444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Миф Базаров » "Фантастика 2026-174. Компиляция. Книги 1-28 (СИ) » Текст книги (страница 294)
"Фантастика 2026-174. Компиляция. Книги 1-28 (СИ)
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 14:30

Текст книги ""Фантастика 2026-174. Компиляция. Книги 1-28 (СИ)"


Автор книги: Миф Базаров


Соавторы: Вячеслав Белогорский,Никита Муравьев,Игорь Перах,Ирина Фуллер,Сергей Евтушенко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 294 (всего у книги 328 страниц)

К лету страну накрыла лихорадка законной частной наживы: вышел закон о кооперации. Москва запестрела первыми кооперативными кафе с заоблачными ценами, на рынках появились самодельные «варёнки», а во дворах – пока ещё робкие, но уже наглые пареньки в спортивных костюмах, раньше всех сообразившие, что с новых богатеев можно брать дань.

Гласность захлёстывала. «Огонёк» и «Новый мир» рвали из рук, в книжных стояли очереди за вчера ещё запрещёнными Солженицыным и Пастернаком. Люди зачитывались до судорог, дивясь тому, что позавчера было табу, а нынче стало нормой.

В мире кипела своя каша. В июне Рейган стоял у Бранденбургских ворот и чеканил на весь свет: «Мистер Горбачёв, снесите эту стену!» В Персидском заливе полыхала танкерная война. А на Западе тем временем пух и наливался гигантский, ничем не обеспеченный пузырь: американские рынки лезли вверх как на дрожжах, брокеры в Нью-Йорке чувствовали себя хозяевами вселенной и были твёрдо уверены, что праздник не кончится никогда.

Наши дела шли лучше, чем я рассчитывал.

Главным козырем оказалась не наличность и не связи. Бумага. Обычная бумага с грифом.

Аркадий, вооружённый государственным мандатом на проверку предприятий по линии американских технологических закладок, получил право входить куда угодно и требовать что угодно. И пользовался этим правом с изяществом человека, двадцать лет прожившего в чужой стране под чужим именем.

Схема была проста. Он приезжал на предприятие с проверкой. Находил – а найти при желании можно было где угодно – импортное оборудование или узлы, закупленные за бугром. Составлял заключение: техника под подозрением, нужен контроль, а заодно и модернизация участка, поскольку старое советское оборудование тоже никуда не годится. И под этим соусом на завод заходил его человек.

Не директором. Директором заходить глупо: директор всегда на виду и всегда крайний. Его люди садились на снабжение, на сбыт и на бухгалтерию. То есть на входящий поток, на исходящий и на учёт того и другого. Кто держит эти три точки, тот и хозяин завода, как бы ни звали человека в директорском кресле.

К осени в нашей сети было шесть точек в Московской области, и подобраны они были не наугад, а под единую конструкцию.

Обувная фабрика давала кожу и статус производителя дефицита. Деревообрабатывающий комбинат – тару, ящики, поддоны и, что куда важнее, законное основание списывать древесину тоннами. Городской молокозавод – ежедневную розничную выручку и холодильные мощности. Швейная фабрика – фонды на ткань, самый ходовой товар в стране после водки. Рыбоконсервный комбинат – жестяную банку, крышку и линию закатки.

А ремонтно-механический завод был жемчужиной коллекции, потому что через него шло непрерывное списание станков и запчастей. Списанный по акту станок – это станок, которого больше нет ни в одной ведомости страны. Он просто перестаёт существовать. И начинает работать там, где нужно нам.

Разумеется, наивно было бы думать, что всё пойдёт как по маслу.

Система хоть и трещала по швам, но своё отдавать без боя не собиралась. На иных объектах Аркадию с его мандатом указывали на дверь сразу – вежливо, но так, что становилось всё понятно.

Ломать через колено было нельзя. Уголовный кодекс никто не отменял, закон пока работал, и любое внимание милиции, прокуратуры или ОБХСС означало конец всей затее. Приходилось действовать тонко, а там, где не выходило, – отступать и не жадничать.

Вдобавок почти везде уже сидела своя, годами сложившаяся местная мафия. Завскладами, директора-старожилы, прикормленные чиновники исполкомов, цеховики, сколотившие первые капиталы ещё при Брежневе, – все они прочно держали сырьевые потоки и берегли свои кормушки. Чужака они чуяли нутром, за версту.

Кое-где наших людей начинали планомерно выживать с первого же дня: подстраивали недостачи, вешали чужие грехи, давили молча и ежедневно, как вода точит камень. А кое-кто ломался и сам – оказывался слабее, чем выглядел на собеседовании, и уходил, не выдержав.

Но, как спокойно заметил Пётр Васильевич, это обычный рабочий процесс. Главное – он пошёл, костяк есть, а отсев – дело времени и грамотной зачистки.

Оборудование мы, кстати, тоже брали не за деньги.

За деньги производственную линию в Советском Союзе купить было нельзя в принципе. Её можно было только получить по фондам – по государственному распределению. И Аркадий выбивал фонды под ту же самую вывеску: замена подозрительного импорта, техническое перевооружение, безопасность производства. Государство само оплачивало, само поставляло и само привозило на площадку линии, которые были нужны нам.

А дальше начиналось самое интересное.

Линии монтировались – и на этом всё замирало. Акт ввода в эксплуатацию не подписывался. Оборудование числилось в пусконаладке, то есть для плановой экономики как бы ещё не существовало.

Смысл был в одном. Как только линия принята официально, её мощность в тот же миг уходит в план. А всё произведённое по плану государство забирает по государственной цене и распределяет само. Ты производишь – а торгует кто-то другой.

Пока же линия «налаживается», всё, что с неё сходит, идёт как опытная партия. А опытную партию можно передать кооперативу. Кооператив же по новому закону имеет полное право торговать по свободной договорной цене.

Вот и всё. Вся разница между советской экономикой и нашей умещалась в одну неподписанную бумажку.

К осени на трёх площадках линии работали в полную силу. Кетчуп, майонез, горчица.

Сырьё шло по своим же каналам: томатная паста и масло – через молокозавод, уксус и горчичный порошок – через снабжение комбината, банка и крышка – с рыбоконсервного, ящики под отгрузку – с деревообрабатывающего. Ни одного постороннего поставщика. Круг замкнулся сам на себя, и разорвать его снаружи было почти невозможно.

Обороты пока оставались скромными – не те миллионы, о которых грезил Аркадий, куда там. Но объёмы росли месяц к месяцу, а вместе с ними рос спрос. Вот это и было главное.

Первыми нашими покупателями стали как раз кооперативные кафе – те самые, что открывались по Москве одно за другим. Соусы им были нужны позарез, а государственная торговля снабжать их не спешила. Зато платили они сразу и наличными: без счетов, без лимитов, без трёхмесячных отсрочек. Каждый вечер наши люди объезжали точки и собирали дневную выручку.

Именно этого я и добивался с самого начала. Не прибыли на бумаге. Ежедневного живого кэша.

А заодно мы очень скоро выяснили ещё одну вещь, о которой в Советском Союзе до сих пор толком никто не знал.

К сентябрю на рынок с той же горчицей полезли двое таких же шустрых кооператоров. И одно кафе на Сретенке, где мы стояли с самого начала, вежливо отказалось от нашей поставки: нашли на пятнадцать копеек дешевле.

Аркадий тогда взвился и предложил решить вопрос привычным ему способом – одним коротким разговором с нужными людьми.

Я его остановил.

Потому что это была лучшая новость за весь год. У нас появилась конкуренция. А значит, у нас наконец-то начиналась настоящая экономика.

Глава 6 Германия, 19:00. Америка, 14:00. Два часа до закрытия торгов.

На этот раз я набрал Джона сам.

Трубку сняли не сразу. И то, что я услышал, на биржевой разговор походило мало: рёв зала где-то на заднем плане, а поверх – тишина, перебиваемая глухими, судорожными всхлипами. Голос брокера, когда он наконец заговорил, был тихий и надломленный, будто у человека вынули позвоночник.

– Всё пропало, Игорь... Всё рухнуло. Всё, что я строил годами.

– Что именно рухнуло, Джон? – спокойно спросил я. – Говори толком.

– Я потерял всё! – сорвавшись на фальцет, выдохнул он. – Все свои сбережения! Всё, до последнего цента! Двенадцать лет работы!

– Как ты умудрился так подставиться?

В трубке шмыгнули носом.

– Я... я решил, что вы там, в своей Германии, просто ничего не понимаете в американском рынке,если продолжаете держать все на понижение – выдавил он. – Какие-то европейцы будут учить меня, брокера с Уолл-стрит, как тут торгуют! Я подумал: паникёры. Начитались газет. А утром, когда индекс просел на семь процентов, я сказал себе: вот он. Вот шанс всей моей жизни. Такой распродажи не было двадцать лет, рынок на дне, сейчас пойдёт отскок – и я поднимусь. И взял коллы. На все свои деньги, Игорь. И ещё занял под них.

– А рынок пошёл дальше вниз.

– Дальше вниз! – Он почти закричал. – Down, down, down! Он не остановился ни на минуту! Сейчас минус двенадцать, меня выбило по марже ещё час назад! Я банкрот, ты понимаешь? В сорок один год!

Я слушал его и смотрел на экран телевизора.

Там, за океаном, шёл второй акт. Диктор – тот самый, что утром бодро тараторил про «здоровую коррекцию», – уже говорил другим голосом, ниже и медленнее, как говорят на похоронах. Внизу экрана бежала строка с цифрами, которые ещё вчера показались бы опечаткой.

Камера показывала биржевой зал сверху, и это было похоже на муравейник, в который плеснули кипятком. Потом – крупный план: человек в расстёгнутой рубахе сидел прямо на полу, привалившись спиной к колонне, и смотрел в одну точку, не мигая. Мимо него ходили, его задевали ногами, а он сидел.

Потом дали улицу. Уолл-стрит перед зданием биржи была забита людьми: клерки, курьеры, просто прохожие, все стояли и молча смотрели на фасад, будто там могло что-то произойти. Полицейские лениво оттесняли зевак от проезжей части.

Дальше пошли короткие, рваные сюжеты с улиц Нью-Йорка. Ведущий новостей в студии нахмурился и наконец произнёс слово «паника» – и это было, пожалуй, первое честное слово за весь сегодняшний день. К вечеру его, словно заклинание, повторят абсолютно все аналитики и телеканалы мира.

В эфире всё чаще и чаще всплывали пугающие термины: «глубокая рецессия», «финансовый крах» и, конечно же, «двадцать девятый год». Ну да, Великая депрессия 1929 года всегда оставалась главной и самой кошмарной страшилкой для Уолл-стрит. Призраком, которым пугали не одно поколение американских брокеров. И теперь этот призрак оживал прямо на их глазах.

Земля крутилась, и волна шла за ней по кругу, не отставая ни на час.

– Джон, – я жёстко оборвал его стенания. – Ты, если не забыл, всё ещё работаешь на меня. И прямо сейчас меня интересует не твоя личная катастрофа, а мои бумаги.

В телефоне повисла пауза. Он тяжело потянул носом, силясь взять себя в руки.

– По восемьдесят пять еще никто не берёт, – неохотно выцедил он наконец. – Но по семьдесят покупатели уже есть. Много.

Он говорил сквозь зубы, и я прекрасно понимал почему. Ему было физически тошно признавать, что какой-то незнакомый мальчишка на другом конце провода видел сегодняшний день насквозь ещё в пятницу – лучше, чем он сам и все звёзды Уолл-стрит, вместе взятые. Типичный янки. Уязвлённая гордость болела у него сильнее, чем разорение.

– Отлично, – бодро сказал я. – Начинай сброс. Частями, лотами, не вываливай всё разом. И одно обязательное условие: всё это время держи в стакане заметную заявку на продажу по восемьдесят пять.

– Зачем? – не понял Джон.

– Затем, чтобы покупатели её видели. Пусть смотрят на восемьдесят пять и думают, что урвали задёшево, забирая у нас по семьдесят и семьдесят пять. Дай им почувствовать себя умными. Человек с удовольствием платит за ощущение, что он кого-то обхитрил.

Джон помолчал, переваривая.

– И ещё, Джон.

Я сделал паузу, чтобы слово весило больше.

– Если всё пройдёт чисто и ты выполнишь мои инструкции в точности – получишь сверху персональный бонус. Десять тысяч долларов.

В трубке мгновенно стало тихо. Всхлипы прекратились, как отрезало.

Десять тысяч наличными в восемьдесят седьмом, для человека, который час назад потерял всё, – это была не премия. Это была новая жизнь. Или, по крайней мере, возможность не начинать её с нуля.

– Я понял, – сказал он совсем другим голосом. – Сделаю всё точно.

Я положил трубку и встретился взглядом с Петром Васильевичем.

– О чём это он там сопли жуёт? – нахмурился полковник. – И что ещё за «колл» такой?

– Да то же самое, на чём мы сейчас сидим. Только наоборот.

– Игорь. – Пётр Васильевич страдальчески поморщился. – Я с ума сойду от твоих американских вывертов. Объясни по-человечески.

– Хорошо. – Я отошёл от телевизора и сел напротив. – Представьте, что новая «Волга» стоит пятнадцать тысяч. Вы приходите к владельцу и даёте ему пятьсот рублей за бумагу. За право через месяц купить у него эту «Волгу» ровно за пятнадцать тысяч – сколько бы она к тому времени ни стоила.

Полковник кивнул, слушая внимательно.

– Дальше просто. Если через месяц «Волга» на чёрном рынке идёт уже за двадцать пять, вы предъявляете бумагу, забираете машину за пятнадцать, тут же перепродаёте за двадцать пять и кладёте в карман девять с половиной тысяч чистыми. Это и есть «колл» – ставка на то, что цена вырастет. У нас с вами ставка ровно обратная: мы поставили на падение.

– А твой брокер, стало быть...

– А наш Джон решил, что после утренних минус семи рынок обязан отскочить вверх. И скупил таких бумаг на всё, что у него было. Плюс залез в долги. – Я пожал плечами. – Рынок не отскочил. Он полетел дальше вниз. И все его права на покупку по вчерашней цене превратились в фантики.

– Дебил, – коротко резюмировал Аркадий из своего кресла.

Потом почесал нос и добавил уже гораздо тише:

– Хотя, если честно... я бы, наверное, поступил точно так же. Когда с утра увидел минус семь, у меня самого руки зачесались.

Пётр Васильевич хмыкнул и покосился на приятеля, но комментировать не стал.

А я посмотрел на часы.

Половина восьмого. Значит, у них половина третьего. Ещё полтора часа до закрытия.

Время есть.

Времени хватало ровно на то, чтобы сыграть последнюю партию – ту, о которой я этим двоим пока говорить не собирался.

И самое смешное, что идею мне только что подсказал сам Джон. Своим разорением.

конец сентября 1987 года

Документы на поездку мне оформили с фантастической скоростью. Справки из института, комсомольская характеристика, выездная виза – всё легло на стол за два дня. Органы, когда им было нужно, умели решать бумажные вопросы без всякой волокиты.

– А когда вы вообще решили, что в Германию мне надо ехать с вами?

Пётр Васильевич крякнул и откинулся на спинку кресла.

– Да мы с Аркашей покрутили этот вопрос. Ни черта он в вашей биржевой математике не понимает: верхушечник, умеет команды раздавать да отчёты собирать. А ты эти рынки знаешь как свои пять пальцев. Смысл посылать дилетанта? Оформим нас официально, примкнём к ведомственной делегации, отколемся на пару недель во Франкфурте, а потом так же тихо – обратно. Тем более там всё решено. Деньги с Уолл-стрит пойдут прямо в наш карманный банк.

– В «Ост-Вест»?

– Ага, – хитро улыбнулся Аркадий.

Я кивнул. Выбор был безупречный. В ФРГ работал советский совзагранбанк – «Ост-Вест Хандельсбанк», через который контора годами гоняла валюту, не привлекая внимания западных регуляторов. Благодаря плотной работе со «Штази» КГБ пророс в Западную Германию так глубоко, что чувствовал себя во Франкфурте почти как дома. Лучшей гавани, чтобы принять и легализовать большой куш, было не найти.

Всё складывалось идеально. Даже слишком.

Изначально ведь план был другой: вести всё из Москвы по межгороду, на кодовых фразах. Прослушка не дремала, и сесть из-за одного неверного слова в трубке было бы обидно – это правда. Но не вся.

Потому что для самой сделки я был не нужен.

Инструкции умещались в три строчки: держать до вечера, ставить на восемьдесят, выходить частями. Их мог исполнить кто угодно, хоть Аркадий по бумажке. Тащить меня через границу, оформлять визу, впихивать в делегацию – ради трёх строчек?

Нет. Меня везли не для этого.

Меня везли, потому что поверили.

Вот в чём была вся штука. Они выложили по сто тысяч наличными на слово семнадцатилетнего пацана – а такие деньги просто так, из любопытства, не ставят. Значит, вопрос «правду ли он говорит» они себе давно закрыли. И как только закрыли, немедленно встал следующий: а сколько ещё можно из него вынуть?

Одно дело – снять куш с чужого краха. Совсем другое – сидеть с этим человеком в одной комнате две недели за границей, без чужих ушей, И спрашивать. Спокойно, по порядку, обо всём подряд. Что будет с нефтью. Что будет с рублём. Куда бежать в девяносто первом. Какие банки открывать и в какой стране.

Крах для них был уже решённым делом. Их интересовало то, что после.

Да и страшно им. Тупо страшно брать на себя ответственность в одиночку.

Я сложил документы в стопку и подровнял её о столешницу.

– Спасибо, Пётр Васильевич.

– Не за что, – отозвался он.

Ну что ж. Две недели во Франкфурте. Значит, будут спрашивать.

А я подумаю, что отвечать.

До вылета оставалось три недели.

А вечером, поднявшись к себе, я обнаружил торчащий из дверной щели листок срочной телеграммы.

«БУДУ МОСКВЕ ЗАВТРА ТЧК ОСТАНОВЛЮСЬ У ТЁТКИ ТЧК ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ВСТРЕТИМСЯ ТЧК ЛЕНА»

Я перечитал эти двенадцать слов раза четыре. Потом ещё раз. Телеграмма – вещь честная: за каждое слово плачено, лишнего не напишешь. «Если хочешь» – вот что она вставила. Могла бы не вставлять.

Мы условились встретиться у Красной площади.

Странная всё-таки штука: почему все, кто приезжает в столицу или живёт в ней, упорно назначают встречи именно здесь? «У фонтана в ГУМе», «на Красной». А куда конкретно идти, у какого входа стоять – бог знает. Но место тянет всех без разбора, как главный магнит огромной страны.

Сентябрь восемьдесят седьмого выдался в Москве золотым и сухим. Солнце светило уже без всякого тепла, воздух был звонкий и прохладный, и люди начали кутаться в куртки. Брусчатка поблёскивала после ночного дождя, вдоль Кремлёвской стены алели транспаранты к очередной годовщине, а к Мавзолею, как всегда, тянулась длинная молчаливая очередь: организованные группы, школьники парами, командированные с портфелями.

Площадь жила своим обычным муравейником. Иностранцев в тот год стало заметно больше – их выдавали не столько лица, сколько обувь и цвет курток: слишком яркие для нашей улицы. Поодаль двое парней с сумками неторопливо прогуливались вдоль стены, поглядывая на туристов оценивающе, по-рабочему: фарцовщики выходили на промысел, и делали это уже почти не таясь. Милиционер в новенькой шинели стоял метрах в двадцати и смотрел мимо. Времена менялись. Ещё года три назад он бы к ним подошёл.

И среди всей этой пёстрой, снующей толпы я сразу увидел её.

Ленка выделялась так, будто на неё направили отдельный софит. Красный дутый пуховик – редчайшая по тем временам вещь, добытая явно с боем или через дальневосточных моряков. Белая вязаная шапка, из-под которой густой волной рассыпались угольно-чёрные волосы. На фоне серых плащей и коричневых пальто она смотрелась как цветное фото, случайно вклеенное в чёрно-белый альбом.

Она стояла у Исторического музея, чуть повернув голову к брусчатке, и в ней ощущалась такая спокойная, породистая грация, что прохожие невольно оборачивались. В Ленке удивительно переплелись две природы: тонкая восточная утончённость с её плавными линиями и едва уловимым разрезом глаз – и строгая, чёткая европейская красота. Гибкость и магнетизм в одном флаконе. Она была не просто красивой. Она была эффектной.

Пока я пробивался к ней сквозь людской поток, рядом с ней притормозила группа американских туристов – сытые, улыбчивые, с фотоаппаратами «Кодак» на шеях. Один, не удержавшись, поднёс камеру к глазу и дважды щёлкнул Ленку на фоне Спасской башни. Потом что-то сказал спутнице, и оба засмеялись – довольные, будто поймали в объектив редкую птицу.

Она этого даже не заметила. Просто смотрела по сторонам, отыскивая кого-то в толпе.

И тут наши взгляды пересеклись.

Лицо её мгновенно осветилось широкой, ничем не прикрытой улыбкой. Ленка всплеснула руками, замахала и, не обращая внимания на оборачивающихся прохожих, пошла – почти побежала – мне навстречу.

За шаг до встречи мы оба синхронно замерли. Будто нужно было выдержать паузу: сбросить с себя эти тысячи километров, отделить месяцы писем и конвертов от живого человека, который стоит перед тобой. А в следующее мгновение мы шагнули друг к другу и крепко обнялись.

От неё пахло холодным сентябрьским воздухом, хорошими духами и свежестью. Руки мои сомкнулись на плотной ткани пуховика, и я вдруг понял, какая она под всей этой дутой одеждой хрупкая.

– Пахомов! – отстранившись, выдохнула она и оглядела меня с головы до ног. – Ну ничего себе! Какой ты стал здоровый! Тебя тут в Москве явно неплохо кормят.

Она задорно прищурилась, и в тёмных глазах блеснули те самые дерзкие огоньки, которые я столько раз пытался угадать между строчек её писем.

– Куда пойдём, столичный житель? Показывай владения.

И мы пошли.

Москва сентября восемьдесят седьмого жила странной, двойной жизнью. С одной стороны – всё то же, что и десять лет назад: очереди, авоськи, «Товары для женщин» Очереди. Женщина у входа терпеливо выясняла у выходящих, что дают и хватит ли. У «Молока» стояли с бидонами. Возле винного, несмотря на все указы, топталась своя, отдельная, мрачная очередь – эти стояли молча и не расходились.

А с другой стороны – город явно проснулся и что-то почуял.

У газетного киоска на углу очередь была не меньше, чем за колбасой: привезли свежий «Огонёк», и его разбирали прямо из пачки, не отходя, тут же принимаясь читать. Мужчина в очках читал на ходу и чуть не влетел в фонарный столб. У Ленки эта картина вызвала неподдельный восторг – на Дальнем Востоке столичные журналы доходили с опозданием и в количествах смешных.

На стенах и заборах пестрели объявления и афиши: рок-группы с названиями, которые ещё два года назад никто бы не пропустил в печать, показы иностранного кино, какие-то лекции про экстрасенсов и биополе. Возле «Детского мира» мужичок торговал с рук самиздатовскими брошюрами по гипнозу и «тайнам Востока», зорко поглядывая по сторонам.

Мимо прошли двое парней в спортивных костюмах и кожаных куртках, коротко стриженные, с той особенной прямой спиной, по которой их скоро будут узнавать на всю страну. Я проводил их взглядом. Ленка ничего не заметила – ей эти двое были просто прохожими.

А в подворотне у Столешникова шёл торг: кто-то тихо, почти не разжимая губ, предлагал джинсы. Настоящие, фирменные, размер найдём. Пара покупателей мялась рядом, оглядываясь. Через год такие парни будут снимать себе первые кооперативные кафе. Через пять – те из них, кто уцелеет, станут «уважаемыми людьми».

– Слушай, а тут прямо кипит всё, – сказала Ленка, оглядываясь. – У нас-то потише.

– Кипит, – согласился я. – Ты не представляешь насколько.

Мы завернули на одну из старых улочек и зашли в кооперативное кафе – новенькое, пахнущее свежей краской и настоящим молотым кофе. Для восемьдесят седьмого это был прорыв: вместо строгих буфетчиц в крахмальных колпаках нас встретили вежливые молодые ребята, а в зальчике на три столика тихо играла зарубежная музыка. Меню было написано от руки, цены – вдвое против государственных, и никого это не смущало.

Кстати, наш кетчуп на столе тоже стоял. В маленькой стеклянной вазочке, безымянный, без всякой этикетки. Я усмехнулся про себя, но говорить ничего не стал.

Мы заказали по чашке густого кофе и по креманке мороженого, густо засыпанного тёртым шоколадом и орехами. Сидели у окна, смотрели на прохожих и говорили, говорили без остановки. Всё, что не помещалось на хрустящих бумажных листах, теперь выплёскивалось живьём – с подробностями, смехом, жестами и паузами, которых письмо не передаёт.

А потом снова вышли в вечерний город. Фонари уже зажглись мягким жёлтым светом, отражаясь в мокрых мостовых. Стало заметно холоднее, но расходиться категорически не хотелось.

Мы шли рядом, плечом к плечу, перекидываясь случайными фразами и слушая шум вечерней столицы: троллейбусные дуги, чей-то смех, обрывок песни из открытого окна.

Моя рука опустилась вдоль куртки. И как-то само собой, без слов и без единого неловкого движения, её прохладные тонкие пальцы скользнули в мою ладонь.

Я сжал узкую кисть, чувствуя доверчивое тепло. Объяснять ничего не требовалось. В этом простом жесте не было ни клятв, ни признаний. Было кое-что важнее – живое тепло человека, который снова стал тебе родным.

Вот так у нас всё и завертелось.

Когда Пётр Васильевич впервые познакомился с Леной, он лишь крякнул, сокрушённо качнул головой и, отозвав меня в сторону, хмыкнул: – И где ты только таких девчонок находишь, а? Что Марина была – загляденье, что Лена... Ну и везунчик же ты, Пахомов!

Лена держалась удивительно легко, свободно и без малейшей тени смущения. В ней не было ни капли фальши или наигранности. Когда мы снова приехали в загородный дом к Петру Васильевичу, Настя встретила её долгим, внимательным взглядом. Она смерила Лену с ног до головы, словно оценивая, а потом едва заметно кивнула сама себе – мол: «Ну, теперь-то мне всё понятно, почему он меня отшил». В этом молчаливом кивке не было обиды, только женское признание чуждой, но неоспоримой красоты.

А вот Сергей, увидев Ленку, так и вовсе вдрызг опешил и едва не потерял дар речи.

Когда мы сели в машину, чтобы ехать за город, Серёга буквально замер. На протяжении всей поездки он только и делал, что без конца косился на Лену в зеркало заднего вида, разглядывая её с нескрываемым изумлением. Это продолжалось до тех пор, пока в том же самом зеркале он случайно не поймал мой ехидный, насмешливый взгляд.

Сергей мгновенно густо покраснел, смутился ещё больше и резко уткнулся глазами в дорогу, судорожно вцепившись пальцами в руль.

Всё когда-нибудь кончается. Кончилась и эта неделя – Ленке надо было возвращаться в Хабаровск.

Последняя ночь перестала быть дружеской где-то около полуночи, и никто из нас не сказал вслух, в какой именно момент. Просто в какой-то момент между разговором и молчанием граница исчезла. Были долгие поцелуи, были руки, которыми пытаешься удержать то, что уже уходит, была тишина между словами, в которой всё и происходило. А под утро, когда за окном начало сереть, я почувствовал, что подушка рядом с моим плечом мокрая. Она не всхлипнула ни разу. Просто лежала и молчала, и я тоже молчал и делал вид, что сплю, потому что не знал ни одного слова, которое бы сейчас не было ложью.

Утром я отвёз её в Домодедово. Мы стояли у стойки, говорили какую-то дежурную ерунду про багаж и погоду, и оба были благодарны этой ерунде. Потом объявили посадку. Она обняла меня коротко, деловито, как обнимают на людях, отстранилась и сказала: «Ну, пока, Пахомов». И пошла, не оглядываясь. Правильно сделала. Если бы оглянулась, я бы, наверное, сказал что-нибудь непоправимое.

Вернувшись, я обошёл собственную квартиру, как чужую.

Смешная всё-таки штука. Восемнадцать квадратных метров, вчера здесь было тесно вдвоём, а сегодня в них гуляет эхо. На кухонном столе стояли две чашки. В ванной на верёвке висело забытое полотенце, ещё влажное. Пахло её духами – слабо, на самом краю. К вечеру выветрится.

Я сел за стол. На нём лежали институтские конспекты, аккуратные, разграфлённые, с подчёркнутыми красным терминами. Строение эмали. Анатомия нижней челюсти.

Я подержал их в руках и бросил обратно.

Какая, к чёрту, стоматология. Днём я обсуждаю по межгороду опционы на индекс, вечером сижу с полковником КГБ над списками заводов, через три недели лечу во Франкфурт брать деньги с чужой катастрофы – а между делом зубрю строение зубов. На двух стульях не усидишь. Никакой пятой точки не хватит.

Ладно. Выгорит Германия – с институтом покончу. Спокойно, без объяснений, просто перестану ходить.

А потом мне в голову пришла мысль, от которой я на минуту завис.

Взять после Франкфурта свою долю. Пожать обоим руки, поблагодарить за всё и уехать. Туда же, следом за ней. Купить дом, машину, открыть какое-нибудь тихое дело – да хоть автомастерскую, хоть кооперативную пекарню. Жить, как живут нормальные люди: работа, ужин, выходные, кто-то родной в соседней комнате. Денег хватит на три таких жизни.

И даже почти поверил в это. Секунд на тридцать.

Почему?

Потому что в Хабаровске, кроме Ленки, есть ещё улица Ленина. И дом на ней. И третий этаж. И я буду знать, что она там, каждый божий день. Буду знать, у какого гастронома можно её встретить, в какие часы она возвращается с дежурства, Город небольшой. Однажды мы столкнёмся у прилавка, и оба сделаем вид, что не заметили.

Так нельзя жить. Ни ей, ни мне, ни Ленке.

Вот в этом и была вся паршивость положения, и я честно себе её назвал.

Ленка настоящая. Живая, тёплая, своя. С ней легко дышать, легко молчать, легко смеяться. Она вытащила меня в феврале. Она приехала через семь тысяч километров.

А Марина никуда не делась. Сидит где-то под сердцем, тихо, не напоминая о себе неделями, – а потом ты увидишь на прилавке синий болоньевый плащ, и всё.

Я семьдесят лет прожил. Я умею считать проценты, просчитывать чужие ходы на пять шагов вперёд, вижу насквозь двух матёрых чекистов и биржу целой страны.

А в собственной башке разобраться не могу.

И никто мне тут не поможет. Не с кем даже посоветоваться.

Кораблик я, бумажный. Пустил такого в весенний ручей – и несёт его, крутит, тычет в каждый камень, а он и рад бы пристать к берегу, да только грести ему нечем. Семьдесят лет за плечами, а как был бумажным, так и остался.

Ведь всё же есть. Такая женщина рядом – умная, красивая, живая, за семь тысяч километров прилетела. Радуйся, дурак, и держись за неё обеими руками.

А сердце ноет.

Ладно.

Время лечит. Так, по крайней мере, говорят те, кому оно помогло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю