444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Вел Павлов » "Фантастика 2026-185". Компиляция. Книги 1-19 (СИ) » Текст книги (страница 355)
"Фантастика 2026-185". Компиляция. Книги 1-19 (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2026, 07:00

Текст книги ""Фантастика 2026-185". Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"


Автор книги: Вел Павлов


Соавторы: Григорий Павленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 355 (всего у книги 361 страниц)

Глава 18. Дрова

Глава 18. Дрова

Сколько Айра себя помнила, на дело ходили налегке. Руки пустые, карманы пустые, совесть – по возможности. Всё нужное – при теле, всё лишнее – дома, а лучше – чтобы и дома ничего: меньше найдут.

Этим утром она шла на дело с вязанкой дров.

Полюбуйся, улица. Твоя лучшая ученица. Дрова казённые, распоряжение законное, и выдала его я же. Докатилась – или доросла, тут ещё разбираться и разбираться.

Начался день, впрочем, не с дров – с тупичка у кладовой. Там пахло сушёными яблоками со времён закладки стен, и там на своём гвозде висело зеркало Ним.

Сама Ним уже ждала – со свёртком. Знала со вчерашнего вечера, что смотрительнице с утра понадобится одежда попроще: Айра сказала ей три слова, и все три были «на утро» и «попроще». Спрашивать не стала – ни тогда, ни теперь. У мастериц это выходило само собой. Цену такой вежливости Айра распробовала до конца только теперь: единственный человек, которому не надо врать, – потому что ей не надо знать.

Вопросы у Ним всё-таки были – два, и оба к рукавам.

– Коротки. – Она ухватила запястье, повертела. – У работной по локоть или с подворотом. С подворотом. Так.

Свёрток разошёлся на лавке: юбка тёмная, немаркая, кофта серая, платок, рукавицы с прожжённым пальцем, фартук в старых подпалинах. От всего хозяйства крепко, обжито пахло дымом.

– Пахнет, – уважительно признала Айра.

– Так и надо. – Ним оправила на ней фартук, отступила, сощурилась. – Дровяное без дыма – как рыбник без рыбы. Отстираешь – испортишь. – И прибавила, уже отворачиваясь к своему гвоздю: – Вернёшь как есть. Золы наберёт – тем лучше: зола своя, здешняя.

В зеркале на гвозде стояла девка при печном деле – плечи вперёд, руки тяжёлые, взгляд занятой: полно вас тут, а печи стоят. Подбородок Айра опустила сама, шаг взяла с пятки, погрузнее. Наука Виерны ложилась поверх хозяйства Ним, как тесто в смазанную форму: само садится и краёв не помнит.

– Ну, – сказала она отражению, – пошли работать.

Отражение было не против. Отражению, судя по лицу, вообще давно надоело стоять без дела.

У поленницы её ждал истопник. Со вчерашнего дня он знал, что смотрительница пришлёт своего человека. Своего человека он оглядел мельком, без любопытства, зато дрова отбирал сам, придирчиво, полено к полену, как яблоки на зиму.

– Гостевым – берёзу, – приговаривал он, выкладывая ей на подставленные руки. – Стены там сырые, им жар нужен ровный, без фокусов. Сосну не бери, сосна стреляет. Печей три. У той, что от лестницы первая, тяга злая: подожжёшь – отойди, дверцу не держи. Средняя ленивая, её уговаривать надо: сперва лучину, потом смотри. А в жилой печь добрая. – Он глянул через двор, в сторону гостевого, с личной обидой. – Была. Когда топили.

О печах он говорил, как конюх о лошадях: у каждой имелся нрав, выезд и своя история болезни. Спроси он с той же строгостью, как звать её саму, – вышла бы заминка. Но истопник не спросил.

– Тебя как... – начал он всё-таки, навьючив её до подбородка, и сам себя оборвал, махнув рукавицей: – А, не говори. Всё одно не запомню. Дрова помню, печи помню. Людей – зачем? Люди сами приходят.

У котельной, на приступке возле тёплой стены, обнаружился жилец: книга. Средняя, в рыжей коже, с подпалённым уголком. Айра её узнала – вернее, узнала манеру: из стайных, с поварни. Книга грелась, распустив листы веером, и на подошедших приоткрыла обрез – недоверчиво, одним глазом.

– Отстала от своих, – пояснил истопник, поймав её взгляд. – Стая-то к холодам на юг подаётся, всем клином. А эта с палёным углом – куда ей лететь. Прибилась. – Он покосился на книгу с уважением. – Грамотная, поди. Пусть сидит: жару не объест.

Все тут были при деле. Печи с нравом, книга на довольствии, дрова по чинам. Одна она ходила в людях – и то до вечера.

С вязанкой через двор шлось легко – легче, чем она ждала. Наука Ним работала, как заговорённая: люди расступались перед дровами, кивали дровам, дорогу давали дровам. Сама она при вязанке шла довеском, вроде верёвки. У колодца тётка с вёдрами посторонилась и сказала «осторожно, милая» – не ей. Вязанке.

У поварни наперерез вышла Тай – с пустой корзиной, по своим кухонным делам. Взгляд её прошёл по Айре сверху вниз, от платка до подпалин, спокойно, как по списку. Лицом при этом Тай не дрогнула. Молча полезла в карман куртки и вложила Айре в свободную руку пирог – тёплый ещё, с луком, судя по духу.

– Дровяным полагается, – сообщила она тоном, не допускающим прений. – Порядок такой.

– Чей порядок?

– Мой. – Тай поправила ей платок одним движением, по-хозяйски, как поправляют вывеску: не спрашивая лавку, нравится ли ей. – С утра не евши таскать тяжёлое – потом падают. Падать будешь сытой.

И пошла себе с корзиной, не оборачиваясь. Вопросов у Тай не было: всё главное она уже выяснила одним взглядом – жива, обута, теперь ещё и накормлена.

Пирог Айра съела тут же, у поварни, в три укуса, по-рабочему. Пирог был правильный. С таким тылом можно было идти хоть на Совет.

Архе вышел в свой час, минута в минуту, как всегда. И в этом «как всегда» ей сегодня впервые послышалось не жуткое, а удобное. Она смотрела на его выход издали, из-за угла котельной, поверх вязанки: ближе она сегодня не собиралась подходить ни на шаг. Против него её ряженье не стоило ничего – это она понимала твёрдо и проверять не рвалась. Человек, который слышит кровь, платка не разглядывает.

Архе пересёк двор и свернул к залу – служба ждала. День у него был расписан плотно, и расписал его не он.

Иди, любезный. Служи. А я пока послужу твоей печке.

Она поудобнее перехватила вязанку и пошла к гостевому крылу – не таясь, серединой двора, громко.

Громко – это оказалось труднее всего.

Три года её учили ходить так, чтобы не слышал пол. Ещё год – так, чтобы не видела академия. А теперь надо было наоборот: топать. Ставить ногу всей ступнёй, задевать вязанкой косяки, войти в нежилой коридор как человек с законным делом – с грохотом, с одышкой, с «ну и стынь тут у вас» себе под нос. Тихая подручная – это не подручная, это вопрос. Громкая подручная – это дрова.

Пол коридора помнил всё, что здесь ходило. Пыль лежала сединой, и на ней, как и рассказывал Верен, тянулась от двери к лестнице одна-единственная нитка следа – по половице, шаг в шаг. Айра поглядела на эту нитку с порога. И пошла прямо по ней – поперёк, вдоль, наискось, к первой печи, от первой ко второй. Натоптала от лестницы рабочую тропу, широкую, честную, со щепками. Пыль принимала её следы с какой-то даже благодарностью – засиделась.

Пыль было немного жаль: её тут растили с самого заезда. Ну да топка спишет.

Печь у лестницы и вправду оказалась злая: тяга рванула с первой лучины, дверца дёрнулась, как живая. Айра отступила, как было велено, – и печь, не дождавшись скандала, унялась и загудела как положено. Средняя ломалась, как ленивая лошадь, – съела три лучины, подумала, потребовала четвёртую. Айра уговаривала её вполголоса – от себя и от имени истопника: «Ну? Тебе несли, тебе кололи. Берёза, не что-нибудь. Такую берёзу в городе за деньги жгут». Печь взяла. Спорить дальше было ниже печного достоинства.

Обеим она дала прогореть до сытого гуда и прикрыла дверцы – пусть держат жар малым ходом: прикрытая печь человека не просит.

Осталась жилая.

Дверь комнаты была заперта – она знала это ещё со двора. И всё-таки проверила ладонью, по-честному, как всякая подручная: толкнула, подёргала, потопталась. Потом отставила вязанку, вынула из-под фартука два крючка и присела к замку.

Ну, не подведи. У меня топка законная, у тебя скважина. Оба мы люди подневольные.

Замок был казённый, честный, без подлости – такие ставят не от воров, а для порядка, чтобы дверь числилась запертой. С тем же успехом можно было и веткой подпереть. Он взялся с третьего вдоха и отдался с лёгким сердцем: похоже, запертым он стоял без всякого удовольствия. Она придержала язычок, чтобы не щёлкнул на весь коридор. Привычка тут была бесполезная, ну да привычки за то и держат, что они не спрашивают. И вошла.

В чужое жильё она нынче входила при полном праве – с дровами напоказ и крючками под фартуком – случай небывалый, улица бы не поверила.

В комнате было холодно – не по-осеннему, а по-нежилому. Так стынут дома, в которых не дышат. Пахло пылью и больше ничем, и это «ничем» было хуже холода. Жильё пахнет: хлебом, кожей, свечным нагаром, человеком. Тут пахло, как в кладовой, где хранят пустоту.

Работа – первым делом. Она свалила дрова у печи, откинула дверцу и выгребла старую золу – слежавшуюся, каменную, прошлых ещё времён. Выложила растопку, как учили: лучина шалашиком, береста снизу, поленья выше. Печь ожила с первой искры – истосковалась. Огонь пошёл гулять по бересте, и в мёртвый холод комнаты легло первое живое, что здесь случалось за всю осень.

Теперь у неё было полчаса законного времени: свежую топку без пригляда не бросают. Заняты в этом времени были только руки. Глаза остались свободны, и она отправила их работать.

Кровать: застелена. Не заправлена – застелена, по-казённому, углы конвертом, покрывало без единой морщины. Так стелют один раз, когда комнату сдают жильцу. А дальше постель живёт: мнётся, оправляется, дышит. Эта не жила. На эту никто не ложился ни разу – ни поверх, ни под, и даже краем, присесть, её не трогали. А где он тогда... – эту мысль она остановила на пороге и внутрь не пустила: в комнате гостя думать такое невежливо. Додумает во дворе.

Стол: пустой. Не прибранный – пустой, как прилавок до открытия. Ни пера, ни листа, ни крошки сургуча. Шандал на три свечи: свечи целые, фитили белые, ни капли оплыва. Свечи она узнала – как-никак поставщица здешнего света: из общей раздачи, ставились при заезде. С заезда к ним не подносили огня.

Пол у окна, подоконник, притолока – пыль везде лежала своя, непуганая. Обжитая дорожка была одна: дверь – середина комнаты. Даже не до окна. Человек входил, стоял и выходил. Стоял, судя по вытертости, подолгу – всегда на одном месте, лицом к окну. Всё.

Она подкинула в печь, поправила полешко, обожглась, сунула палец в рот – всё это заняло руки и дало голове две спокойные секунды, потому что голове они были нужны.

Страшно не было. Было – как на пустыре за скотобойней, где она девчонкой лазила на спор: не страшно, а неправильно, всем телом сразу. Живые так не живут. Мёртвые, положим, тоже. Мёртвых она видала обоих сортов: и тех, при которых толчётся стража и родня, и здешних, которые ходят, ворчат и становятся в очередь на перепись. След оставляли все. Так не жил никто – ни по эту сторону, ни по ту. Комната была не жильём – футляром, в котором ночевала одежда.

Саквояж стоял у стены, где встал в день приезда. Пыль подступала к его бокам вплотную, без единого смазанного следа: не сдвигался ни разу.

Она вытерла руки о фартук – не спеша, насухо, каждый палец, как перед деликатным товаром. И присела рядом.

Замка на саквояже не было.

Она поглядела ещё раз. Пряжки – и всё. Ни замочка, ни хитрой петли, ни волоска, заложенного в створ. Ни единой сторожкой мелочи, по какой узнаёшь человека, что бережёт своё. Дверь он запирал – ту, которую положено. А это, единственное своё на всю комнату, стояло нараспашку, бери кто хочет.

Обида подкралась раньше осторожности, и обида была мастеровая. К этому саквояжу она готовилась со вчерашнего дня – перебирала в уме, чем берут дорожные замки со столичным норовом, грела руки, выходя из котельной. Ей причиталась работа. Вместо работы ей оставили пряжки, как милостыню.

Замок вешают на то, что боишься потерять. Он не боялся – терять ему было нечего. У этого «нечего» она с детства знала запах, и пахло оно бедой. Только у бедовых оно выходит наружу криком и ножом. А это стояло у стены аккуратным саквояжем и никуда не рвалось. Другое «нечего» – спокойное, служебное.

Пряжки отошли без звука. Она разбирала нутро, как учили на скупке: слоями, запоминая каждый слой рукой, прежде чем поднять. Что лежало как, что чем прикрыто, где какая складка. Складок было немного.

Смена дорожного платья – серое, добротное, без меток портного. Бельё, стиранное до полной безликости. Дорожный прибор: бритва, мыльный камень, гребень – всё стёртое, старое, безымянное. Ни письма, ни подорожной, ни записной книжки, ни огрызка грифеля, ни сложенного вчетверо листка на дне кармашка – она прошла все кармашки, все швы, всю подкладку. У проверяющего Совета, приехавшего сверять гору бумаг с горой бумаг, в багаже не было ни клочка бумаги.

Это она отложила в голове на отдельную полку – туда же, где уже лежали кровать, свечи и тёмное окно. Не вывод – вес. Весы у неё нынче были свои.

Вещь лежала на дне, под сменой платья, завёрнутая в холст.

Она поняла, что это оно, раньше, чем развернула, – по тому, как оно легло в ладонь через ткань. Обжито, притёрто: так ложится инструмент, сработанный под одну руку и под одно дело. Такие вещи не покупают в лавке. Такие делают – долго, для себя, и носят ближе белья.

Она развернула холст на коленях, запомнив сгибы.

Вещь была небольшая, в ладонь, тёмного дерева с костью, тёплая на вид и холодная на ощупь. Назвать её одним словом не выходило: не было в её языке такого слова – как не было рифмы у имени «Архе». Но руки поняли сразу, без слов, по-своему: вот хват, сюда – ладонь, это – к себе. У неё самой была когда-то жестянка, слушать ставни: приложил, замер – и дом рассказывает, спит он или ждёт. Жестянка была родня этой вещи. Дальняя, нищая, кривая родня – как дворняга волку: обе слушают ночь, только одна – чтобы поесть, а другая – чтобы взять.

Эту вещь делали, чтобы слушать.

Знак у ключицы окатило холодом – разом, будто босой ногой ступила с тёплого приступка на погребную ступень. Не больно – просто очень ясно: ниже – погреб.

Она сидела не шевелясь, с вещью на коленях, и слушала сама – дом, лестницу, двор за окном. Печь гудела, двор жил, и никто не шёл.

Тихо, тихо. Мы просто дрова. Мы тут топим.

Больше она вещь не трогала. Рука запомнила всё, что могла, а сверх того здесь брать было нечего и нельзя: взять – значит расписаться. Она завернула холст по своим сгибам и уложила слоями, как лежало: платье, бельё, прибор, складка к складке. Пряжки застегнула почтительно, как чужую кассу. Саквояж встал в свой квадратик пыли, тютелька в тютельку.

И тут с лестницы донёсся шаг.

Она узнала этот шаг раньше, чем успела испугаться, – и на страх времени уже не осталось, оно всё ушло в узнавание. Печатный, мерный: так во всей академии ходил один человек, и человек этот шёл сюда утверждать пыль.

Верен.

Дальше – без совещаний. Кочерга в руку, спиной к двери. Полено – в печь, второе – рядом, поправить, звякнуть заслонкой: подручная при деле, подручной некогда. Платок ниже, плечи вперёд.

Шаг вошёл в коридор и остановился – она слышала – на пороге крыла. Пауза вышла долгая. Верен, надо думать, обозревал разгром.

– Так, – произнёс он наконец. Так говорят, застав фамильный надел перепаханным.

Шаг двинулся по коридору – медленно, скорбно, с остановками. У двери жилой комнаты он встал.

– Топка, – сообщил Верен сам себе, как сообщают диагноз. – В гостевом топят.

– Топим, – подтвердила Айра в печь. Печь гудела, дым ел горло, и голос вышел сиплый, чужой, самый что ни на есть дровяной.

– По распоряжению?

– Смотрительницы.

Чистая правда – вся, до последнего слова, хоть на весы её клади. Врать своим ей не пришлось и тут.

Верен постоял в дверях. В комнату он не вошёл – на полу комнаты лежала пыль, а по чужой пыли Верен не ходил, как приличные люди не ходят по чужим грядкам. Она спиной чувствовала, как он оглядывает её рабочую тропу, щепки, вязанку. Всю эту громкую, дровяную явь, в которой глазу зацепиться не за что: глазу тут всё понятно.

– Пыль была эталонная, – поделился он с тихой скорбью. – Единственная в академии, лежавшая как легла – с самого заезда. Я её... – он поискал слово, – наблюдал.

– Натопчем новую, – утешила печь Айра. Сипло.

– Новая будет уже с историей. – Верен вздохнул и, судя по звуку, достал грифель. – Впрочем. Порядок важнее наблюдений. Тепло помещениям положено. Вношу: в гостевом крыле топлено, по распоряжению смотрительницы. – Грифель отработал своё, и уже от лестницы, удаляясь, Верен прибавил – печально и справедливо: – Дрова хорошие. Берёза.

Шаг простучал вниз и стих.

Айра досчитала до тридцати, глядя в огонь.

Вот так, значит, это выглядит с той стороны: приходит учёт, смотрит на тебя в упор – и вносит дрова. Смеяться она себе разрешила потом, во дворе.

Здесь – подкинула последний раз, прикрыла дверцу по всем правилам, оглядела комнату. Печь горит, пыль перепахана по-рабочему, саквояж в своём квадрате. Дорожка от двери к середине комнаты затоптана рабочей тропой вместе со всем остальным – и это ей тоже было на руку: отдельных следов здесь больше не существовало – ни его, ни её.

Дверь она заперла своими крючками – замок сработал послушно, соскучился по делу. Взвалила пустую верёвку от вязанки на плечо и пошла вниз, топая.

В спину ей глядело окно – тёмное, единственное жилое на весь пустой ряд.

Теперь она знала, что это за жильё. Легче ей от этого не сделалось.

Снялась она за поленницей – в слепом месте, обжитом ещё с лета: три шага тени, котельная загораживает от всего двора. Платок, фартук, кофта, плечи, походка – всё сошло разом, одним движением, как окалина под молотком: один удар, и не жалко. Из-за поленницы вышла смотрительница со свёртком под локтем, пресная и служебная. День продолжился с того места, где она оставила его утром.

Свёрток вернулся к Ним – как был, с золой и дымом.

– Не стирала?

– Не стирала.

– Умница. – Ним огладила свёрток, как оглаживают вернувшуюся кошку, и водворила его на полку, в темноту, до следующей надобности. Что за надобность была нынче – не спросила. Две мастерицы при одном деле помолчали, каждая о своём, и обеим это было удобно.

На кухню она завернула перед докладом, за миской: у Марги она кормилась по-свойски, а заодно слушала двор. Вечерами он, к слову, говорил охотнее всего. До миски дойти не успела. Из пара возникла Тай, взяла её за рукав и повела мимо очереди дворни. Так водят арестованных и дорогих гостей. Очередь на всякий случай не возражала.

– Ты с утра таскала тяжёлое, – объявила Тай, усаживая её за угловой стол.

– Тяжёлое было утром.

– Значит, к вечеру наросло. – Перед Айрой встала миска. Полная, с горкой – на двоих бы хватило. – Ешь.

Спорить с Тай было безнадёжно, а главное – невыгодно. Айра взялась за ложку.

У раздачи тем временем шёл разговор дня: гостевое протоплено, распорядилась смотрительница, работала истопникова подручная – справная девка, жаль, лица никто не вспомнит. Тётка из прачечной, та самая, сиплая, допытывалась у истопника, чья такая – не племянница ли его, часом.

– Моя, – важно решил истопник, подумав. – Раз с дровами – стало быть, моя. А чья по крови – не спрашивал. Дрова, вон, помню: берёза, вязанка добрая, полено к полену. Девку не помню. Девка что – девка дров не портит.

Кухня согласилась, что работа справная, и перешла к вопросу поважнее: подручная – это к добру или к перерасходу дров. Мнения, разумеется, разделились.

Тай слушала это молча и в нужном месте пододвинула Айре хлеб.

– Я за ужином опять глядела, – заговорила она потом, без перехода. – Сидит. Не ест. Стынет перед ним. – Она кивнула на миску: – Доедай. У нас кто-то не ест – значит, кто-то должен съесть за двоих. Иначе не сойдётся.

– Это чья наука? Поварская?

– Моя. – Тай тоном закрыла вопрос о науках. – Сойтись должно всё.

И Айра доела – за себя и за человека без расхода. Чужой счёт, если вдуматься, был ничуть не хуже её собственного. Выходило, за один день Тай накормила её дважды – по разу на каждое сегодняшнее лицо. Вопросов при этом не прозвучало ни одного – ни утром, ни теперь.

Учтена. Вписана. Существую в трёх показаниях, и ни в одном – с лицом. Вот как, оказывается, надо: не прятаться от учёта – сдаваться ему. Сам запишет, сам поверит, сам будет ссылаться.

Доклад ректору она в этот вечер несла, как кипяток по тёмной лестнице: медленно и глядя, куда ступаешь.

Про топку сказать можно и нужно: распоряжение её, жалоба истопника, три печи – всё это служба, всё это его академия. А вот дальше – про подручную, про крючки, про пряжки, отошедшие без звука, – дальше дорога кончалась, и лежало неутоптанное. Он не спросит, это она знала: у них позволялось не всё говорить – на том и стояли. Право у неё было. Легко с этим правом не было. За осень она привыкла выкладывать на тот стол всё до дна, и придерживать оказалось работой, по которой она не скучала.

В кабинете всё стояло по-заведённому: лампы вполсилы, стакан на краю, перо в приборе. Она докладывала о дне – сжато, по-рабочему: подготовка к сверке по службам, свечная раздача, в прачечной просело крыльцо, велено чинить. Гостевое крыло протоплено.

– Слышал. – Ректор кивнул. – Истопник приходил. По форме – доложить: топка у жильца Совета, положено ставить в известность. По сути – благодарить. Стоял вот здесь и говорил о печах четверть часа. Я узнал о тяге больше, чем за всю прежнюю жизнь. И намного больше, чем хотел знать. – Он помолчал. – Распоряжение здравое. Запоздалое даже.

– Стены старые. Осень.

– Осень, – согласился он.

И тут его взгляд оторвался от бумаг и прошёл по ней – коротко, по-рабочему, как проходил всегда. Только на полпути споткнулся и вернулся – к волосам. Она знала, что там: дым. Дым из волос не выгонишь за один вечер – он держится крепче долгов. От смотрительницы, что глядит на топку с галереи, так не пахнет. Так пахнет тот, кто сидел у самой дверцы.

Пауза вышла длиннее отмеренной. У этого человека и такая малость была событием.

Он не спросил.

Она не сказала.

– Что-нибудь ещё? – спросил он тем же голосом, что всегда, и от этого «тем же» было почему-то не легче, а тяжелей.

– Всё, господин ректор.

– Спокойной ночи, адептка Сол.

Уже в коридоре, притворив за собой дверь, она постояла секунду, привыкая к новому весу. Он был небольшой, этот вес – с ладонь, с холстяной свёрток на дне саквояжа.

Первый раз за осень мне было что не сказать – и я не сказала. Работает конструкция. Просто скрипит.

Вечерним кругом она шла, как всегда, – свечной ящик под локтем, галерея, двор, ворота. У ворот в фонаре горела её вчерашняя свеча. Стихоплёт стоял статуей – теперь она знала, что это у него не всегда поза. Двор укладывался спать по-осеннему рано, окно за окном.

На гостевое крыло она поглядела с середины двора – по привычке, которая за эти дни выучилась сама: тёмный ряд окон, одно жилое, и то...

Она остановилась.

В окне горела свеча.

Не отблеск её утренней печи – печь прогорела и отдала своё ещё засветло. Свеча. Живой, жёлтый огонёк за тонкой шторой. Одна из тех целых свечей с белыми фитилями, которые она нынче утром держала в руках. С самого заезда огонь их не касался.

Свеча как свеча. Полдвора таких – вон, у неё самой их полный ящик. Она стояла посреди двора и не могла отвести глаз.

С самого заезда в этом окне не было ничего. И сегодня – в вечер того самого дня, когда в его комнате побывали чужие руки и всё легло на место до волоска, до складки, до квадратика пыли, – сегодня у него горит свеча.

Что он там с ней делает – читает, пишет, глядит на огонь? Ни одной версии она строить не стала. Строить версии – значит выбирать, какая страшнее, а ей ещё этим двором идти до крыльца.

Первая за всю осень.

Она поправила ящик и пошла своим кругом, скучным служебным шагом, – а свеча горела ей в спину до самого крыльца, и погасла ли потом, она проверять не стала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю