Текст книги "Современный зарубежный детектив-17. Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Кэтти Уильямс
Соавторы: Картер Браун,Найо Марш,Юкито Аяцудзи,Джулия Хиберлин,Эдмунд Криспин,Адам Холл,Ричард Осман,Джон Карр,Ромен Пуэртолас,Анго Сакагути
сообщить о нарушении
Текущая страница: 242 (всего у книги 282 страниц)
Мы, конечно, были в курсе дела: Филиппо знал, что творилось в его квартале, я – что творилось в моем. А вот то, что делали эти женщины с американцами, то, что мужчина мог делать с женщиной, оставалось для нас окутанным туманом неизвестности. Женщины раздевались – это наверняка; мы часто ходили в Матуццо, где был большой колодец, чтобы полюбоваться, спрятавшись, ногами прачек; заметив Филиппо и меня, они нас прогоняли, крича, чтобы мы убирались домой и пялили там глаза на своих матерей и сестер; может быть, американцы платили за то, чтобы их не прогоняли, и они могли смотреть на женщин и, как в кино, целовать их.
Руссо сказал бы, что мы пребывали в том возрасте, когда в голове больше слов, чем вещей; и слова у нас действительно были, даже для вещей, которых мы не знали и которых не могли себе представить, слова самые грязные и жестокие. Мальчика нашего возраста, приносившего нам коробки с «пайком К» – там были конфеты и кубики сахара, розовый сыр и печенье, – мы в конце концов доводили до слез, повторяя одно и то же: «Интересно знать, кто тебе все это дает. Американец твоей мамаши – вот кто! А ты, случайно, не видел, что делает твоя мать с американцем?» Причем мы подбирали для воображаемых поступков его матери самые непотребные слова. Мальчик говорил, что это неправда, что американец их родственник, что его мать ничего такого не делает; потом он давал волю слезам, и мы от него отставали; но на следующий день он снова находил нас, приносил «паек» и объяснял: «Американец – мой дядя, вы не должны говорить такие вещи», и все равно под конец повторялась вчерашняя история.
Итак, американцы потребовали ружья, говорили, что потом вернут их. Мой отец вырезал на прикладе своего ружья фамилию, это было хорошее бельгийское ружье, отец говорил, что в городе не найти лучшего, он верил, что ему его вернут, и для этого вырезал на прикладе фамилию. Затем он вытащил откуда-то два пистолета, которых я никогда не видел, один из них был величиной с руку и заряжался с дула, и саблю, покрытую ржавчиной и с обломанным кончиком, но кто знает, может, нам и не поздоровилось бы, если бы американцы нашли ее у нас дома. В день сдачи оружия я пошел с отцом; принимали оружие американский солдат и бригадир карабинеров, бригадир записал в книгу: «Одно ружье, два пистолета, одна сабля»; отец потребовал, чтобы записали также номера и марку; бригадир рассердился, ему жилось теперь лучше, чем прежде, он таскался с американцами к женщинам, и говорили, комната у него была завалена пачками и блоками сигарет.
– Твое дело сдать все, остальное – моя забота, – зло сказал он.
Там уже громоздилась целая куча оружия, отец осторожно положил в нее ружье. Думаю, в эту минуту он понял, что не получит его обратно, психовал потом весь день, и назавтра – тоже, и всякий раз, когда речь заходила о ружьях. Через какое-то время ему вернули ружье, два пистолета и саблю, но приличной оказалась лишь сабля, а ружье и пистолеты годились только для того, чтобы продать их как железный лом.
Филиппо уже давно торчал во дворе казармы, наблюдая за сдачей оружия. Мой отец ушел, а я тоже остался поглядеть. Зрелище напоминало процессию; сдав оружие, крестьяне сразу же уходили, ругаясь. «У воров теперь автоматы, а у честных людей даже допотопного дробовика нет», – ворчали они, и это была правда, в городе орудовали воры, двоих в масках и с винтовками поймали, их по-отечески принял американский майор, весь беленький и осанистый, говорили, у себя на родине он преподавал философию; может, так говорили потому, что здесь все, кажущееся странным, связывают с философией. Майор отпустил обоих воров с миром, посоветовал им жить честно и тихо, работать; на лице переводчика, когда он объяснил, что сказал майор, было написано: «Ни черта не понимаю, сами видите, какие они идиоты, эти американцы», а защитник, которому не удалось вставить ни словечка, потом поносил Колумба, поскольку при таком повороте дела бедняге защитнику трудно было рассчитывать на несколько сот лир гонорара. А вот нам американский майор нравился, мы ходили за ним по пятам по лестницам муниципалитета, и ни разу он нас не прогнал, время от времени он на нас поглядывал и с трудом выговаривал:
– Маленькие сицилийцы.
Похоже, он был добрым, наверно, дома, в Америке, у него остались дети. И у солдата, следившего за приемом оружия, тоже было доброе лицо, он жевал резинку и улыбался, перекидывался несколькими словами с бригадиром и снова умолкал, улыбаясь и жуя резинку. Может, он думал о доме, об Америке, где сплошь огромные домища и автомобили, и о своей матери, которая смотрела в окно с верхотуры. Казалось, он не замечал нас; когда он повернулся, собираясь угостить нас пластинками жевательной резинки, мы подумали, что он решил прогнать нас, но он дал нам резинку и сказал:
– Резинка хорошая, не ментоловая.
Ясно, что ментоловая ему не нравилась, мне она самому не нравилась. Я поблагодарил, Филиппо – тоже, с незнакомыми людьми нам удавалось сходить за воспитанных деток, мы даже под ангелочков умели работать, но это мы оставляли для занятий катехизисом в церкви. Американец смотрел на нас улыбаясь. Тогда я сказал:
– У меня тетя в Америке. – Мне казалось, что нужно во что бы то ни стало подружиться с ним.
– О, в Америке, – произнес американец.
– Да, в Бруклине.
– Я тоже живу в Бруклине, – сказал американец, – и Бруклин большой.
– Какой? – спросил я. – Как этот город?
Я хорошо знал, что он такой большой, как наш город, Каникатти и Джирдженти, вместе взятые, и что это всего лишь один из районов Нью-Йорка, но мне не хотелось, чтобы разговор иссяк.
– Больше, больше, – ответил американец.
– Он величиной с Палермо, – сказал Филиппо, – я знаю. Мой отец был в Америке.
– Да, пожалуй, как Палермо, – согласился солдат.
– В Палермо, – сказал я, – есть море, и в Порто Эмпедокле море есть; я был до войны в Порто Эмпедокле, но ничего, кроме лодок, не помню. А в Бруклине есть море?
– Нет, но оно близко, – ответил солдат, – мы ездим к морю на машинах.
– А Бруклин красивый? – спросил Филиппо; мне же хотелось продолжить разговор о машинах.
– Нет, – признался американец, – здесь красивей.
– А как война? – спросил я. – Тебе нравится на войне?
Солдат улыбнулся, потом сказал:
– Война – паршивая штука, из-за нее умирают даже такие малыши, как вы. А здесь красиво.
Небо над двором было как вода, когда в ней растворяют синьку, облака заменяли пену, построенная из песчаника колокольня церкви св. Иосифа казалась золотой.
– Пойдешь со мной? – предложил бригадир.
Солдат ушел, не попрощавшись с нами.
Назавтра мы снова были во дворе казармы. Солдат сидел на прежнем месте, читал книгу и жевал резинку. Увидев нас, он сказал: «Алло», – и продолжал читать. Немного погодя он закрыл книгу, вынул пакетик резинки и протянул нам по одной.
– Чунга, – объяснил он, – это называется чунга.
– А как называются конфеты? – спросил Филиппо.
– Кенди, – ответил солдат, – в Америке любые кенди есть.
– А здесь нет кенди, – сказал я.
– И картошки нет, – прибавил Филиппо, – я уже забыл, какой у нее вкус, у картошки, когда я был маленький, мы всегда ели картошку.
– Картошку, – сказал я, – втихую продает у нас один муниципальный стражник, дорого продает, мой отец говорит, что выгоднее покупать мясо.
– Тоже скажешь, – запротестовал Филиппо, – мясо, тут хлеба нет, а ты захотел мясо найти.
– Почему вы не привозите нам пшеницу? – спросил я американца. – Отец говорит, что вы выбрасываете ее в море, пшеницу.
– Неправда, в море мы ее не выбрасываем, – ответил он. – У нас нет кораблей, чтобы возить пшеницу, вот кончится война, тогда и привезем.
– А скоро война-то кончится? – спросил я. – После войны моя тетя приедет.
– Правильно, приедет твоя тетя из Бруклина. Но война – долгая штука, кто знает, когда она кончится.
– У моей тети магазин в Бруклине, – объявил я, – большой магазин: до войны она присылала нам посылки и вкладывала доллары в письма, а на рождество даже мне прислала целый доллар.
– У него тетя богатая, – сказал Филиппо солдату.
– У нее две машины, – объяснил я, – и одна большая и вся блестит, я видел на фотокарточке.
– Кончится война, и твоя тетя приедет на большой красивой машине, – сказал солдат. – Я тоже приеду на машине. Здесь красиво.
– А у тебя есть машина? – спросил я. – Какая?
– В Америке у нас у всех машины. Вот моя, – и он вынул из кармана бумажник, а из бумажника фотографию. На ней была длинная сверкающая машина, рядом стоял он, положив руку на дверцу, толстая женщина в цветастом платье и двое детей в свитерах; сзади были деревья.
– Твоего отца тут нет, – сказал я.
– Нет, мой отец умер.
– Я один раз видел мертвого, – сказал Филиппо, – это был немец, его вытащили мертвым из самолета, который близко от города упал. А потом ночью он мне приснился, мне казалось, что он живой, больше я не хожу смотреть на мертвых.
– А что тебе сделают мертвые? – спросил я. Сам я никогда не видел их, да и не жалел об этом. – Когда люди умирают, их больше нет. Я бы хотел посмотреть на мертвого немца. А ты видел мертвых немцев? – спросил я солдата.
– Да, – ответил он, – много видел, и американцев мертвых видел, и англичан, и французов, и австралийцев.
– Да, но немцы ведь плохие, – сказал Филиппо, – лучше, чтобы умирали немцы.
– Сейчас война, поэтому лучше, чтобы они умирали, – сказал солдат. – Чем больше немцев умрет, тем скорее мы победим.
– Россия тоже победит, – сказал Филиппо.
– О, Россия! – сказал солдат.
– Россия не такая, как Америка, – заметил я.
– Да, – согласился солдат, – Россия совсем другое дело.
Дядя сидел дома и с утра до ночи слушал радио.
– Сукины дети, – ругался он, – кто знает, куда они его дели.
– Да заткнись ты, – иногда взрывался отец. – Тебе все еще охота наряжаться клоуном, мало тебе того, что он натворил.
– А что он такого натворил? – спрашивал дядя. – Италию уважали, перед ней трепетали. Жизнь была хорошая. Порядок был. Ты ведь и сам клоуном наряжался и утверждал, что он был великим человеком. Чем же он тебе насолил вдруг, ну чем?
– По-твоему, война, которую он развязал, пустяки? – отвечал отец. – Конечно, для тебя это пустяки, ты прав, на войне другие маются, а тебе от нее ни холодно, ни жарко…
Как-то вечером по радио выступил Орландо, он сказал, что снаряды, летевшие из Сицилии в Калабрию, служили связующим звеном между Сицилией и Италией, этот образ остался у меня в памяти.
Отец говорил:
– Орландо великий человек.
Дядя не соглашался:
– Как же, как же, он спасет Италию, этот старик, впавший в детство, держи карман шире.
– Да, – настаивал отец. – У этого старика голова на плечах, а вот дуче твой псих, в сумасшедшем доме ему место, так даже Боккини считал, он однажды по секрету сказал это Чиччо Карделле, который большая шишка в министерстве.
– Ишь ты, – не сдавался дядя, – он мне говорит о Боккини. Сплошные предатели, вот кто они все.
– Все его предавали, – возвышал голос отец, – ты один не предавал. Да и как ты мог предавать его, прилипнув задницей к этому креслу и вопя что ни праздник: «Дуче! Дуче!»?
– Да не ори ты, – просил дядя, – а то услышат на улице. При той должности, какую я занимал, меня заберут и увезут прямо в Орано, неизвестно еще, довезут ли, ведь им ничего не стоит сбросить меня в море по дороге.
Дядя прямо заболел от страха, я пользовался этим его состоянием, чтобы немного позабавиться. Я принимался петь: «Дуче, дуче, погибнем за тебя!» – и дядя лез на чердак, где я горланил, и говорил:
– Паршивец, неужели ты не понимаешь, что подводишь меня? Ведь меня в Орано увезут!
Я начинал хохотать, и тогда он напускал на себя торжественность:
– Италия плачет, а ты ржешь. Да пойми же ты, у нас враг в доме…
Американского солдата звали Тони, он родился в Калабрии, а в Америку его увезли, когда ему был год, теперь он ждал отпуска, чтобы съездить в Калабрию, там в небольшом городишке у него жили родственники. Американцы уже были в Калабрии, «связующее звено» сыграло свою роль.
Я спрашивал, любит ли он своих калабрийских родственников, я хотел узнать, могли ли моя тетя и ее дети любить меня и мою мать. Тони ответил:
– Они бедные.
Я спросил:
– Какие бедные? Мы, по-твоему, бедные?
– Они беднее вас, – ответил Тони, – они спят в одной комнате с овцами, дети ходят босиком.
– А ты посылал бы им деньги из Америки, – посоветовал Филиппо, – и они покупали бы ботинки.
– Я несколько раз посылал, – ответил Тони.
– Теперь вот война кончится, – сказал я дипломатично, как будто все зависело от Тони, – и американцы привезут ботинки для всех, ботинки и хлеб, целые пароходы придут.
– Американцы работают, – сказал Тони, – они работают, и у них есть ботинки, есть красивая одежда, хорошие дома и машины, а итальянцы не хотят работать.
– Я хочу работать, – заметил Филиппо, – и мой отец работает. Отец говорит, что это богатые отнимают у нас хлеб.
– Вот ты и должен работать, чтобы стать богатым, – заявил Тони, – в Америке все работают и становятся богатыми.
– У моего отца есть дядя, – сказал я, – который не работает и все равно богатый.
– Здесь никто не работает, – сказал американец, – ни богатые, ни бедные. Для богатых тут благодать, лучше даже, чем в Америке.
– Я бы хотел поехать в Америку, – признался я. – Заработал бы денег и потом вернулся бы, купил бы себе хорошую машину и вернулся бы.
– А я бы не поехал, – заявил Филиппо. – После войны не будет больше богатых.
– Будет еще больше, чем раньше, – сказал Тони, – причем те, кто были богатыми, сделаются еще богаче, и никто по-прежнему не захочет работать.
– Но разве вы не прогоните фашистов? – удивился Филиппо. – Если вы их прогоните, наступит социализм.
– Мы воюй, а вы потом социализм устроите, – сказал Тони. – Нечего сказать, в хорошем мы выигрыше будем. На этот счет я бы кое с кем потолковал.
– Это с кем же? – поинтересовался я.
– С одним человеком в Америке, – ответил он.
Вечером зазвонили колокола; моя мать подумала, что где-то пожар или еще какое несчастье, но с улицы крикнули, что заключено перемирие, мать начала молиться, благодаря бога за то, что многие дети останутся в живых. Дядя нервно расхаживал по комнате, приговаривая:
– И что они себе думают, эти немцы, хотел бы я знать. Этого нам только недоставало! Если же немцы считают так же, как я, тогда я хотел бы поглядеть на этого хрена Бадольо и заодно на другого – на шибздика, этого предателя.
Мой отец говорил:
– А ты где был? Взял бы, да и пошел продолжать войну, то-то кукольный театр был бы! Честь, союз, дружба… Прихвати с собой сабельку и наведи там порядок.
Воспользовавшись тем, что спор становился все оживленнее, я выскользнул из дому. На площади толпился народ – перед церковью св. Анны, единственной церковью, которая не участвовала в хоре колоколов, люди требовали, чтобы священник велел звонить, а тот, высунувшись из окна, кричал:
– По-вашему, это праздник, да? Неужели вам не ясно, что мы проиграли? Поимели бы совесть!
В конце концов у кого-то лопнуло терпение, и он выстрелил в колокол, на что священник завопил: «Разбойники!» – и поспешил захлопнуть окно.
Дядя заявил потом, что в нашем городе всего двое мужчин – он и священник из церкви св. Анны.
Тони был высоким блондином, моему отцу не верилось, что его родители– калабрийцы, все калабрийцы, которых знал отец, были малорослыми и черноволосыми, а по дядиным словам выходило, что все калабрийцы– тупицы, что Италия огромная страна, но калабрийцы – тупицы, сардинцы – продажные шкуры, римляне – плохо воспитаны, неаполитанцы – побирушки…
По воскресеньям Тони ходил к мессе, и, когда все вставали, видно было, что в нашем городе нет ни одного человека такого высокого роста, как он. После мессы, где он принимал причастие, мы шли с ним в кафе. Мы спрашивали, есть ли церкви в Америке. Тони говорил, что церкви есть и что люди в Америке религиозней, чем у нас. Еще мы спрашивали, что делается в Америке по воскресеньям. Слова Тони рисовали перед нами грустную воскресную картину: для нас воскресенье – это площадь, забитая народом, лотки и голоса продавцов, а американцы искали уединения и тишины – на охоте или на рыбалке.
– А ребята чем занимаются? – интересовались мы.
– Играют в разные игры.
– Моя тетя, – сказал я, – однажды прислала мне роликовые коньки. А на что они мне? Когда я захотел покататься на них, я чуть башку не разбил.
– Здесь коньки ни к чему, – согласился Тони. – Не те дороги.
– А в Америке какие дороги?
– Широкие и ровные, – ответил он. – По ним не меньше десяти машин в ряд едут, и пыли нет.
– В Америке, – сказал Филиппо, – поезда даже под землей ходят и даже по воздуху. Вот бы прокатиться на таком, только не под землей, а по воздуху.
– А ты, часом, не спутал поезд с самолетом? – спросил я. – В жизни не слыхал, чтобы поезда летали.
– Да нет же, они не летают, – объяснил Тони. – Для них построены высокие железные мосты, и поезда идут по этим мостам. Мосты высокие, и поезд идет над городом.
– Прямо над домами? – поразился я. – А что, если он упадет?
– Как же он упадет? – спросил Филиппо. – Мост-то железный. Спорить готов, ты бы испугался сесть в такой поезд.
– Я за дома боюсь, которые внизу. Вот уж чего бы я не хотел, так это жить в доме под таким мостом.
– А я ничего не боюсь, – расхвастался Филиппо.
– Неправда, ты мертвых боишься, – уличил я его. – Увидишь мертвого, а потом всю ночь дрейфишь.
– Мертвые тут ни при чем. Правда, ведь мертвые ни при чем? – спросил Филиппо у Тони.
– Нет, при чем, – ответил Тони. – Человек боится мертвых потому, что сам не хочет умереть.
– Я не хочу умереть, – сказал я.
– Значит, ты боишься мертвых, – обрадовался Филиппо. – Никому не хочется умирать, и все мы боимся мертвых.
– Солдаты хотят умирать, – сказал я.
– Солдаты должны прогнать фашистов и ради этого готовы умереть, – заявил Филиппо. – Мой отец готов был сесть в тюрьму, а солдаты готовы умереть. Это разные вещи.
– А что делали фашисты? – спросил Тони.
– Ничего не делали, – ответил я. – Мой дядя был фашистом и ничего не делал, он никогда ничего не делал!
– Может, и ничего не делали, – согласился Филиппо. – А мой отец хотел в тюрьму сесть, так мать говорит.
В Италии оказался мой двоюродный брат, он воевал здесь, но из его письма мы не смогли понять, где именно: он писал, что, если ему дадут отпуск, он нас навестит. К его письму было приложено письмо от моей тети и пять или шесть бумажек по тысяче лир.
«Дорогая сестра, – писала тетя, – может быть, мой сын попадет в Италию, и поэтому я тебе пишу это письмо в надежде, что оно найдет вас в добром здоровье, в каком мы, спасибо Господу, пребываем. У меня сердце болит за моего сына Чарли, который уезжает на войну, но я надеюсь, что Пресвятая Дева защитит его. Дела у нас идут хорошо, моя дочь Грейс вышла замуж за одного еврея, но парень он неплохой и работящий, и у него парикмахерская рядом с нашим магазином, правда, сейчас он тоже в армии, да защитит его Пресвятая Дева. Эта война нам ни к чему, но Господь не допустит, чтобы в мой дом пришло несчастье, я пообещала Мадонне – покровительнице нашего города – кольцо, которое ношу на пальце, когда война кончится, я его привезу сама, война должна бы скоро кончиться, Америка сильная и победит…»
Мать плакала от радости, читая письмо, самые важные новости она повторяла отцу:
– Грация вышла замуж, моя сестра пообещала кольцо Мадонне дель Прато…
И когда дядя услышал о силе Америки и о том, что она победит, он начал урчать, как кошка, жующая требуху:
– Америка победит, да? Сволочи, все забыли, забыли, как их уважали, ведь раньше-то на итальянцев плевали, это фашизм заставил уважать их за границей! А теперь все снова на нас плевать будут, вот уж я посмеюсь, когда вся эта хреновина кончится! – Он не кричал, чтобы не вывести из себя мою мать, да и время для этого было неподходящее; он именно скалился и урчал, как кошка над требухой.
Я рассказал Тони:
– Тетя письмо прислала, она считает, что Америка победит.
– Победит фашистов, – поправил меня Филиппо, у которого на этот счет был заскок. – Фашистов и немцев.
– Мы победим в войне, – сказал Тони. – Мы выиграем войну, и я вернусь в Америку.
– В Бруклин, – уточнил я. – А потом сядешь в машину и опять приедешь сюда.
– Да, – согласился он, – приеду. Как надоест работать, так и приеду. Здесь здорово, если не работаешь.
Тони уехал в октябре. За ним пришел джип, я чуть не плакал. Он подарил нам пакетики чунги и кенди в трубочках, уже из машины помахал нам рукой и сказал:
– Гуд бай.
Остаток дня показался нам длинным и пустым, мы провели его в самых неистовых играх.
В школу мы ходили неохотно, Филиппо плохая учеба сходила с рук, потому что его отец сидел в Комитете освобождения, а наш учитель был раньше командиром фашистской манипулы; мне же не везло, учитель вызывал моего отца и говорил ему, что заниматься со мной – все равно что толочь воду в ступе, отец заставлял меня сидеть дома и готовить уроки, а матери велел никуда меня не пускать. Но я знал, что все останется по-прежнему: едва отец заводил речь о воспитании, как его перебивал дядя:
– Что посеешь, то и пожнешь. Раньше было воспитание, так вам оно не по нраву пришлось, и теперь дети ослами должны расти! – И этого было достаточно, чтобы разговор перешел на другую тему и вспыхнул один из обычных споров.
Фашисты создали на севере республику, дядю невозможно стало оторвать от приемника, он и ночью таскал его за собой, потирал руки и все время повторял слова Гитлера, которые звучали примерно так:
«В двенадцать они решат, что победили, а в пять минут первого победа будет за нами». У меня Гитлер ассоциировался с деревянной головой в балагане, в которую нужно было попасть мячом – пять бросков стоили одну лиру. Когда дядя упоминал Гитлера, я тут же вставлял:
– Деревянная башка. – А если он начинал злиться, я продолжал: – Америка его проглотит, враз проглотит деревянную башку, все равно как кошка – мышь. – Я старался до тех пор, пока глаза у дяди не наливались кровью, и тогда я бросался вниз по лестнице. С лестницы я повторял свою песенку в последний раз, с тем чтобы у меня было потом оправдание – мол, дядя гнался за мной до самой двери, и отец прощал мне бегство, и я даже выглядел до некоторой степени жертвой.
За городом каждый день грабили и убивали, кого-то даже похитили; говоря об этом, отец в чем-то соглашался с дядей.
– А кто сказал, что он ничего хорошего не сделал? Подобных случаев раньше не было, факт. Но увидишь, все опять наладится.
– Это при демократии-то? – спрашивал дядя. – Тут сильная власть нужна, а у демократии твоей кишка тонка.
Оттого, что она была не по вкусу дяде, мне демократия начинала нравиться. Разумеется, я не рисковал выходить из города, мне казалось, что живые изгороди, как муравейники, кишели вооруженными людьми в масках; однажды ночью мне приснилось, будто меня похищают, а чтобы я не кричал, в рот мне затолкали целый пакет ваты, я поднял крик, ко мне подошла мать и сказала, что еще ночь. Филиппо говорил:
– Меня не похитят. Меня могут хоть целый год держать, им же хуже, кормить-то меня надо, а выкупа за меня они ни гроша не получат. – Но и он боялся. Гуляли мы уже не за городом, где шуршали желтые листья, а в церковном саду: теперь каноник более настойчиво зазывал нас на уроки катехизиса, угощал нас сушеным инжиром и жареным миндалем.
В городе возобновилась политическая жизнь: на двух зданиях появились эмблемы партий – на одной было написано «Социальное движение» и желтел пучок колосьев, на другой, в центре колеса, образованного тремя согнутыми в коленях ногами, красовалась голова и над нею надпись: «Движение за независимую Сицилию». Члены «движения» и были теми самыми сепаратистами, о которых столько говорили, они хотели отделения Сицилии от Италии; мой отец считал, что они правы, ведь Сицилия, кроме пинков, от Италии ничего никогда не видала.
– Бедная Италия, – причитал дядя. – «Италия моя, я вижу стены…» Они даже стен не оставляют, эти бандиты, им бомбы швырять все равно, что верующему молиться. А теперь еще этот объявился, которому понадобилась независимая Сицилия, и сам – шут гороховый, и те, кто за ним идут, такие же шуты.
Я вертелся среди сепаратистов, носил на рукаве нашивки – одну желтую, другую цвета свернувшейся крови. «Выродок!» – ругался дядя, косясь на мои нашивки. Для меня это было развлечением. По вечерам, запасясь котелком с краской, мы присоединялись к молодым сепаратистам, которые ходили по городу и писали на стенах: «Да здравствует Финоккьяро Априле!», «Да здравствует независимая Сицилия!», «Долой врагов Сицилии!», «Сицилии – свою промышленность!» Парням быстро надоедало малевать одно и то же, и тогда они писали: «Долой тех, кто морит народ голодом! Смерть тем, кто продает пшеницу по 2500 лир!» Это был как бы конкурс на самый удачный лозунг, и назавтра крупные, величиной с ладонь, красные буквы извещали жителей города, что дон Луиджи Ла Веккья – вор, а дон Пьетро Скардия – не только вор, но еще и рогоносец. Нам нравилась эта игра, а когда я видел, как под кистью рождались слова: «Да здравствует Америка! Да здравствует сорок девятая звезда!» – мои сепаратистские взгляды становились взглядами фанатика: я знал, что сорок девятая звезда – это Сицилия, ведь на американском флаге сорок восемь звезд, значит, вместе с Сицилией будет сорок девять, и тогда мы станем американцами.
Тетя писала часто, она посылала письма сыну, а он опускал их в Италии – может быть, в Неаполе. К письмам матери он прибавлял несколько слов по-английски – привет от себя. Моя мать не могла отвечать на эти письма, даже племяннику, который был теперь в Италии, не могла писать.
«Дорогая сестра, – сообщала тетя, – нам тут обещают, что скоро мы сможем писать в Италию и даже посылать посылки, я готовлю много всяких вещей для тебя и твоего мужа, особенно для вашего сына, потому что знаю, как дети мучаются, я видела фотографии и не могла удержаться от слез. Да покарает Господь тех, кто вверг нас в этот ад…»
– Правильно. А кто же вверг нас в этот ад? – обрадовался дядя. – Этот паралитик, ихний президент, который заявился сюда, чтобы морочить нас… Нешто паралитик соображение имеет? Мы бы уже давно Англию спалили, давно бы мир на земле был.
– Хорошенький мир, – заметил отец. – Хорошенький мир людям подарили бы мы вместе с Гитлером.
– С деревянной башкой, – поддакнул я.
Дядя не мог меня больше выносить.
– Полковник Москателли, – сказал дядя. – О боже, меня тошнит! Да кто он такой, этот Москателли, из какой он кутузки вылез? А Парри, кто о нем слышал когда-нибудь? Ясно, этот тоже в тюрьме сидел, все подонки нынче наружу вылезают.
– Ты говоришь о них так, будто они разбойники с большой дороги, – заметил отец. – Они за политику сидели.
– Да они хуже разбойников, – не сдавался дядя. – Те хоть требуют у тебя кошелек, ну а коли ты его не отдаешь, тебя прихлопывают. А эти Италию загубили, бунтовщики, вот они кто, конца света они хотят. Ты уж лучше помолчи. Мы с тобой по-хорошему можем говорить, только когда молчим. Полковник Москателли! Святая Мадонна, с ума можно сойти!
Я рассмеялся.
– А ты чего ржешь? – накинулся он на меня с выпученными от бешенства глазами. – Я уже сейчас вижу, во что превратится Италия Парри, полковника Москателли и других злодеев, вроде тебя. Никакого воспитания, ничего святого. В твоем возрасте у меня при слове «родина» слезы на глазах выступали, слушая «Джовинеццу», я готов был по земле кататься от волнения, под эту музыку горы своротить мог.
Я представил себе, как дядя катался по земле, будто осел, когда он чешется, и опять засмеялся.
Он не увидел в моих глазах катающегося по траве осла, он прочел в них, что его политическим надеждам пришел конец, и распсиховался так, что я подумал, будто он и впрямь рехнулся.
– Ни ты, ни твой папочка не понимаете, что вокруг делается. Так я вам объясню. В Италию коммунисты придут, скоро вы здесь их увидите, этих убийц, которые жгут церкви, разрушают семьи, людей прямо из постели вытаскивают и расстреливают.
Дядю это не устраивало – он валялся на кровати по меньшей мере шестнадцать часов в сутки. Я представил себе, как его стаскивают оттуда за ноги, сцена мне понравилась, а вот мысль о том, что его расстреляют, не понравилась.
– У нас есть генерал Кадорна, – сказал отец. – Неужели ты думаешь, что такой генерал, как он, даст себя побить? А американцев ты что, уже в расчет не берешь? – Теперь и отец казался несколько озабоченным.
– Речь о революции идет, – объяснил дядя. – Кто может остановить революцию? У них американское оружие, неизвестно еще, сколько среди них русских, думаешь, Америка станет воевать с Россией? Это одних нас касается, нам самим и расхлебывать. Я-то знаю, чем все кончится, и что я сделаю – знаю: в монастырь уйду.
Мысль о монастыре успокоила его, но лишь на секунду. Затем им вновь овладели презрение и ярость.
– Монастыря мне только не хватало! Там меня запрут и будут гноить заживо, хорошенькое дело! Провидение, благословения, торжественная месса! К тому же еще придешь к кардиналу в монастырь проситься и напорешься у него на Москателли.
– Не болтай ерунды, – сказал отец. – Его схватили, когда он удирал вместе с немцами. Вот ты тут ругаешь коммунистов, говоришь, они церкви жгут, а сам думаешь такое, да еще про кардинала, про святого человека.
– Святой он или нет, а я бы его даже собаку покараулить не попросил. Может, и не всегда правду люди говорят, но факт, что он пальцем не шевельнул, чтобы слабых защитить.
– Слабых? – спросил отец. – Ты, кажется, имеешь в виду тех, кто вчера расстреливал невинных людей? В руках у карабинеров убийца тоже слабым становится.
– Они бунтовщиков расстреливали, – заявил дядя, – бунтовщиков и предателей.
– Те, которые подчинялись правительству короля, не были бунтовщиками, – возразил отец. – Это всякому ясно, такие простые вещи и объяснять ни к чему.
– Правительство короля? Смех один! Короля, который бежит под крылышко к американцам! Знаешь, что я тебе скажу? Чтобы все снова стало на свои места, королем Джулиано нужно сделать, Джулиано будет попорядочнее твоего короля.
– Бенедетто Кроче… – начал было отец.
– О боже, мы и о Бенедетто Кроче говорить должны? Плевать я хотел на него и на всю его писанину! И на Данте Алигьери тоже! И на тебя. И на всю Италию. Заберусь в угол и буду там сидеть, пока не помру. Считайте, что я стал глухонемым.
– Американцы разоружают партизан, – сказал отец.
– Да ну! – обрадовался дядя. – Наконец-то у них мозги заработали.
В очередном письме тетя написала: «Дорогая сестра, мы здесь все не нарадуемся тому, что война кончилась. Господь услышал мои молитвы и пощадил мой дом, мой сын в Германии, цел и невредим, как и мой зять, который воевал во флоте против японцев. Хорошо, что появилась эта новая бомба, в Америке столько ученых, которые все время что-то изобретают, Муссолини ошибся, что пошел против Америки, ему надо было оставаться другом Америки, тогда он был бы и сейчас жив и командовал бы, потому что он умел командовать, и под ним Италии было хорошо; ты не можешь себе представить, как на меня подействовало то, как его убили, на всех в Америке это подействовало. Но нам не дано читать воли господней, однако я все время молюсь, чтобы Всевышний положил конец убийствам в Италии. Дорогая сестра, я все время думаю о том, чтобы приехать и исполнить обещание, которое я дала нашей Мадонне, и чтобы обнять тебя и наших родственников. Нам теперь говорят, что мы можем посылать посылки в Италию, и ты не можешь себе представить, сколько у меня приготовлено вещей для вас и еды тоже, потому что, как я знаю, вы в Италии голодаете…»





