Евтушенко » "Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ) » Текст книги (страница 341)
"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 марта 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"


Автор книги: Алексей Евтушенко


Соавторы: Мария Двинская,Герман Маркевич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 341 (всего у книги 351 страниц)

Глава 1.2. Братья

Пламя керосиновой лампы вздрагивало и тянулось вверх – неровное, тревожное, словно и само сторожко следило за тем, что происходило в этой закутанной в ледяную ночь комнате. Свет отбрасывал длинные, дерганые тени на облупленные стены, то и дело замирая, будто боялся осветить лишнее.

Ветхий дом поскрипывал под натиском ветра, временами вздыхая всеми стропилами – но внутри стояла вязкая, густая тишина, такая глухая, что даже дыхание казалось слишком громким. Ни шороха, ни вздоха, только еле уловимый скрип керосиновой лампы да редкий, сухой щелчок сучка в стене.

У окна, в тени, повитуха – низенькая, вся скрюченная годами и заботой, с платком, съехавшим на одно ухо – торопливо вытирала о выцветший передник узловатые руки. Кожа на них была серая, шершаво-треснувшая, пальцы кривились, будто не желая разгибаться до конца. Она шептала что-то себе под нос – скороговоркой, цепляясь за старую, выученную ещё девочкой молитву, которую произносили, когда в доме случалось страшное или непонятное. Голос её был едва слышен, тонкий, ломкий, срывающийся на хрип, а глаза, усталые и тяжёлые, неотрывно следили за дверью, будто ожидали, что за ней вот-вот что-то пошевелится.

– Потерпи, родимая, потерпи... Господи, помоги... – её голос сбивался, будто слова путались на языке. – Не спеши, вдох... вот так, да, вот так, ещё раз...

Молодая женщина на кровати застонала. Лицо её блестело от пота, волосы прилипли к вискам. Она пыталась дышать ровно, но воздух будто застревал в горле.

– Он... он не идёт, – прошептала она. – Сколько ещё?

– Пока сам не решит, – буркнула повитуха и бросила взгляд на кувшин с водой. Вода в нём колыхнулась, хотя никто не трогал. – Матерь Божья...

Она перекрестилась, подалась ближе к кровати, посмотрела в глаза роженице.

– Ты держись, слышишь? Они... двое. Я чувствую. Двое сразу.

– Я знаю, – прошептала женщина. – Они всё время шевелятся, будто один толкает другого.

Повитуха стиснула губы. За окном что-то хлопнуло – может, ставень, а может, птица врезалась в стекло. Женщина вздрогнула.

– Это ветер, – быстро сказала повитуха, но сама глянула в сторону окна. За мутным стеклом мелькнула тень – словно стая ворон пролетела прямо над крышей.

Она помолчала, потом шёпотом.

– Не к добру это, не к добру...

– Замолчи, – сказала мать, тихо, но твёрдо. – Не вздумай. Я слышу, как ты шепчешь. Не сейчас.

– Так ведь не я одна вижу, – повитуха глотнула воздух. – Смотри, вон, вода-то!

Мать повернула голову медленно, с усилием, будто что-то невидимое тянуло её обратно, в подушку. В уголке комнаты стоял старый кувшин – его узкое горлышко покрывалось инеем, а вода внутри, ещё недавно прозрачная, теперь казалась тёмной, густой, словно в неё кто-то высыпал пригоршню холодного пепла. В тени под лампой она становилась почти чернильной, как пролитая по белому скатерти тоска.

– Что это? – едва шевеля пересохшими губами, спросила мать, не в силах отвести взгляда от мутной воды.

– Не спрашивай, – быстро, почти со злостью отрезала повитуха, перехватив её взгляд и торопливо крестясь. Перстами вывела крест прямо в воздухе, нервно, как будто гнала прочь тени. – Главное – дыши, слышишь? Дыши, пока не поздно.

Её голос был не резок, а растерянно-суров, за ним слышалась какая-то застарелая, выученная наизусть тревога, та самая, что приходит к людям в зимние ночи, когда за окном воет ветер, а в доме становится неуютно даже под тёплым одеялом.

И вдруг женщина вскрикнула, коротко, надрывно – крик вырвался не из горла, а как будто из самой груди, из той тёмной глубины, что в человеке просыпается только однажды за всю жизнь. Повитуха сразу, без суеты, положила руки ей на живот – ладони опытные, широкие, но дрожащие. Сжавшись вся, она почти приникла ухом к телу, слушая, ловя едва уловимые движения под кожей. Потом резко отстранилась, бормоча чуть слышно:

– Первый пошёл… Пошёл, родимая, пошёл… держи… держи!

Голос у неё стал не своим, каким-то старым, изломанным, словно говорила сразу за двоих.

Младенец появился в тот миг, когда за окном вдруг всё стихло – не просто замолчало, а замерло, словно само время перестало шевелиться. Ветер, ещё секунду назад гудевший в трубах, смолк; даже огонь в печи вспыхнул и притих, будто вслушивался, как и все здесь. Повитуха подняла ребёнка – рука её почти не дрожала, но на лице проступила серая тень. На мгновение воздух в комнате стал густым, почти вязким, неподвижным, будто кто-то налил в него невидимое масло, и даже дыхание застыло где-то на полпути.

– Живой... – выдохнула повитуха, голос её сломался на полуслове, и только привычное движение пальцев – крошечный крест на груди. – Слава тебе, Господи... мальчик.

Тонкая тишина наполнила комнату, будто лампа вдруг перестала трепетать, будто стены замерли в напряжённом ожидании. Но плача не было. Ни крика, ни всхлипа – ничего, только едва уловимый, едкий запах керосина и скрип половиц под чужими шагами судьбы.

– Почему он молчит? – мать, вся бледная, подняла голову, взгляд её метался между лицом повитухи и серой мглой за окном. – Он живой?

– Живой, – повторила повитуха, но в голосе звучала неуверенность, почти страх. Она откашлялась, сглотнула, избегая встречаться взглядом с матерью. – Только... смотрит как-то... не по-детски.

Резко, с деловитой торопливостью, она перевернула ребёнка на ладони, лёгким, отработанным движением шлёпнула по крохотной спине – ни вздоха, ни крика, только ребёнок широко раскрыл глаза. Глаза были слишком большие, тёмные, бездонные, спокойные, без намёка на обычную младенческую растерянность. Повитуха невольно отпрянула, по лицу её прошла тень.

– Господи, сохрани... – выдохнула она, крестясь так торопливо, что пальцы споткнулись о ворот передника. – Глядит, будто знает... Как взрослый глядит.

– Дай мне его, – тихо, но отчётливо сказала мать. – Дай.

Повитуха медлила, будто на весах что-то невидимое колебалось, но, поддавшись, осторожно вложила ребёнка матери на руки. Женщина прижала сына к груди, ловя его запах, хрупкое тепло – и вдруг младенец разомкнул губы и издал короткий, глухой вдох, как будто впервые пробовал этот мир на язык, на вкус, на дыхание.

– Владимир, – произнесла мать, глядя младенцу прямо в лицо, будто хотела отпечатать в памяти каждую черту, каждую едва уловимую складочку на коже. – Его зовут Владимир.

Тени, колеблемые лампой, скользнули по стене, а повитуха уже опускалась рядом с кроватью, вслушиваясь в глухие, затаённые движения, что происходили внутри.

– А второго? – бросила она, не поднимая глаз. – Не тяни, он тоже идёт. Быстрей, пока первый дыхание не забрал у второго.

– Что ты такое говоришь? – мать дернулась, в голосе зазвенел страх, неведомый и сырой, как подземная вода.

– Говорю, что бывает и так, – упрямо ответила повитуха, коротко, будто отбила топором лишние слова. – Один сильный, другой – нет. Вон он уже... давай, родимая, тужься!

Мать зажмурилась, вся сжалась в комок, крик вырвался приглушённо, прямо в подушку, словно не хотелось, чтобы его слышали стены. Повитуха, согнувшись, с нырком, будто выдергивала жизнь из самой глубины, поймала второго ребёнка.

– Есть… есть! – пробормотала она, и на усталом лице впервые мелькнула улыбка, выцветшая, но настоящая. – Тоже мальчик.

И тут же – слабый, тонкий плач, звонкий, как комариное жужжание в пустом доме, где все давно ушли. Повитуха выдохнула так, что плечи поникли, и тяжесть ускользнула на секунду.

– Этот живой, точно живой... Слышишь, как держится? Вот, держи.

Женщина протянула обе руки, дрожащие, тянущиеся к сыну, но взгляд её невольно скользнул в угол комнаты – к кувшину. Там вода теперь стала почти чёрной, матовой, словно кто-то в неё вылил ночь.

Повитуха заметила это движение – и замерла, всматриваясь, потом хрипло прошептала:

– Мертвая вода... так говорили старухи. Когда нечистое рядом рождается.

– Замолчи, – резко перебила мать, голос её зазвенел стеклянно. – Хватит этого. Они дети, ты слышишь? Просто дети.

Повитуха сжала губы, напряглась, в глазах мелькнула какая-то упрямая жалость.

– Просто дети не рождаются в такую тишину, – тихо ответила она, едва слышно.

Она медленно подошла к окну, расправив плечи. За стеклом недвижимо стоял снег, ровный, как покрывало, а над крышей висела неестественно яркая звезда, белая и слепящая, будто прибитая к небу. Повитуха застыла, глядя на этот свет, затянувшийся между небом и землёй.

– Вот она, – глухо прошептала она. – Звезда несчастья. Под ней и Распутин родился, говорили старые…

– Не смей! Не смей мне это! – резко оборвала её мать, в голосе прорезалась отчаянная, звериная боль.

– Я молчу, молчу… – опустила глаза повитуха, голос её стал совсем тихим, глухим. – Только ты сама видишь. Всё не так. Смотри, ворон-то нету. Улетели. Не бывает так зимой.

Женщина прижала к себе обоих младенцев, сильней, почти сжав в объятиях. Один лежал молча, не шелохнувшись, другой слабо скулил, не переставая, будто не мог никак привыкнуть к новому воздуху и этой странной тишине.

– Я никого не пущу к ним, – проговорила мать, тихо, но с такой упрямой твёрдостью, что повитуха вдруг увидела в ней не дрожащую женщину, а камень, облитый ледяной водой. – Ни тебя, ни попа, ни черта, никого.

– Глупая… – выдохнула повитуха, слова её потонули в серой тишине, будто и не было их вовсе. – Не в твоей это власти…

– Молчи, – отрезала мать, глаза у неё горели и гасли попеременно. – Лучше воды налей. Чистой.

Повитуха, тяжело вздохнув, подошла к кувшину. Пальцы сжали горлышко, и когда она приподняла его, сквозь мутное стекло увидела, как на самом дне густо осела темная взвесь – что-то похожее на печной пепел, только плотней, будто бы крошки ночи остались там навсегда. Она зло выругалась себе под нос и вылила воду в печь. Огонь вспыхнул с треском, рывком, будто ему плеснули масла – языки пламени взметнулись выше, осветили на миг потолок и лица.

– Не буду больше, – хрипло сказала повитуха, отворачиваясь от печи, обтирая руки о тот же вечно грязный передник. – Хватит с меня этой ночи.

– Ты уйдёшь, как только они заснут, – медленно, чётко выговаривала мать, глядя в пол. – И никому ничего не скажешь.

Повитуха остановилась, посмотрела на неё долго, сквозь слабый, угасающий свет, словно впервые увидела – и женщину, и эту ночную комнату, где стены будто подпирали небо. Потом коротко кивнула.

– Не скажу, – сказала она, и в голосе её не было ни злобы, ни обещания – только усталость. – Только запомни: таких детей берегут не молитвой, а тенью.

Мать не ответила. Ветер за стенами поднялся вновь, заулюлюкал, будто считал минуты, вымерял дыхание дома. В углу, под старой иконой, керосиновая лампа вдруг затрепетала, качнулась и потухла – будто кому-то надоело следить за этой ночью.

– Слышишь? – прошептала мать, неуверенно, с трудом поворачивая голову на подушке. Глаза её были полузакрыты, но в них мерцал какой-то дикий, неумирающий страх. – Они дышат?

Повитуха, стоя у кроватки, наклонилась ниже, стараясь не скрипнуть половицей. В свете угасающей лампы колыбель казалась частью темноты, только хрупкое дыхание детей, разное по ритму, едва слышно трогало воздух.

– Дышат, – ответила она хрипло. – Оба. Только старший опять смотрит. Не моргает вовсе.

– Не смей… – глухо прошептала мать, сжавшись в себя, будто пыталась спрятаться внутри кожи. – Он просто… просто ребёнок.

Повитуха не стала спорить. Не бросила взглядов, не вздохнула. Молча наклонилась над Владимиром, ловко вытащила из-за пояса свой старый ножик, лезвие в пятнах времени и чего-то ещё, давно въевшегося. Пальцы работали уверенно, без суеты.

– Сейчас пуповину перережу, и всё, – сказала, стараясь придать голосу обычную уверенность, будто этим можно разогнать ночь.

– Только аккуратно, – попросила мать, слабым, но цепким голосом. – Он… маленький.

– Да уж вижу, – пробурчала повитуха, подсовывая под ребёнка тонкую, давно выстиранную холстину. – Ножом не дыши. Всё по обычаю, не бойся.

Лезвие коснулось пуповины – движения чёткие, выученные годами. Всё происходило быстро, почти машинально, но когда нож прорезал ткань жизни, на белую холстину вдруг капнули три капли крови. Три – ровно, тяжёлые, будто кто-то сверху вымерил, выстучал ритм.

Повитуха машинально провела пальцем по ткани – кровь уже успела загустеть, начала тянуться в тонкие, странные ветви. Она невольно задержала дыхание: на холстине проступал чёткий, почти математически выверенный узор. Витки сходились к центру, и в этом пересечении угадывалась спираль – та самая, что рисуют на старых бумагах, когда ищут границу между этим и иным.

Повитуха резко отпрянула, стиснув нож так, что побелели пальцы.

– Так не бывает. Так кровь не ложится, – пробормотала повитуха, будто не себе, а кому-то, кто прячется в щелях между полом и стеной.

– Что там?

– Ничего, – поспешно ответила повитуха, почти перебивая, – просто… просто пятно. Сейчас вытру.

Она резко провела рукавом по холстине – ткань промокла, но тёмный узор только стал ярче, линии налились багровым, будто кто-то подлил чернил. Повитуха на миг застыла, скосила глаза на икону в углу, где лампадка уже давно потухла.

– Господи, сохрани, – шепнула она, почти беззвучно, чужим голосом. – Не к добру всё это.

– Покажи, – с неожиданной силой потребовала мать. – Что ты там делаешь?

– Сиди, не вставай! – резко, почти срываясь, крикнула повитуха, так что даже воздух в комнате вздрогнул. – Не смей! Ты ещё кровь не остановила, не мешай мне!

Мать замерла, дыхание стало едва слышным. Несколько долгих секунд они обе молчали, только за окном снова заныла метель.

Повитуха дрожащими руками скомкала холстину, на которой всё ещё светился странный, зловещий узор. Подошла к печи, бросила ткань прямо в огонь, не разжимая пальцев до самого последнего момента.

Пламя вдруг взвилось – горячее, живое, но холстина не сгорала, а только по краям покрылась чёрным, как обугленный хлеб. В середине же, на багровом фоне, спираль не исчезла, будто держалась за этот мир с упрямой настойчивостью.

– Не горит… – едва слышно прошептала повитуха, голос её дрожал, будто она сама стала легче дыма. – Слышишь? Не берёт огонь!

В комнате на миг повисла вязкая тишина, как будто воздух стал толще, тяжелее. Мать, бледная, с липким потом на висках, опёрлась рукой о стену, пытаясь поверить, что всё ещё в силах что-то контролировать.

– Что ты несёшь… – выдохнула она, и голос зазвенел усталостью, неяркой, тупой. – Хватит пугать меня. Это просто кровь. Просто кровь, понимаешь?

– Просто, говоришь… – повитуха шагнула ближе, встала напротив, нависла, будто тень выросла за спиной. – А ты глянь вон туда.

Она едва заметно кивнула на колыбель, в которой Владимир лежал, как высеченный из воска: тихо, неподвижно, с широко открытыми глазами. В мутном свете лампы зрачки его казались абсолютно чёрными, словно в них не отражался свет, только глухая, холодная глубина.

– Он не моргает, – сказала повитуха, сдавленно. – Совсем. И смотрит… будто знает.

– Перестань, – мать попыталась изобразить улыбку, дрожащими губами, – это ребёнок. Он… он не понимает, что происходит. Он только родился…

– Ты не видишь, а я вижу, – прошептала повитуха, чуть придвинулась, глаза её были тусклыми, полными чего-то древнего и тяжёлого. – Старая я, насмотрелась всякого. Есть дети обычные, а есть… старые. С чужой памятью. Такие не плачут, не просят ничего, не ищут глаз. Они… помнят.

– Что они могут помнить? – в голосе матери впервые прорезалось острое раздражение, почти злость. – Им… им час от роду!

– Не спорь со мной! – вспыхнула повитуха, голос стал резким, как морозный хруст. – Я видела, как кровь легла. Симметрией, будто знак какой. Это не просто случай, не мазок от ножа. Это метка, понимаешь?

– Какая ещё метка? – мать не отводила взгляда, глаза её были мокрые, полные света, упрямства и отчаяния.

Повитуха отвернулась, упрямо вытерла лоб тыльной стороной ладони, будто стирала не пот, а воспоминание, тяжёлое и липкое, что пришло издалека, от тех, кто тоже когда-то ждал знак в зимней ночи.

– Есть старые слова, – негромко сказала повитуха, не сводя глаз с матери, голос её стал шершавым, как старое дерево, – когда рождаются двое – один несёт свет, другой тень. Если кровь ложится зеркалом – значит, одному путь по солнцу, другому – против.

Мать устало откинулась на подушку, рука обмякла, пальцы сжали угол одеяла.

– Замолчи, – тихо бросила она, в голосе была усталость, глубже ночи. – Уйди, если боишься.

– Боюсь, – повитуха не спорила, не оправдывалась, сказала просто, будто признавалась самой себе. – Но не за себя. За них.

Она шагнула ближе, нагнулась, чтобы встретиться с матерью взглядом. В глазах у неё отражался дрожащий багровый свет, и что-то ещё, отголосок тревоги, старой, как сама земля.

– Слушай, – тихо, но настойчиво. – Старшего, того, что с глазами старика, держи подальше от младшего. Их дороги не рядом. Чем раньше разойдутся – тем целее будут оба.

– Ты бредишь, – выдохнула мать, голос был сдавленный, как будто в горле крошились сухие листья. – Они братья.

– Именно, – кивнула повитуха, и взгляд у неё был горький, упрямый. – Вот потому и беда.

Мать отвернулась к стене, скрыла лицо в тени, прижимая к себе обоих младенцев, будто могла заслонить их от всех слов, от всех дурных предзнаменований, от самой судьбы. В комнате было тихо, только в печи щёлкало, трескало, плясал тусклый огонь.

Повитуха задержалась ещё на секунду, словно прощалась с чем-то невидимым. Потом сняла со стены маленькую, потемневшую от времени иконку, быстро перекрестилась и осторожно, неуклюже поставила её обратно.

– Я своё сказала, – тихо бросила она, завязывая на узел старый, потертый платок. – А ты смотри, чтоб не поздно было.

Она собрала свою суму, набросила на плечи тёплый плат и тяжёлой, медленной походкой подошла к двери.

– Куда ты? – спросила мать, не оборачиваясь, голос был едва слышен. – Ещё ночь.

– Ночь – теперь не страшно, – отозвалась повитуха у самого порога, в голосе её прозвучал лёгкий, едва заметный смешок. – Страшно, что день всё это увидит.

Дверь медленно скрипнула, приоткрылась, выпуская наружу холод, и тут же закрылась, глухо, без эха.

Мать осталась одна. В тёплом, красноватом свете печи стены дышали тенями, будто жили своей жизнью. Владимир лежал тихо, не шелохнувшись, его глаза ловили отблески огня, и в этом взгляде было что-то слишком сосредоточенное, холодное, чужое для младенца. Ни страха, ни удивления – только внимание, как у зверя в засаде.

Димитрий рядом дышал ровно, слабо посапывая, весь тёплый, живой, обычный – настоящий ребёнок, как их сотни.

Мать, едва держась, провела рукой по их лицам – по лбу Владимира, по пухлой щеке Димитрия. Губы её дрожали, но в голосе звучала какая-то упрямая, тяжёлая любовь:

– Не слушайте никого, – прошептала она. – Вы – мои. И всё.

Но в глубине избы, где между старыми брёвнами прятались тени, дерево потрескивало особенно тонко – будто там кто-то затаился, сдерживал смех, выжидал.

Глава 1.3. Предвестие

Повитуха всё-таки вернулась. Не выдержала – то ли совесть гнала, то ли холодный страх не отпускал за порогом. Теперь она сидела на низеньком табурете у печи, грея ладони над тусклым, багровым пламенем. Кожу на руках стягивало, будто изба вымерзала изнутри, несмотря на жар и густой запах угля.

Всё вокруг будто выдохлось: стены, пол, даже воздух, который стал густым и неподвижным. В колыбели, под тенью от балки, лежали младенцы – один тихо сопел, переворачиваясь, поджимая ручку под подбородок; другой лежал неподвижно, широко распахнув глаза, глядя прямо в потолок, не мигая.

Повитуха медленно провела ладонью по лицу, будто стирала с себя следы той ночи, а потом посмотрела на детей. И в её взгляде не было уже суеверного страха – только тяжёлое, вязкое знание, которое приходит с годами, когда перестаёшь надеяться, что всё можно объяснить.

– Глаза б мои этого не видели... – пробормотала повитуха, устало потирая виски. – Ночь какая-то не та.

Мать, еле дыша, пошевелилась на кровати:

– Они спят?

– Один спит, – отозвалась повитуха. – Второй... не пойму. То ли спит, то ли не спит. Всё глядит и глядит.

– Не тронь его, – выдохнула женщина. – Ему холодно, может...

– Холодно всем, – отрезала повитуха и поднялась, поправляя лампу. Пламя дрогнуло. – Но такого света я не видала.

Она склонилась к фитилю, дунула – огонь мигнул, будто вздохнул, и погас. В одно мгновение изба провалилась в тьму.

Повитуха застыла.

– Эй... – позвала она. – Ты лампу не трогала?

– Нет... – голос матери едва слышен. – Может, ветер?

– Какой ветер, двери закрыты, – раздражённо ответила старуха, но сама отступила на шаг, будто чувствуя, как из углов веет чем-то сырым, неестественным.

Тишина в избе тянулась вязко и густо, словно в воздухе кто-то растворил муку. Всё было будто запечатано изнутри: ни скрипа, ни вздоха, только мерное сопение младенцев да ленивое потрескивание поленьев, подергивающее стену красными бликами.

Повитуха, неловко вздохнув, потянулась к столу, нащупывая в полутьме тяжёлую, чуть маслянистую лампу. Пальцы у неё дрожали, цеплялись за краешек, будто опасались уронить хоть что-то из этой тишины.

И вдруг – в самой темени, где угол сдвигался в мутное, неразличимое пятно, раздался шелест. Тонкий, сухой, как если бы по полу кто-то листал страницы старой, рассохшейся книги. Шорох то усиливался, то стихал, и в нём слышалась какая-то нарочитая осторожность, как у зверя, пробирающегося в полутьме.

Повитуха вскинула голову, сердце у неё ухнуло куда-то вниз. Она сжала лампу обеими руками, прижимая к груди, будто простая стеклянная колба могла защитить хоть от чего-нибудь. Глаза её искали в темноте движение – и казалось, что само черно-серое пятно в углу стало чуть глубже, чуть живее, чем раньше.

– Кто здесь? – голос сорвался. – Эй, кто там?!

Ответа не было. Только шорох, похожий на шёпот. Словно несколько голосов, говорящих разом, тихо, тянуще.

– Матерь Божья... – прошептала она, крестясь.

Лампа вдруг вспыхнула сама. Пламя загорелось ровно, но теперь было другим – синеватым, холодным. Свет скользнул по стенам, высветив тени, которые шевелились, как живые.

– Что это... – повитуха попятилась. – Ты видишь?

Мать приподнялась, щурясь.

– Что? Я... ничего. Свет просто... другой.

– Не другой, – сказала повитуха глухо. – Неправильный.

Из угла донёсся тихий, отчётливый шёпот. Мужской, будто старческий.

– Ave, qui patitur. (Приветствуй того, кто страдает).

Повитуха замерла.

– Что? Что он сказал? – она обернулась к матери. – Ты слышала?

– Никого... нет, – прошептала женщина. – Мне... мне страшно, Марфа.

Повитуха села прямо на пол, уронив лампу, но та не разбилась – просто качнулась, продолжая гореть ровным, бледным светом.

– Это не люди, – выдохнула она. – Не люди шепчут. Я слова не знаю, но оно холодом пошло по костям.

– Может привиделось, – мать закрыла глаза. – Просто устала. Мы обе устали.

– Не привиделось, – повитуха мотнула головой. – Я язык не знаю, но это звучало как заклятье. Или приветствие.

– Приветствие? – мать едва слышно засмеялась. – Кого тут приветствовать...

– Не смей, – резко сказала повитуха. – Не шути про это.

Они обе стихли, будто слова утонули в густой, ночной мути, где даже мысли звучали слишком громко. Свет лампы дрожал на её ладонях, и от этого дрожали длинные, нервные тени на стенах и потолке, превращая угол в зыбкий, мерцающий омут.

Владимир в колыбели вдруг шевельнулся – еле заметно, но это движение разорвало тишину. Он глубоко вдохнул, словно почувствовал чей-то невидимый зов из темноты. На одно короткое мгновение его дыхание слилось с потрескиванием поленьев и стало чем-то своим, отдельным, почти взрослым.

Повитуха медленно поднялась с табурета, шагнула ближе к колыбели, её тень легла на спящих детей. Она склонилась над Владимиром – и вдруг резко отпрянула, будто обожглась. В глазах мелькнуло нечто такое, что не всякий осмелился бы назвать страхом: скорее, знание, острое, как лезвие, и такое же холодное.

– Опять глядит. Прямо в угол смотрит.

– Пусть смотрит, – сказала мать, натянуто. – Младенцы так делают.

– Нет, – упрямо ответила повитуха. – Он не просто смотрит. Он слушает.

Мать с трудом повернула голову.

– Слушает кого?

Повитуха посмотрела на угол, где тень казалась плотнее воздуха.

– Кого-то кто не должен тут быть.

Лампа снова дрогнула, пламя вспыхнуло сильнее – и стало почти белым. В тот же миг всё стихло: даже ветер за окном, даже потрескивание поленьев.

Повитуха, не отводя взгляда от угла, прошептала:

– Господи, если это Ты – отведи. Если не Ты – не дай войти.

Пламя лампы дернулось, будто откликнулось, и снова стало обычным – жёлтым, живым.

Повитуха тяжело опустилась на табурет.

– Всё, – сказала она глухо. – Больше я здесь не останусь.

– Марфа... – мать попыталась подняться. – Подожди. Не бросай нас.

– Не брошу, – выдохнула повитуха. – Но ночевать не стану. Ты не понимаешь, что тут было.

– Что? Что ты слышала?

– Не знаю, – ответила она. – Но знаю – это не про нас. Про него. Про того, кто страдает...

Она не договорила – слова будто застряли в горле, вязко, тревожно. Мать уже почти спала, проваливаясь в тёплую, мутную дрему: лицо её посерело, губы чуть приоткрылись, дыхание стало неровным, тяжёлым. Повитуха, не зная, куда деть руки, молча нагнулась, бережно укрыла женщину одеялом, подоткнула углы – привычным, выученным жестом, словно это могло отпугнуть всю тьму, скопившуюся в доме.

Колыбель стояла рядом, под самой иконой, как под ветхим крылом. Повитуха осторожно поправила одеяльце, подоткнула сбившийся угол, бросила взгляд на обоих детей – но взгляд зацепился за старшего. Владимир, не мигая, всё так же смотрел в угол, туда, где недавно шевельнулась тень. Его губы еле заметно шевельнулись, будто он повторял чьи-то чужие слова, услышанные во сне, или наоборот – вспоминаемые, как забытая, но важная заклинка.

В комнате стало совсем тихо, даже огонь в печи смирился, перестал плясать. А за окном, там, где зябко скрипели доски и скользил холод, над крышей горела звезда. Теперь она сияла сильнее прежнего, беспокойно, будто собиралась прожечь снег и стены, дотянуться своим светом до самого сердца этого дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю