444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Зарубежный детектив 2026-18". Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 231)
"Зарубежный детектив 2026-18". Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 августа 2026, 09:30

Текст книги ""Зарубежный детектив 2026-18". Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Лайонел Дамер,Дэвид Кроу,Кларк Говард,Филип Карло,Брайан Мастерс,Патти Маккракен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 231 (всего у книги 252 страниц)

Особенно меня встревожил тот случай, когда Нильсен сказал, что ему требуется увидеть все улики, собранные стороной обвинения (это было в то время, когда у него не имелось адвоката), включая фотографии, сделанные полицией на месте преступлений. И я, и он знали, что эти фотографии включали тошнотворные кадры черепов, наполовину сваренной головы, пакет с внутренностями и отделенные от тела конечности Стивена Синклера. Он эти фотографии не видел, но хотел увидеть и не выказывал признаков страха. Честно говоря, мне показалось это жутковатым, поскольку я мог лишь вообразить, как разглядывание подобных фотографий в одинокой тюремной камере может сказаться на душевном состоянии. Но я забыл, что Нильсен уже перешел эту грань: он не видел фотографий, зато видел изображенное на них своими глазами, сам расчленил тело и смотрел на него после.

Причины преданности Нильсена уходили также корнями в простое, можно сказать, даже наивное, уважение принципов, которые в его понимании приобрели статус бога – единственного бога, которому он поклонялся. Это было единственным постоянным фактором в его изменчивой жизни, и принципы его оставались сильны, пусть он даже прекрасно знал, что все свои важнейшие принципы нарушил сам. Он страстно за них цеплялся. Два инцидента в числе многих особенно показательны в этом плане. Однажды по тюрьме разошлись слухи, что я мошенник – тайный журналист, нанятый газетным таблоидом. Нильсена это так разозлило, что он отказывался от встреч с адвокатом и психиатром в качестве протеста, чтобы продемонстрировать, что он не потерпит оскорбления моей чести подобным образом. Он ожидал извинений от помощника начальника тюрьмы, который распространил этот слух. Если он решался кому-то довериться, то доверял полностью, без оговорок. Он холил и лелеял это доверие с упрямством ребенка: для тех, кто не знал его, такая импульсивная реакция могла бы показаться мелочной. Похожий вывод можно сделать из другого инцидента, о котором я хотел бы упомянуть. Во время переговоров между камерами один из заключенных упрекнул Нильсена: якобы тот разговаривает с ними только затем, чтобы потом продать их личную информацию газетам. До этого момента он как раз начал снова наслаждаться редкими проявлениями товарищества в тюрьме, и подозрение в предательстве ради денег очень глубоко его ранило. Он замкнулся в себе и молчал три дня подряд.

Настроение Нильсена в тюрьме сменялось, как картинки в калейдоскопе, от восторга до угрюмости, от смирения к отчаянью, от сожалений о прошлом до надежды на будущее. Они редко уравновешивали друг друга. Самый здоровый и радостный период случился у него, когда он влюбился в другого заключенного в своем блоке. Заключенного звали Дэвид Мартин: в то время он и сам являлся объектом внимания прессы, поскольку до своего ареста находился в бегах и теперь ожидал суда по нескольким серьезным обвинениям[267]267
  Суд приговорил его в октябре 1983 года, в том числе по обвинению в умышленном нанесении ран. Он совершил самоубийство в своей камере в марте 1984-го в тюрьме Паркхерст. После этого другой заключенный написал Нильсену: «Уверен, если бы ты был в одной тюрьме с ним, этого бы не случилось, потому что он мог бы рассказать тебе о своих чувствах, и ты бы его отговорил, как делал в Брикстоне».


[Закрыть]
. Когда газеты, больше заинтересованные в скандалах, чем в действительных новостях, узнали о том, что Мартин и Нильсен находятся в тюрьме в одном крыле, они придумали целую историю – якобы эти двое вовсю наслаждались там страстной любовной интрижкой. Предположение это оказалось довольно близко к правде, но все-таки не совсем. Их отношения никогда не носили сексуальный характер: они испытывали стабильную привязанность и уверенность друг в друге, которой оба очень дорожили. Дэвид Мартин, обычно довольно скрытный и молчаливый, вдруг начал вести долгие беседы с Нильсеном, когда они прогуливались вместе по двору во время физических упражнений, открывая ему то, о чем всегда умалчивал в разговорах с другими. Для Нильсена – «монохромного» человека, не способного на компромисс, – эта дружба быстро перешла на более глубокий и личный уровень:

Если бы меня приговорили выбрать или свободу, или пятьдесят лет в тюрьме вместе с ним, я бы без колебаний выбрал последнее. Я не совсем понимаю, почему именно он, но это не имеет значения. Я снова чувствую себя живым, моя жизнь кажется яркой, и ни с кем во всей Британии я бы не поменялся сейчас местами – теперь, когда он здесь… Если я убью себя, то не смогу думать о нем… Со мной происходило не так уж и много по-настоящему чудесных и прекрасных событий… и это, возможно, самое лучшее из всех. Провидение меня не забыло.

Вдохновленный этой неожиданной привязанностью (третьей подобной в его жизни после Терри Финча и Дерека Коллинза и затмевающей их обоих по интенсивности), Нильсен написал стихотворение под названием «Опасность», в котором выразил свой страх быть отвергнутым, если он когда-нибудь объявит о своих чувствах, а также страх скомпрометировать репутацию Мартина в таблоидах этими отношениями:


 
Я на самом пике чувств,
Спасая от себя его
И все укромные места,
Где спят мои эмоции.
Моя кожа – как свинец:
Не чтоб держать его подальше,
Но чтобы удержать себя.
 

Этот отрывок интересен тем, что подразумевает необходимость «спасать» кого-то от силы его «эмоций»: другим его объектам симпатии в прошлом не так повезло. Кроме того, он говорил, что «быть счастливым после того, как столько жизней загублены навеки, – это извращение даже для меня».

Он так глубоко привязался к этому заключенному, что надеялся на одновременный с ним судебный процесс, чтобы они могли войти в историю вместе (ему доставляло невероятное удовольствие знать, что у них будет один адвокат на двоих). Качества и недостатки, которые он видел в Мартине, в основном являлись теми качествами и недостатками, которыми он хотел бы обладать сам. «Он – безвременное воплощение меня самого. Его счастье – мое счастье. Его несчастье – мое несчастье». Пожалуй, можно даже сказать, что в этих отношениях он снова предпринял попытку сбросить свою старую личность и оставить постыдную кожу Денниса Нильсена гнить на тюремном полу. Вероятно, важнее всего здесь то, что впервые он увидел этого заключенного лежащим на носилках, когда его принесли в больничное крыло после очередной голодовки заключенных.

Лежа в своей камере, Нильсен снова и снова размышлял над своим прошлым. «Я прожил очень странную жизнь», – писал он:

Я был школьником, солдатом, поваром, кинолюбителем, полицейским, клерком, руководителем отдела, пьяницей, сексуалистом (с мужчинами и женщинами), убийцей, любителем животных, независимым членом профсоюза, участником дебатов, чемпионом благих дел, расчленителем жертв, великим визирем и, вероятно, приговоренным к пожизненному заключению. Если Бог существует, то, должно быть, у него поистине странная расстановка приоритетов: я находил людям работу, воевал за мир, делал любительские фильмы, служил хранилищем бесполезной информации, работал чинушей, был задержан полицией, пожинал плоды одиночного заключения, убивал невинных, не раскаиваясь, исправился, служил загадкой для других – и вот теперь я превратился в помойное ведро, в которое будет мочиться вся нация, в извращенного монстра, в безумца и безбожника, хладнокровного и одинокого.

9 мая 1983 года Деннис Нильсен уволился с государственной службы, адресовав официальное письмо своей бывшей начальнице на Кентиш-таун, Дженет Лиман – его отставка вступила в силу с полуночи 22 мая. «В свое время я старался исключительно во благо своих коллег, – писал он. – И лишь хотел усилить общественный интерес к моим должностным обязанностям в кадровом агентстве и в профсоюзе. Надеюсь, вы сможете простить меня за излишки профессионального темперамента».

Однако летом 1983-го разум его в основном занимало все ухудшающееся эмоциональное расстройство.

«Эмоции – самая токсичная субстанция, известная человечеству», – писал Нильсен. Последние четыре года он не хотел заглядывать в себя слишком глубоко, боясь того, что может обнаружить. Если его реакция на раздражители не подчинялась его воле, лучше было оставить ее в покое, чем ввязываться в заранее обреченную на провал борьбу, результат которой наверняка оказал бы катастрофическое влияние на его психику. Вынужденное время в размышлениях в ожидании суда наконец заставило его обратить внимание на этот конфликт. «Теперь я владею своими эмоциями», – писал он (опять-таки, подразумевая этим, что раньше эмоции существовали от него независимо), и эти размышления измотали и ранили его. События, которые он повторял в подробностях для следствия, и анализ, которому он их подвергал, походили на вещи, которые обычно случаются с кем-то другим, случайно увиденные в газете или подслушанные в чьем-то разговоре в баре. «А теперь кто-то другой вдруг оказался мной». Деннис Нильсен получил редкую и пугающую возможность заглянуть в разум убийцы, зная при этом, что убийцей является он сам. Возможно ли понять и переварить подобное знание? На что это похоже – встретиться лицом к лицу с собственным злом?

«Каждый день я прохожу через персональный ад, – писал Нильсен в тюрьме. – Я знаю, что во мне нет ненависти… Тогда что заставило меня убить всех этих людей? Часть меня осознавала, чего оно [зло] хочет, но оно никогда не снисходило до объяснения, почему оно хочет именно этого». Он все продолжал говорить о том, хочет «убить дьявола внутри себя», предположительно, при помощи саморефлексии, и эта мысль все укреплялась и росла, пока не зародила в нем подозрение, что сами убийства тоже могли быть лишь ошибочно направленной попыткой этого символического «убийства».

Когда он прочел свои показания при аресте, то, как и все остальные, кто слышал или читал их, счел, что его тон в процессе допроса был чересчур ровным и холодным. «Я спешил снять тяжелое бремя со своей совести, накопившееся за четыре года, – сказал он. – И мне не терпелось как можно быстрее от него избавиться».

Он не выказывал эмоций и не демонстрировал признаков нервного срыва. Если у него и были слезы по этому поводу, то он прятал их глубоко внутри, и их приходилось вызывать сознательным усилием. «Как же здорово, наверное, иметь возможность просто броситься кому-нибудь в объятия и зарыдать», – писал он. Однако есть очевидцы, утверждающие, что однажды он все-таки заплакал в своей камере – не от воспоминаний о своих преступлениях, но в результате инцидента, который в красках напомнил ему эти преступления без участия сознательной памяти.

Заключенный, чье имя мы называть не будем ради его защиты, однажды пытался повеситься, но у него не вышло. Его накачали успокоительным, из-за чего его взгляд остекленел – он едва походил на человека. Когда Нильсен увидел его впервые, то испытал нечто вроде катарсиса: его переполнили жалость и страх. «Надеюсь, это не нанесло ему значительных повреждений мозга, – писал он. – В его боли и жутком состоянии я видел образы моего прошлого. Я виноват в том, что причинял эту боль другим». Он расспросил одного из сотрудников больничного крыла, который подтвердил, что повреждение мозга для этого заключенного – исход вполне вероятный. Нильсен в своем дневнике написал по всей странице: «НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ» — слова становились все более нечитаемыми и бесформенными и закончились отчаянными невнятными каракулями, когда его ручка уехала вправо ломаной линией. Это признак человека, близкого к нервного срыву, и притом вполне искреннему. Повесившийся заключенный со временем восстановился[268]268
  Стоит заметить, однако, что графолог, исследовавший эту заметку, пришел к другому выводу: согласно ему, последовательность из этих «НЕТ» демонстрирует глубокую фрустрированность тем, что Нильсен увидел перед собой образ полузадушенного человека, но при этом не смог сам завершить работу. С этой точки зрения ручкой его в тот момент управлял именно Нильсен-убийца.


[Закрыть]
.

Единственным утешением ему служило знание о том, что ни одну из этих смертей, за которые он был ответственен, он не планировал сознательно. Так он и написал в письме к детективу Чемберсу, которого я уже упоминал ранее, но, говоря по правде, такого рода заявление, которое, как он знал, прикрепят к делу, выглядит циничной попыткой манипулировать следствием – ведь оно может значительно повлиять на определение намерений убийцы. Он возвращался к этой мысли снова и снова в моменты слабости. Размышляя над обвинениями в умышленном убийстве, он писал: «Я твердо убежден: что бы ни послужило изначально причиной для всех этих нападений… решимости и силы в них было мало». Нападал на жертв он всегда внезапно, и так же внезапно мог прекратить атаку. Если бы он действительно хотел убить человека, который и так уже находился без сознания, то наверняка сумел бы довершить начатое, верно? Так почему же он остановился? Почему он провел много часов в попытке оживить Карла Стоттора? Таким был ход мыслей человека, который увидел в себе демона – и испугался. Чтобы сохранить рассудок, он должен был найти в себе и ангела тоже. Будущее его самооценки зависело от существования этого ангела.

Иногда Нильсен обвинял «общество». Возможно, говорил он, этого кошмара не случилось бы, если бы мы жили в таком обществе, в котором люди заботятся о ближнем своем, а молодым ребятам не приходится отчаиваться и становиться бездомными. Здесь он несколько путает понятия. Иногда Нильсен предполагал, что его жертвы не стали бы жертвами, если бы их вовремя замечали другие люди. Газеты, сказал он детективу Чемберсу, будут ликовать после суда, однако «Десы Нильсены, Стивены Синклеры, Билли Сазерленды и Мартины Даффи так и будут бродить по жизни вслепую, полные тревоги, никем не замеченные и одинокие. Общественность больше интересует чья-то смерть, чем жизнь». Помещая себя в один ряд с жертвами, Нильсен таким образом выражал солидарность с ними против этого равнодушного мира. Возможно, думал он, он совершил ошибку, пытаясь нести на своих плечах в одиночку всю заботу, в которой эгоистичный мир им отказывал (как тогда, когда он пытался говорить за всех профсоюзных рабочих и был за это презираем): эмоциональное давление оказалось слишком велико. «Отчасти их [жертв] разрушение могло быть связано с моей досадой на то, что я не мог решить их проблемы». Звучит абсурдно, но Нильсен действительно мог убивать отчасти в качестве мучительного протеста против социальной несправедливости: он убивал не личностей, но общество в целом. И что же такого общество сделало? Помимо пренебрежения заботой о его жертвах, оно пренебрегло самим Нильсеном. Так что путаница здесь циклична. Общий гнев против социальных преступлений сузился до обиды на то, что оно, общество, пренебрегало самим Десом Нильсеном. Если бы общество демонстрировало меньше равнодушия, оно бы увидело, в каком состоянии находился Стивен Синклер – его руки были иссечены шрамами в попытке наказать самого себя; и, конечно же, они могли бы тогда разглядеть незаметного и далекого мистера Нильсена. «Я подавал сигналы о помощи с самого начала, но никто не захотел обратить на них внимание».

Такое искаженное понимание ответственности не могло задержаться у него надолго. В конечном итоге настал момент, когда Нильсен больше не мог уклоняться от правды или перекладывать с себя вину. Он углубился в самоанализ:

Убивать плохо, и я сам стер свои принципы в порошок. Масштаб этой катастрофы неизмерим, и ответственность за это лежит только на мне. Если меня выведут из зала суда и сразу же повесят, это станет вполне закономерным итогом. Только тогда я смогу освободиться от вины. Общественность это тоже порадует: толпа линчевателей предпочла бы иметь шестнадцать трупов, а не пятнадцать. Я задушил этих мужчин и юношей. Я украл их право на жизнь… Мои убийства не несли никакой благой цели, потому что никакие убийства ее не несут.

Полагаю, мои действия были мотивированы эмоциональным расстройством в уникальных обстоятельствах экстремального психологического давления: я потерял контроль над некоторыми областями в моем подсознании… Я не могу представить себя нарушающим закон и причиняющим людям вред ради материальной или финансовой выгоды, из зависти, похоти, ненависти или из садистского удовольствия. Моя болезнь индивидуальна, и я должен был обратиться за помощью, чтобы вылечить ее. Но это не оправдание для убийства пятнадцати невинных человек и попыток убить еще восемь. За эту грань мне не следовало переступать.

Мне не пойдет на пользу, если я избегу справедливого наказания. Я безответственный, эгоистичный ублюдок, который заслуживает всего, что с ним будет. Общественность имеет полное право называть меня хладнокровным сумасшедшим убийцей. Ни в одну другую категорию я просто не вписываюсь.

Подобные высказывания рождались у него во время самых острых приступов депрессии на выходных с 29 апреля по 2 мая, когда он всем рассылал письма, в которых заявлял, что не должен жить вместе с людьми и следует заранее считать его мертвым. Этот кризис запомнится ему надолго – он последовал сразу за отказом в посещении церковной службы. Когда депрессивное настроение немного сбавило обороты, на него снизошло внезапное озарение: представив себя в могиле, Деннис Нильсен тут же увидел последнее воспоминание о своем дедушке, неподвижно лежащем в открытом гробу в доме № 47 на Академи-роуд во Фрейзербурге. Все пути сошлись в одной точке: то, как он едва не утонул в море; его тяга к земле на Шетландских островах; его нарциссические фантазии с зеркалом; его представление о себе как о трупе, который нужно любить; странное ощущение любви (или все-таки гнева?) во время убийств; ритуальное омовение мертвецов и забота о них. Нильсен спокойно взглянул на свою ситуацию в свете открывшегося ему понимания. Оно пришло к нему интуитивно, но развивал он мысль уже сознательно. Могла ли в этом заключаться подсказка к причинам его эмоционального расстройства?

Я могу ассоциировать себя только с образом мертвого человека, которого я мог бы любить. Образ моего мертвого дедушки будет его моделью, наиболее сильно отпечатавшейся в моем сознании. Похоже, они должны были умереть, чтобы я мог выразить свои чувства – священные чувства, которые я испытывал к дедушке. Это была псевдосексуальная инфантильная любовь, которая так и не созрела и не развилась в нечто большее. Только сейчас я сумел разглядеть ее – и вырос из нее всего за пару дней… Мне полегчало. Самопознание пришло слишком поздно, чтобы спасти мертвых или меня самого… Любовь, потерявшая время и направление, утратившая разумность…

После смерти все эти мужчины выглядели точно так, каким я в последний раз видел Эндрю Уайта: их вид приносил мне сладкую горечь, временное умиротворение и чувство смысла. Тогда я этого не понимал, но сейчас отчетливо вижу.

Нильсен развивал эту теорию осторожно. Он знал, что она не идеальна и местами не совсем логична, и с нетерпением ждал более профессионального мнения от психиатров – доктора Боудена и доктора Маккейта. Более того, даже самое подробное объяснение вовсе не обещало конца пути. Далеко нет. Несколько важных образов было разблокировано этим осторожным выводом. Теперь он думал, что ему все ясно, и то, что он увидел, было ему отвратительно. Первой его реакцией на это оказалось запоздалое сожаление.

10 февраля 1983 года полиция отвезла Нильсена по его предыдущему адресу проживания, в дом № 195 на Мелроуз-авеню, и он указал им, где конкретно копать, чтобы найти человеческие останки для криминалистической экспертизы. На том этапе его цель носила чисто практический характер, его методы были быстрыми и аккуратными. Теперь, по прошествии времени, чувствуя временное облегчение от возможного объяснения этих загадочных событий, Нильсен испытывал несколько другие эмоции по отношению к тем, кто умер на Мелроуз-авеню. Освобожденный из оков своего непонимания, теперь он мог наконец испытать и исследовать свое раскаяние:

Я со стыдом вспоминаю о том, что это небольшое пространство на полу в гостиной видело двенадцать смертей, а кострище за садом – двенадцать сожжений… Я ухаживал за этим садом, заботился обо всем, что в нем росло. Но удобрение для него оказалось слишком дорогим… В земле навсегда останутся частички их пепла.

Как я могу искупить вину и ответить за все страдания и горе, причиненные семьям убитых мной людей? Будут ли они ненавидеть меня вечно или со временем все-таки простят?

Иногда он думал, что лучше бы оставить их покоиться с миром на Мелроуз-авеню и не говорить полиции, где они лежат. В иные дни он заставлял себя вспоминать их, населять свою камеру их образами, зарисовывал их тела такими, какими он запомнил их после смерти. Это портфолио, озаглавленное «Печальные наброски» (некоторые из которых вы можете увидеть в этой книге), было бы крайне пугающим, если бы автор сделал его лишь ради забавы. Нильсен сказал, что его наполняло презрение к самому себе, когда он садился за эти рисунки, и по краям листов описывал свои чувства. «Они такие, какими я их запомнил, – гораздо хуже вспоминать, как в действительности выглядели их кожа, волосы и мертвая плоть».

Особое сожаление он испытывал по отношению к Кену Окендену и его родителям по многим причинам. Во-первых, у Окендена, очевидно, имелись родственные связи и дом, в котором его любили, – если бы он выжил, он мог бы туда вернуться. Во-вторых, Нильсен и Окенден были счастливы вместе целый день – гораздо больше, чем со многими другими жертвами, которые в основном умирали через три-четыре часа после знакомства с Нильсеном. Смерть Окендена, похоже, казалась Нильсену еще более необъяснимой, чем остальные. Она была не только внезапной и импульсивной, но к тому же являлась жестокой и ужасной пародией на то, чему уже никогда не случиться. Они могли бы остаться с ним друзьями. Его отношение к родителям Окендена пережило несколько метаморфоз. Он чувствовал потребность защитить его и не хотел, чтобы они знали, что он встретил их сына в пабе для гомосексуалов, поэтому не открыл название паба полиции (он до сих пор понятия не имеет, был ли Окенден действительно гомосексуалом или нет – разговор в тот день они об этом не заводили). Затем он жаждал романтического искупления, что выразил возвышенным языком:

Что я могу сказать мистеру и миссис Окенден? Извиниться? Мне больнее от его смерти на моих руках, чем им… Я чувствую, что он простил меня. Он только просит, чтобы остаток жизни я провел в его оковах и сделал его реальным для тех, кто его не знает. Я должен заплатить за причиненную им [мистеру и миссис Окенден] боль.

Если ненадолго отложить в сторону оскорбительное предположение, что он мог «перескорбеть» Окенденов в их горе, это высказывание проливает дополнительный свет на сложную личность Нильсена. Абстрактное страдание (то есть страдание того рода, которое, к примеру, навязывается безликими представителями власти) он не выносил. Зато страдание более личное, как наказание за кого-то конкретного, ношение его оков, он понимал и даже приветствовал. Он явно наслаждался обязанностью «защищать» Кена Окендена или даже представлять «его интересы» в какой-то мере, говорить от его лица. Для него это было подобием любви, способом самоотдачи. Еще один шаг в этом направлении – и Нильсен бы сам стал Окенденом, чтобы лучше представлять «его интересы». Как бы безвкусно ни звучала мысль о том, что он хотел заменить собой убитого им человека, она важна для понимания разума убийцы. Он стремится только к полному очищению через любовь:

Окендены должны знать, что я виновен, но в то же время безвинен в сердце… Если бы я молчал о нем, они никогда бы не узнали, что с ним случилось. Я должен вести себя так, как вел бы себя их сын, до конца моей жизни. Я – единственное живое напоминание об их сыне Кене. Почти невыносимо думать, что они могли бы принять меня в качестве их сына. Возможно, они предпочли бы еще один труп. Я в их полном распоряжении.

Рука об руку с этим желанием идентифицировать себя с жертвой идет часто повторяемое Нильсеном заявление, что он поглощал саму суть убитых им людей. «Я всегда верил, что они в каком-то смысле продолжают жить внутри меня», – пишет он. Здесь, вероятно, необходимо пояснить читателям, что такие высказывания не стоит воспринимать буквально: нет никаких доказательств, что после убийств он занимался каннибализмом. Утверждение Нильсена о «поглощении» мертвых следует воспринимать в духовном смысле, как было в случае, когда он наблюдал за последним костром на Мелроуз-авеню и утверждал, что жизнь, исчезнувшая из горящих в огне трупов, вошла в него самого. Для него это являлось актом высшей добродетели, что шло вразрез с его новообретенным раскаянием. Если он раскаивался в убийствах, он не мог искренне сожалеть о том, что облегчал страдания своих жертв, не отрицая при этом свою «ангельскую» часть. В результате получалась печальная этическая дилемма. Вот, например, что он пишет о смерти Стивена Синклера в это время:

Он все еще здесь, со мной, в моей камере. На самом деле я уверен: он – это я или, во всяком случае, часть меня. Как можно сожалеть о том, что ты взял на себя чужую боль? Я любил его гораздо больше, чем все, кого он встретил за двадцать лет своей жизни. Образ спящего Стивена остается – и останется навсегда – со мной до конца моей жизни. Ни один суд и ни одна тюрьма не смогут у меня отнять этого почти священного чувства.

Если не обращать внимания на довольно странное предположение о том, что Синклера никто не любил (откуда ему знать? Они были знакомы всего четыре часа), создается впечатление, что сильнейшим желанием Нильсена было принять на себя любую другую личность, кроме своей собственной. Когда он размышлял о Синклере, его внутреннее самоопределение тоже подвергалось анализу и сомнениям, и он не мог сказать, думает ли о двух разных людях или о разных аспектах одного человека:

Стивену пришлось умереть, чтобы общество обратило внимание на его плачевное состояние. Я бы все на свете отдал, чтобы он зашел сейчас в мою камеру, живой и теплый, и застрелил бы меня насмерть. Но затем он бы все равно вернулся в грязные, медленные сумерки своего несчастного существования. Он бы задержался, может, только чтобы ощутить тепло моей крови, а потом бы вышиб себе мозги. В тот момент, когда мы встретились, мы оба давно были искалечены судьбой. Любая благородная реабилитация сейчас будет запоздалой. Фатальное трио: двое мужчин и собака, и у каждого – свое сумасшествие… Стивен смог слегка отдохнуть от иголок, а я – от бутылки, но это не могло длиться долго. Спартанская реальность холодного нового дня почти наверняка заставила бы его красть ради дозы, а меня – убивать ради компании… Стивен, наверное, сейчас отправляется в трубу камина на Голдерс-Грин. Они должны привести меня в цепях, обнаженного, на площадь Пикадилли, и посыпать мою голову его пеплом в исцеляющих лучах солнца.

Эта путаница еще больше подчеркивается в его комментариях к «Печальным наброскам». На одном из набросков изображено тело, засунутое в шкаф, на другом – два тела под половицами, на третьем – тело светловолосого юноши, ритуально раздетое после убийства:

«Через двенадцать часов его тело стало холодным, и его сковало трупное окоченение – его руки так и застыли в том положении, в котором я их оставил. Мне пришлось силой расправлять ему конечности, когда прошло еще двенадцать часов. Я надеваю на него чистое нижнее белье и кладу его на гостевую кровать. Я плакал по нам обоим».

На четвертом рисунке изображено тело, лежащее на столе, и другой мужчина, – очевидно, сам Нильсен, – стоящий рядом и разглядывающий его:

«Я стоял там, чувствуя огромную скорбь и невероятную печаль, как если бы умер кто-то очень дорогой мне… Я с удивлением размышлял о подобной трагедии… Ритуальное омовение… Я ждал ареста. Иногда я задумывался о том, есть ли хоть кому-нибудь дело до них или до меня. Я сам мог бы лежать на этом столе. На самом деле большую часть времени так и было».

Вывод очевиден, и Нильсену придется взглянуть правде в лицо. «Возможно, когда я убивал этих людей, на самом деле я убивал себя самого». Прогресс от статичного восхищения собственным телом в зеркале до изображения себя мертвым, а затем, наконец, и до настоящего трупа, который воплощал его самого, был завершен. Жертвы умирали, чтобы удовлетворить поиск Нильсеном собственной идентичности, поскольку единственная идентичность, которую он мог принять, – это мертвец. Только смерть помогла бы ему завершить эту метаморфозу.

Нильсену казалось, что смертная казнь, которую отменили в 1967-м, стала бы подходящим окончанием его жизни. Он признавался, что с великим облегчением взошел бы на виселицу: смерть освободила бы его не только от давящего чувства вины, но также от неуверенности и сомнений. Для него это имело смысл. «Я разрушал себя, а разрушение других служило лишь инструментом в непрерывном осуждении и наказании себя самого». Если это действительно так, то это наказание следовало наконец направить на себя, а не на других: он знал, что другие люди больше не займут его место жертвы. Но, хотя он не возражал против повешения, он не собирался совершать самоубийство, поскольку оно бы только смягчило его вину, а он хотел ее принять целиком:

Я ступил бы туда [на эшафот] спокойно, зная, что теперь баланс восстановлен. Я думал повеситься сам, но я бы не вынес, если бы это истолковали как признак трусости, как побег от ответственности и наказания с моей стороны. Кроме того, тогда пострадала бы моя мать, мои родные и друзья… Мне хочется, чтобы потомки знали: я могу принять любое решение, к которому они по поводу меня придут. Самоубийство – это побег от справедливости, а я сдался полиции как раз для того, чтобы справедливость восторжествовала.

Отказ от самоубийства не являлся попыткой упрямо цепляться за жизнь. Наоборот, желание смерти Нильсена росло все больше в ожидании суда, вторгаясь в его сны и искажая его мышление. Он представлял себя в комнате – вероятно, на Мелроуз-авеню, – со всеми пятнадцатью жертвами, лежащими вокруг него, только на этот раз он тоже был мертв. Он был одним из них, с петлей на шее. Единственным признаком жизни являлись скулеж и завывания Блип в саду. Любопытным аспектом такой фантазии является не столько то, что Нильсен хотел получить внимание даже после смерти (скорбь собаки как доказательство того, что он хоть кому-то был не безразличен), сколько то, что Нильсен желал быть там, где его место, там, где чувствовал себя дома. Из этого можно сделать вывод, что он чувствовал себя чужим, незваным гостем в мире живых, беспомощным изгоем. В конце концов, начальник тюрьмы, возможно, поступил мудро, запретив ему присутствовать на церковных службах: возможно, ему и в самом деле не место среди людей, среди человеческой расы. Возможно, он представлял собой само воплощение зла, инструмент для реализации дьявольского замысла.

«Хотел бы я быть «сознательно» злым – так у меня хотя бы имелось божество, которому можно поклоняться, – писал Нильсен. – Я не чувствую себя злым человеком. Я сомневаюсь, что смог бы убить кого-то теперь даже по приказу, представляя законную власть. Я меньше всего похож на убийцу из всех, кого я знаю».

Это потенциально одно из самых откровенных высказываний Нильсена, поскольку здесь он выражает искреннее недоумение по поводу своих поступков. Позже мы посмотрим на его преступления с религиозной точки зрения и с точки зрения возможной одержимости: с этой точки зрения дьявольское влияние работает коварно и незаметно, исподтишка убеждая человека, выбранного в качестве его инструмента, что все его желания исходят от его же невинной сущности. Нильсен как-то писал мне, что не должен забывать об этой невинности. Разумеется, он не собирался отрицать, что убивал людей, но он имел в виду, что как будто некая злобная сила захватывала над ним контроль и использовала в своих целях. Эта мысль приходила к нему в голову нечасто. Большую часть времени он брал на себя ответственность за свои преступления. Но мысль все еще была там, таилась в глубине его разума – последний проблеск его самооценки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю