Текст книги "Современный зарубежный детектив-9. Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: авторов Коллектив,Роберт Антон Уилсон,Мэтью Квирк,Питер Свонсон,Кемпер Донован,Джей Ти Эллисон,Мик Геррон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 264 (всего у книги 342 страниц)
Когда я подъехала к школе, “корвет” все еще был на стоянке. Я поставила велосипед на велопарковку, даже не удосужившись его пристегнуть, и пустилась бегом, на ходу мельком увидев в окне, как миссис Прайс несет к канцелярскому шкафу стопку учебников. Вряд ли она меня заметила, но я держалась на всякий случай ближе к стене. Возле сарая мистера Армстронга полыхал в бочке мусор, и когда я приблизилась, глаза защипало от дыма, в лицо ударил жар. Тут показался и сам мистер Армстронг с охапкой бумаг – окликнув его, я бросилась наперерез, пока он не швырнул их в огонь.
– Джастина? – удивился он. – Что с тобой, дружок?
– Это из нашего класса?
Он оглядел стопку.
– Может быть. Решила что-то оставить себе? – Он положил бумаги на землю. – Пожалуйста.
Я принялась рыться в стопке, отбрасывая старые распечатки тестов, копии копий, отпечатанных ладонями ежиков и павлинов, рисунки, где Иисус кормит пять тысяч человек, а у ног его лежат горы дохлой рыбы. Все чужое.
– Хотела тетрадку свою забрать, – пояснила я. И оглянулась на школу. Не почудилась ли мне тень в окне нашего класса?
– Поищи в сарае, – предложил мистер Армстронг. – Кажется, миссис Прайс приносила тетради.
Я зашла за ним следом в сарай, выждала, пока глаза привыкнут к полумраку. Под низкой железной крышей все плавилось от жара.
– Так... – приговаривал мистер Армстронг, проверяя стопку за стопкой. – Нет, не то... не то...
Искала с ним и я, зная, что уже поздно и отец будет волноваться, поскольку вечером он хотел сводить нас всех – меня, дядю Филипа и миссис Прайс – в кафе, хоть я не представляла, как сяду с ней за стол и буду смотреть, как она обнимает отца за плечи, гладит по спине. Наконец я увидела, что из-под стопки перфорированной бумаги, сложенной наподобие гармошки, что-то выглядывает. Я выхватила тетради в обложках из обоев – а вот и закон Божий, точь-в-точь кусочек моей спальни. Пролистала примерно треть – и вот она, моя записка:
Дорогие мама и папа! Простите, что вот так вас бросаю. Знаю, вам будет грустно, но выбора у меня нет. Не забывайте меня.
В тесном жарком сарайчике у мистера Армстронга меня объял холод, как в пучине морской.
– Нашла? – спросил мистер Армстронг.
Я кивнула. Вдох, выдох. Только бы не было приступа.
Через миг на пороге появилась миссис Прайс.
– Джастина? – окликнула она. – Время позднее, что ты тут делаешь?
Тетрадь она уже заметила, теперь не спрячешь, и наверняка видела, какое у меня лицо. Видела мои глаза, огромные от страха.
– Хотела кое-что взять на память, – выдавила я. – Собираюсь домой.
– Давай подвезу тебя, а то на ужин опоздаешь.
– Я на велосипеде.
Она глянула на часы:
– Тогда поторопись. Я тебя провожу.
Когда мы уходили, мистер Армстронг стал напевать, эту песню мы разучивали с сестрой Брониславой: Эй, ребята и девчонки, всех на танец мы зовем... Не знаю, почему это засело в памяти. Он швырнул в бочку еще охапку, и пламя, придавленное на миг, тут же взвилось еще выше, запылало жарче.
– Какую ты выбрала? – Миссис Прайс указала на тетрадь, которую я прижимала к себе.
– Закон Божий.
– Почему закон Божий?
Мы уже шли по игровой площадке, поперек тропы змеилась тень от каната, тракторные покрышки и деревянные катушки казались огромными, а жерло ливневой трубы зияло, словно вход в пещеру. Закатное солнце золотило крону грецкого ореха. А за игровой площадкой – автостоянка и мой велосипед, далеко, так далеко.
– Почему закон Божий? – повторила миссис Прайс. Голос спокойный, мягкий.
За спиной у нас напевал мистер Армстронг: Крепко за руки держались – и настал прощанья час...
Я пожала плечами:
– Взяла ту, что сверху. – Только бы ноги несли меня вперед, только бы дыхание не сбилось.
– Дай посмотреть. – Миссис Прайс забрала у меня тетрадь.
Может, не заметит. Может, пролистнет записи того дня.
Она пробежала взглядом мои заметки по темам: “Как Господь призывает нас к служению”, “Нести в себе свет”; страницу, где я рисовала символы из проповедей Христа – ключи, ягнят, камень. Гимны и молитвы, которые мы учили наизусть: Боже милосердный, прошу, помоги мне стать как Твои ученики и, оставив все, чем я владею, следовать за Тобой.
Вдруг она застыла.
И изменилась в лице.
И по ее взгляду стало ясно, что она поняла то, чего не понимала до сих пор: Эми списала прощальную записку у меня.
Выхватив у нее тетрадь, я понеслась к велосипеду, но миссис Прайс бросилась вдогонку, и от ее топота сотрясались и тракторные покрышки, и катушки, и канат, и лучезарный грецкий орех, и я, развернувшись, припустила обратно, к сараю. Расскажу мистеру Армстронгу, что она сделала, и он меня защитит, непременно защитит... но мистер Армстронг куда-то пропал, а когда я попыталась его позвать, крик захлебнулся в горле. Я опять развернулась и помчалась мимо школы, поглядывая, не мелькнет ли кто в окне, – но все окна были занавешены, лишь небо отражалось в стеклах.
А она все приближалась.
Бежать было больше некуда, и я юркнула в ливневую трубу, проползла по гладкому бетону до середины и остановилась, отдышалась. Даже если она полезет следом, я увижу ее, пну и выберусь с другой стороны. Я прислушалась – тишина. Ни ветерка, ни звука шагов.
И вдруг – шепот:
– Джастина, в чем дело? А?
Я прижала к себе тетрадку, обняла колени. Вдохнула пыльный запах бетона.
– Не пойму, что тебя так расстроило, золотце. Вылезай, поговорим, а?
Голос раздавался возле того конца трубы, что ближе к грецкому ореху, и я поползла к другому. Вдалеке темнел сарай мистера Армстронга, а рядом виднелась ржавым пятнышком бочка, где пламя уже затухало.
– Что за глупости, Джастина! Мы же с тобой друзья, так? Родные люди.
Примерно в метре от выхода я развернулась, чтобы вылезти, спустив сначала ноги. С какой она стороны? Я свесила ноги, тихонько-тихонько – и она сжала, словно в тисках, мою лодыжку. Свободной ногой я лягнула ее что есть силы в грудь. Вырвалась и нырнула обратно в трубу, но она поползла следом на четвереньках.
– Давай просто поговорим. – Она схватила меня за руку. – Можем поговорить? Пожалуйста!
– Вы вырезали записку из тетради Эми, – сказала я. – И привязали к ошейнику Бонни.
Ее пальцы впивались мне в руку до самых костей.
– Милая, успокойся. Зачем мне так делать?
– Эми знала, что вы воровка. Она видела, как вы взяли в лавке жасминовый чай.
– Господи, опять этот чай!
– И там, в лавке, вы ее видели в зеркале и поняли, что она кому-нибудь расскажет. Знали, что вас поймают и все выйдет наружу – как вы у нас воровали несколько месяцев подряд. И как стравливали нас. Когда вы вспомнили про эти дурацкие записки, что мы на уроке писали?
– Джастина, послушай...
– Представляю, как вы обрадовались, когда вспомнили про записки. Когда проверили записку Эми и поняли, что она сгодится – что можно просто вырвать страницу и никто не заметит. Но мою-то вы не проверяли! Не знали, что Эми списала у меня.
– Сходим еще раз к доктору Котари, – сказала она. – Пусть он назначит другое лечение, да?
Я вырывалась, но она вцепилась мертвой хваткой.
– Вы знали, где Эми гуляет с собакой. Вы ее столкнули со скалы! И обставили как самоубийство. – Я ждала, что она станет все отрицать.
Она поймала мой взгляд, и лицо ее дрогнуло.
– Бедная ты моя! Так я и знала, что ты ничего не помнишь.
– Чего не помню?
– Ты ходила в тот день на скалы. Решила прогуляться, твой папа сказал.
– Да, но у меня случился приступ.
– Я тебя видела, милая, – видела, когда была там на пробежке. Вы с Эми ссорились на тропе, далеко от меня. Ты подбежала к обрыву, куда Эми никогда и близко не подошла бы, если б не ты, но ты побежала, и она следом. Ты ее дернула за косичку – что есть силы. А потом толкнула.
– Что?
– Ты ее толкнула.
– Этого я бы точно не забыла.
– У тебя сразу же случился приступ. Сама знаешь, после него все как в тумане.
– Вы с ума сошли. – Я снова рванулась, но она вдавила мою руку в бетон. Я выронила тетрадку, но тетрадка ей была уже не нужна. Я из последних сил толкнула ее в плечо.
– Вы друг от друга отдалились, – продолжала она. – Ты ее возненавидела.
– Она была моя лучшая подруга!
– Посмотреть на вас, так не скажешь. – Она нависала надо мной, а на шее болталось крохотное золотое распятие. – Ты знала, что она готова обвинить меня в воровстве. Знала – и хотела меня защитить.
В нос ударил запах ее духов – резкий, приторный.
– Пустите меня, пустите!
Она улыбнулась слабо, печально.
– Я проводила тебя до дома, потом поймала собаку, посадила к себе в машину. И поехала в школу скопировать почерк Эми – чтобы написать записку. Тут-то я и увидела готовую записку у нее в тетради по закону Божьему. Это все ради тебя, дорогая, – чтобы тебя защитить, как ты защищала меня. Потому что ты всегда была моей любимицей. Моим птенчиком.
Я хотела позвать на помощь, но едва вскрикнула, как она ударила меня головой о стену. Я обмякла, она взгромоздилась сверху, и сколько я ни брыкалась, ни вырывалась, бесполезно.
– Хватит, – шикнула она. Вцепилась мне в горло и давай душить.
В висках застучала кровь, глазам в орбитах стало горячо. В ее зрачках я различила свое отражение – корчащаяся куколка, букашка, ничто, – а над нею свод трубы, гладкий, прохладный, словно стенки морской раковины, и мне послышался шум моря, сейчас сюда хлынет вода и смоет нас обеих. Издалека неслась песня: Выбились из сил танцоры и вздыхают тяжело... Попытавшись разомкнуть хватку, я впилась ногтями в мясистые края ее ладоней. Царапалась что есть мочи. Ничего не помогало.
– Хватит, хватит, – повторяла она. И дышала мне в лицо, забирая весь воздух, и я, выпустив ее ладони, стала шарить в поисках чего-нибудь, хоть какого-то оружия, но натыкалась лишь на гладкие бетонные своды. Господи, помоги. Матерь Божия, помоги. Святой Михаил, помоги, помоги. В трубу лилась все та же песня – или всего лишь эхо, воспоминание, извлеченное угасающим мозгом. Хватит. Хватит. Она сжала руки сильнее, и наползла тьма, застлала глаза.
Я пыталась шевельнуться, но стала тяжелей бетона, сама превращалась в бетон... и где отец? Где мама? Черное небо, черная вода. Эми зовет меня, слышна песня, и что-то твердое впилось в бедро, что-то непонятное – что это, косточка? Я полезла в карман, отталкивая миссис Прайс, отвоевывая миллиметр за миллиметром. Выбились из сил танцоры... И вот она, на самом дне кармана, ручка с парома. Я достала ее, сжала в кулаке, словно копье, и изо всех сил ткнула ей в глаз. В свое крохотное отражение. Она взвыла, разжала пальцы, потянулась к ручке, а я раскрытой ладонью вбила ручку еще глубже, и миссис Прайс тяжело рухнула на бетон. С тошнотворным звуком треснул череп, и она затихла. Второй глаз смотрел на меня, вокруг головы, подползая к моему колену, растекалась лужа крови, в полумраке трубы она казалась черной. А в прозрачном корпусе ручки уплывал все дальше белый кораблик – по волнам, через темный пролив, пока не исчез в глазнице миссис Прайс.
Мне все чудилась ее хватка, и я сглотнула раз, другой, задышала жадно, хватая воздух. Я знала, что она умерла, и заплакала – о ней, об Эми, об отце. О себе. Она умерла, умерла, точно умерла. Каждый мой всхлип звенел, отдаваясь эхом в трубе, и я, обхватив себя руками, раскачивалась взад-вперед возле мертвой миссис Прайс.
Черный силуэт в просвете трубы. Птица, ворона, взлетает на грецкий орех. Черный лебедь с распростертыми крыльями.
– Ты цела? – раздался голос, и в трубу заглянула сестра Бронислава. – Джастина? Что с тобой?
Я отодвинулась, чтобы она увидела миссис Прайс, и сестра Бронислава, ахнув, потянулась к ней пощупать пульс. Четки раскачивались, стуча по сводам трубы. На минуту все стихло.
Я снова всхлипнула, и она позвала:
– Пойдем. Вылезай. – Я не двинулась с места, и сестра Бронислава обняла меня, прижала к своей черной рясе. – Дитя мое! – приговаривала она. – Бедное дитя! Не смотри.
Приехала “скорая”, хоть спасать было уже некого. Заодно осмотрели и меня – шишку на затылке, красные следы на шее. Кровь под ногтями. Врач поднял палец и велел следить за ним взглядом. Я помнила, как меня зовут, хоть и еле выговорила, помнила, где нахожусь. Следом за “скорой” прибыла полиция.
Меня увели под грецкий орех, и один полицейский стоял рядом, пока другие огораживали место происшествия. Он сказал мне: ты имеешь право хранить молчание, а все, что ты скажешь, будет записано и может быть использовано в суде. Я посмотрела вверх – на ветвях наливались в прохладной зеленой кожуре орехи. Врачи со “скорой” оставили возле трубы сумки, а забрать им не разрешили. Непонятно почему – вот же они, рядом. Женщина-полицейский повезла меня в участок, а когда мы отъезжали, из другой машины выбрался человек с массивным фотоаппаратом. Полицейские замахали руками: сюда нельзя, нельзя. По дороге нам встретилась девочка с длинной черной косой, со спаниелем на поводке, но когда я посмотрела на нее в заднее окно, она отвернулась. Женщина-полицейский всю дорогу пыталась меня разговорить.
В участке нас ждал дядя Филип, и мне сказали, что он будет меня поддерживать.
– Где папа? – спросила я.
– Чуть позже его увидишь, родная, – сказал дядя Филип.
Тут донесся крик отца:
– Пустите меня! Это моя дочь! Я должен убедиться, что с ней все в порядке!
Но следователь завел меня в тесный душный кабинет, усадил. Каморка метра два в ширину, без окон, лишь с окошком в двери, следователь прикрыл его листом бумаги. Может быть, он не хотел, чтобы отец меня нашел, – не знаю. Он принес два стула, один для дяди Филипа, другой для женщины-полицейского, и та улыбнулась: будешь колу? Или пирожок? Я мотнула головой.
– Мистер Крив, – начал следователь, – зачитайте, пожалуйста, Джастине ее права и убедитесь, что она все поняла.
Я обернулась – значит, отца все-таки пустили? – но оказалось, мистер Крив – это дядя Филип, и он спросил:
– Ты понимаешь, что имеешь право молчать?
– Да.
– И понимаешь, что каждое твое слово будет записано и может быть использовано в суде?
– Да.
– Впрочем, до суда вряд ли дойдет, – добавил он. – Потому что ничего дурного ты не сделала. – Он указал на следы у меня на шее.
Следователь начал задавать мне вопросы и после каждого ответа стучал на пишущей машинке. Пахло чернилами, нагретой обивкой стульев, копировальной бумагой.
– Во сколько ты встала сегодня, Джастина? – спросил следователь.
– Около семи, – ответила я. – Как обычно.
– Что ты ела на завтрак?
– Гренки с клубничным джемом и миску хлопьев. Да, с молоком. – Я обратила взгляд на дядю Филипа, и он кивнул. Ответы были правильные, я говорила правду.
– В котором часу папа ушел на работу?
– В восемь пятнадцать.
– А ты когда ушла в школу?
– Тоже в восемь пятнадцать.
Так мы и перебрали все события дня – прощальную службу, автографы на блузке, визит к Фанам за запиской Эми. Дорогу на велосипеде до школьной площадки. Сарай мистера Армстронга. Миссис Прайс в дверях. Запись в моей тетради по закону Божьему слово в слово как у Эми. Все ближе и ближе к трубе, и вот мы уже там, и он спрашивает, что она сказала, что именно сказала.
– Что я всегда была ее любимицей. Ее птенчиком.
Следователь застучал на машинке.
– А потом она сказала... это я столкнула Эми со скалы.
Он взялся печатать, но остановился.
– Ты столкнула Эми? Или она?
– Она сказала, что она столкнула.
Он напечатал мои слова. Мне казалось, будто тело живет отдельно от меня, губы сами шевелятся, выговаривая ответы – “потому что она поняла, что я узнала про записку; потому что поняла, что я все про нее расскажу”, – но глаза мои где-то в другом месте, под самым потолком, выложенным плиткой в трещинах, смотрят на робота, похожего на меня.
– Умничка, умничка, – кивал дядя Филип.
Я не знала, верить ли ему. Я осипла, в горле запершило. Тесная комнатка без окон и дядя, вылитый отец – и не отец, бледный, – куда слинял его загар?
– Может, все-таки будешь колу? – спросила женщина-полицейский.
Пока она ходила за колой, следователь сказал, что на вопросы я отвечаю прекрасно, и спросил: как твое горло? Можешь говорить дальше? А потом открыл для меня банку колы, потому что у меня дрожали руки.
Мы продолжали, и я отвечала как робот, и серебристые молоточки трудились без устали, ударяя по бумаге и по копирке, записывая мой рассказ в трех экземплярах, с каждым разом чуть бледнее.
В конце следователь показал мне отпечатанную страницу, попросил проверить и подписать, я узнавала свои ответы – и не узнавала. Сегодня я встала около семи утра, как обычно. На завтрак ела гренки с клубничным джемом и кукурузные хлопья с молоком... Фотограф отснял побои, и мне выдали белый костюм – оказалось, им нужна моя одежда, а дядя Филип не догадался привезти ничего из дома, и только тут я заметила кровь на штанине, брызги на футболке. Женщина-полицейский стояла рядом, пока я переодевалась, и каждую снятую вещь складывала в отдельный прозрачный пакет, даже носки упаковала по одному. Потом зашла другая женщина, сказала, что она врач, и тоже меня осмотрела и сделала записи; когда она осматривала следы на шее, лицо ее ничего не выражало. Она поскребла у меня под ногтями и сохранила то, что нашла, что-то вроде крохотных стружек. Костюм был жесткий, как бумага, и слишком большой, на взрослого, не на ребенка. Мне казалось, я в нем утону.
Когда наконец разрешили войти отцу, я не могла смотреть ему в глаза, но он обнял меня и сказал: прости меня, прости.
***
Эта история, разумеется, попала в газеты, но моего имени не называли. Полиция меня допрашивала еще дважды, якобы для уточнения подробностей. Чтобы ничего не упустить. Мне твердили – почти все твердили, – что я ни в чем не виновата, ни в чем, понятно? Да, отвечала я, понятно, – в точности как от меня ждали. Дома отец кивал в ответ на слова дяди Филипа, что у него отважная дочь.
– Я так ею горжусь, – повторял он. Раз за разом.
А однажды в субботу, без предупреждения, к нам нагрянули мистер Чизхолм и отец Линч.
– Что-то вас не видно на службах, – начал священник.
– Мы не хотим бывать на людях, – ответил отец. – Поймите нас, прошу.
Ах, конечно, конечно, закивали оба.
– Просто знайте, что в приходе вас не забыли, – заверил священник.
– Да, спасибо, – поблагодарил отец.
– Мы вас не осуждаем, – сказал отец Линч.
– Ну а с чего бы?
Отец Линч сконфуженно улыбнулся.
– Я и говорю, не осуждаем.
– Не нам судить, – подхватил мистер Чизхолм.
– Не вам. – Помолчав, отец добавил: – Ведь она вам говорила. Джастина вам говорила о том, что происходит.
– Весьма прискорбно, – вздохнул мистер Чизхолм. – Эта особа умело скрывала свое истинное лицо. От всех. – Он остановил взгляд на отце.
– Так или иначе, – сказал отец Линч, – главное сейчас – оставить все в прошлом. Время залечивать раны, а не полоскать грязное белье.
Вскоре после этого, рассказал мне Доми, ливневые трубы по распоряжению школы снесли, а площадку забетонировали, но кто-то по сырому бетону вывел: Здесь был А. П., и пришлось заливать по новой. Всю ночь, пока бетон застывал, на площадке дежурили отцы учеников – по сменам, как полиция, и рассказывали они об этом тоже полицейским языком. Они расхаживали вокруг площадки с рациями за поясом и светили фонариками, пугая ежиков и поссумов. Когда бетон застыл, на нем начертили классики.
Миссис Найт зачастила к нам в дом с запеканками и суфле и все спрашивала у нас с отцом: “Ну скажите, только честно, как вам живется?” В первый раз с ней пришла Мелисса, но ни слова мне не сказала, не взглянула на меня ни разу – стояла в углу возле холодильника, теребя сапфировые сережки. Значит, не плавать мне больше у нее в бассейне, не переодевать ее куклу с капустной грядки. С тех пор мы не виделись.
Как-то раз явились Селена, Рэчел и Паула, помню смех за дверью, потом звонок.
– Мама сказала, надо к тебе зайти и извиниться, – начала Паула. – Ну, это... извини.
– Ладно, – отозвалась я.
– Э-э... поедешь куда-нибудь летом? – спросила Рэчел.
– Что?
– Не знаю. Мама сказала, что надо с тобой говорить по-обычному, как нормальный человек.
– Ну да.
– Ну так как, поедешь? Куда-нибудь летом?
– Ужас, Рэчел. – Селена смущенно улыбнулась мне: – Говорила я ей, не позорься.
– Никуда мы не едем, – сказала я.
– А мы едем в Роторуа, – похвасталась Паула. – Там горячие источники, упадешь туда – сваришься живьем.
Я кивнула. С минуту все молчали.
– Ты... ну, это... встречаешься с Домиником Фостером? – спросила Рэчел. И вновь смешки.
– Он мой друг, – сказала я.
– Мелисса и Карл расстались, – объявила Селена. – Оказалось, он даже лошадей не любит.
Все опять примолкли. Паула ткнула Рэчел в бок, та толкнула ее в ответ.
– Давай, – шепнула Селена.
Рэчел откашлялась.
– Ты на исповеди была? – спросила она.
– Зачем? – отозвалась я.
– Ну, то есть... – Она взглянула на Паулу и Селену, потом снова на меня: – Ты же человека убила.
– И интересно, какая за это бывает епитимья, – добавила Паула.
Они стояли разинув рты и ждали моего ответа.
– Папа! – закричала я. – Папа!
И отец примчался.
Я смотрела им вслед из окна гостиной. Они толкались, смеялись, визжали. Когда они были уже далеко, Рэчел схватила палку и сделала вид, будто тычет Селене в глаз.
***
Даже спустя недели мне попадались в доме вещи миссис Прайс – помада и тампоны, дезодорант, кружка для кофе с белым медведем, лента с парой льняных волос. Побрякушки. Однажды, когда мне пришлось доедать на завтрак остатки рисовых шариков, потому что кукурузные хлопья кончились, в мою миску из коробки выпала записка, и я узнала почерк миссис Прайс: Ты мой рисовый шарик – хрусть! Сначала я решила, что это мне, но тут же спохватилась: нет, отцу. Записку я вышвырнула в мусорку, как и все остальное, только розовое бикини не стала выбрасывать, а затолкала на дно ящика комода и примеряла, когда оставалась одна. А еще, оставшись одна, бродила по дому с лампой черного света, ища следы маминого невидимого маркера. Не сохранилось почти ничего – лишь обрывки в самых темных углах маминого шкафа: три, продано... лепестки... ставок нет... дорогая...
Однажды душным утром зашел Доми с коллекцией монет, и мы, растянувшись на траве в дальнем углу сада, вытаскивали из прозрачных кармашков шиллинги, кроны, сантимы. Представь, говорил он, когда мы разглядывали монеты диковинной формы, за границей люди ими расплачиваются, не задумываясь, как они выглядят. Я потрогала закругленные уголки шестиугольной монеты в два франка из Бельгийского Конго. От пальцев пахло металлом, как от связки ключей. Если мне когда-нибудь попадется монета с браком, – продолжал Доми, – буду ее беречь. Такие очень ценятся – стоят иногда сотни тысяч. Была одна такая, с Джоном Кеннеди, полдоллара, где макушка у Кеннеди покорежена. Выглядело зловеще, учитывая обстоятельства.
Я никому не говорила о том, что сказала миссис Прайс тогда, в трубе, – что это я столкнула Эми. Что мы поссорились, и Эми подбежала за мной следом к обрыву. Что я ничего не помню из-за приступа, но она все видела. Передо мной сами собой возникали утесы, бездонное небо, чайки, пахло фенхелем и солью, под водой шевелились буйные пряди морской капусты. Вот Эми грозится разоблачить миссис Прайс, все испортить. “Она воровка и лгунья, ты сама знаешь”. Ветер уносит мои слова: “Оставь ее в покое. Не трожь ее”. Дергаю Эми за косичку, толкаю в спину – ее лопатки у меня под руками как два брусочка в воде, позвонки как камешки. Бонни носится кругами, скулит, тычется мне в руку. Ничего этого я не помню, – одергивала я себя, – потому что ничего и не было. Ничего не было.
Дома мы с отцом редко говорили об этом. Что сделано, то сделано, сказал он, ничего не исправишь, но порой мне казалось, что он смотрит на мои руки и на его лице написана брезгливость. Он отказывался есть мою стряпню, – лучше сам приготовлю, настаивал он. Я боялась, как бы он опять не запил, но он капли в рот не брал – говорил, что не хочет утратить над собой власть.
Однажды вечером, когда мне давно пора было спать, я услышала, как он разговаривает по телефону с дядей Филипом.
– Где были мои глаза? – вопрошал он. – Все же происходило при мне. В моем доме. – В ответ на утешения брата он отозвался гневным шепотом: – Имею я право сказать, что тоскую по ней? Имею право признаться?
Он, по обыкновению, просматривал газеты, обводя некрологи стариков, после которых могли остаться антикварные табакерки и флаконы для духов, журнальные столики и винные кувшины, но родственникам не звонил ни разу. В январе он повесил на окна лавки таблички “Продается” – таблички как бомбы, как порох, – а дела запустил вконец. Когда я вызвалась помогать ему в лавке, он ответил: нет, сиди дома, все же знают, кто мы такие, еще не хватало, чтобы на тебя глазели.
– Ну пожалуйста! – упрашивала я. – Я же буду в подсобке. – На самом деле не хотелось сидеть одной дома, вздрагивая от каждого шороха, пугаясь каждой тени.
– Ладно уж, – согласился он нехотя. – Только на глаза никому не показывайся. Я серьезно.
Я вгляделась ему в лицо.
– Папа, – спросила я, – ты меня стыдишься?
– Что за глупости!
– Стыдишься?
– Послушай. – Он взял меня за руку. – Нет, ты послушай. Стыдиться здесь должен только один человек, Анджела. Ей вовек не заплатить за все, что она сотворила.
С тех пор ее имени он не произносил ни разу.
***
Сидя в подсобке, я услышала, как клиентка спрашивает отца, есть ли у него цепочки для карманных часов, коробочки для монет, браслеты в виде цепей.
– Что-нибудь в этом духе, – говорила она.
– Ищете подарок? – поинтересовался отец. – Или для себя? – Он достал из-под прилавка шкатулку, щелкнул замочек.
– Просто интересно, что у вас есть, – сказала покупательница.
– Вот что есть – с клеймом “Бирмингем, 1882”. Попробуйте, какая приятная тяжесть. А вот коробочка для монет из розового золота, редкая вещица, она чуть поновее, начала века. Или, может, цепочка? Вот эта очень красиво смотрится на шее – можно сложить вдвое, даже вчетверо. А вот премилая спичечница с барельефом, если вам такие по вкусу, – Лондон, 1861 год. А вот...
– Сколько за все? – спросила покупательница.
– Простите?
– Я вам дам тысячу двести за всю шкатулку.
– Но там больше тридцати предметов.
– Что ж, не хотите, как хотите.
Молчание.
– Согласен.
После ее ухода я подошла к прилавку.
– Папа, ты что творишь?
– Надо все распродать, до последнего. – Он обвел лавку широким жестом.
– Но это, считай, преступление.
– Грабеж средь бела дня, – кивнул отец.
И все равно он соглашался на самые безумные предложения, и вскоре лавка почти опустела. Осталась лишь пара оловянных кружек. Колпачок для свечи. Ночной горшок. Пепельница, сделанная из артиллерийской гильзы – образчик окопного искусства. Дагерротип – мертвый младенец в крестильной рубашке.
В один из последних дней я услышала женский голос: “Еще не продали викторианскую сухарницу, с серебряной крышкой и с розочками?”
– Знаю-знаю, – отозвался отец. – Со щербинкой у основания.
– Верно. Это мой отец ударил о кран.
Я посмотрела в дверную щелку: молодая мать, качает коляску.
– Это ваша? – спросил отец.
– Мама избавилась от всего, когда он нас бросил. Вот я и думаю: надо скорей хватать, пока вы не закрылись. – Она взглянула на ценник: – Дороговато. Учитывая щербинку.
– Торг уместен, – сказал отец.
– Двадцать пять?
Отец невесело усмехнулся:
– Берите за так.
Я, должно быть, шевельнулась или вздохнула, потому что она подняла взгляд и увидела меня. Отодвинула коляску.
– Скажи, тебя воспоминания не мучают? – спросила она. – В голове не укладывается, как такое можно забыть.
– Думаю, вам лучше уйти, – вмешался отец.
На ее лице отразилось изумление.
– Что ж, простите. Вопрос вполне естественный.
– Неважно.
– Ладно, – она подтолкнула к нему сухарницу, – только заверните ее, пожалуйста, в папиросную бумагу.
***
Когда начался новый сезон “Лодки любви”, мы с отцом даже титры еле выдержали. Краешком глаза я видела, как он неловко ерзает на диване, поглядывая на меня, – а с экрана все улыбался капитан Стюбинг на фоне спасательных шлюпок.
– Переключим? – спросил отец.
В конце лета мы переехали в Окленд, и я пошла в школу старшей ступени, где никто не знал, кто я. Я врала, что в Веллингтоне ходила в другую начальную школу и жили мы в другом районе; поначалу боялась, что у кого-то двоюродная сестра учится в моей лжешколе или чья-нибудь тетя живет рядом с моим лжедомом и я попадусь на их ужасных вопросах, но как-то обошлось. Я написала Доми про школьный лагерь, где одна девочка сломала запястье, когда спускалась с горы на тросе, и остальных к тросу даже близко не подпускали, а он мне – про то, как его кошка Рисинка притащила дохлого воробья и, мяукнув, аккуратно положила ему в ботинок, – но он все равно ее любит и всегда будет любить. Мы обсуждали, какие чипсы вкуснее и настоящий ли дублон в “Балбесах”, и он присылал мне штриховки своих новых монет, и я их повесила над кроватью – призрачная валюта призрачной страны. А возле кровати лежал викторианский пенни, такой же рыжий, как веснушки у Доми, со стертым профилем королевы. За те пару месяцев мне разрешили позвонить ему несколько раз, хоть на междугородных звонках можно было разориться. Однажды он взял трубку, и оказалось, что у него сломался голос, и я подумала, что разговариваю с его отцом. “Да я это, я”, – твердил Доми, но я лишь тогда поверила, когда он сказал: “Мы смотрели с тобой на нее сквозь льдинку, помнишь?”
Раз в неделю я ходила к психологу, и та меня уговаривала “простить себя”.
– Звучит так, будто я виновата, – сказала я.
– А ты считаешь себя виноватой? (Она была мастер передергивать.)
– Нет. – Мне было неловко смотреть ей в глаза.
– Это не определяет тебя как личность, Джастина.
– Нет.
– Так ты соглашаешься или возражаешь?
– Ну...
Многие женщины – одинокие и даже кое-кто из замужних – заигрывали с отцом в супермаркете, на пляже, на школьных торжествах, на моих матчах по нетболу. Я к тому времени уже знала, что такое флирт, понимала, что означают женские взгляды искоса, лукавые усмешки, легкие прикосновения. Отец хоть и держался дружелюбно, но давал понять, что не ищет знакомств. Он устроился работать у реставратора мебели и целыми днями пропадал в мастерской, где не нужно было ни с кем разговаривать. Домой он приходил пропахший олифой и скипидаром, расспрашивал, как у меня прошел день, а я учила его французским фразам. “Который час?” “Сколько стоит?..” “Я тебя люблю”.
– Махнем туда, а? – оживлялся отец. – Ты да я. Будем есть улиток и носить береты. А может, есть береты и носить улиток.
Он от души старался меня веселить.
Во Францию мы так и не поехали.
***
Лишь спустя годы, когда память у отца начала слабеть, мы вновь заговорили об этом. Я как раз подвезла его до дома из магазина, и он предложил зайти, попить чайку. Обеденный перерыв у меня заканчивался, но, пожалуй, можно было задержаться немного, чем-нибудь отговориться.








