Текст книги ""Фантастика 2026-185". Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Вел Павлов
Соавторы: Григорий Павленко
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 322 (всего у книги 361 страниц)
Глава 8. Прилетели
Глава 8. Прилетели
Сразу после утреннего колокола академии велели не расходиться.
Велели без объяснений – а значит, объяснения двор сочинил сам, пока строился: жалованье пересчитают, столовую закроют, кого-то женят. На «женят» сошлось большинство: доска у столовой стояла всем на виду, и три меловые строки – «в срок», «позже», «иначе» – читались теперь как программа торжеств.
Женят, к слову, по общему мнению – лектора Эйна. Как, почему и зачем – никто толком объяснить не смог. Женят и всё тут.
Айра встала с краю, где стоят люди, которым ничего не надо. Тай пристроилась рядом и приподнималась на носках через два вдоха на третий.
– Может, каникулы дадут, – предположила она без всякой надежды. – Ну а вдруг. Должно же и у нас что-то случаться хорошее.
Ха.
На крыльцо учебной части вышел куратор Отт.
Отт вышел, как выходил всюду: не спеша, с лицом человека, которого оторвали от важного дела ради дела не такого важного. В руках у него был лист – один, с печатью, – и по тому, как он его нёс, стало ясно: сейчас будет не про каникулы.
– Решением Совета, – начал Отт голосом, которым оглашают расписания, – впредь до возвращения ректора попечение дома Кер, установленное над академией, распространяется на управление оною.
Двор притих. Где-то в задних рядах кто-то шелестнул «чего-чего оною?» – и сам же стих.
– Распоряжения дома Кер, – читал Отт, – надлежит исполнять наравне с ректорскими. Учебная часть остаётся в своём ведении. Прочее – в ведении дома.
Прочее. Хорошее слово. В «прочее» помещается всё, что ходит, лежит и дышит.
Айра слушала, как слушала всегда, – лицом «мне ничего не надо», – а внутри работал счёт. Дом Кер и так уже третий день переписывал академию: вещи, кошек, работников, ложки. Теперь у переписи выросла подпись. Сегодня они считают ложки. Завтра кто-нибудь аккуратный сверит списки людей – все ли на месте, все ли те, – а она в этих стенах жила на чужом Знаке – мёртвого Ренна Сола, на шнурке под сорочкой, с самой осени.
Рука сама нашла сквозь подкладку перо. Тёплое. Жив и помнит – больше перо ничего сказать не умело. Знает ли он, что его академию сегодня утром переписали на другой дом, – об этом у пера спрашивать было бесполезно.
Альена Кер не пришла. Ей и незачем было приходить: зачем идти туда, где уже всё твоё. Вместо неё по правую руку от крыльца стояли двое людей дома – в тёмно-зелёном, неподвижно, как стоят вещи.
А с юга, из-за крыш, шло хлопанье.
Оно шло уже с минуту – мягкое, множественное, – и двор его не слушал: мало ли что хлопает весной. Первым обернулся старший с хозяйственного двора. За ним – стражники у ворот, оба разом. Потом какой-то конюх начал, не оборачиваясь, тихо пятиться к конюшне.
– Птицы, что ли? – сказали в толпе, задирая головы.
– Бельё сорвало, – предположили рядом. – Вон, полощется.
Старший с хозяйственного двора посмотрел на юг ещё секунду. Лицо у него сделалось, как у человека, который очень надеялся дожить до старости без этого.
– Боги милостивые. Это книги, – сказал он негромко. И сразу во весь голос: – ЭТО КНИГИ! БЕГИТЕ!
Из-за южной крыши поднялась стая.
Издали она и правда была как бельё, сорванное с верёвки всем разом: хлопало, полоскалось, шло широким неровным клином. Вблизи бельё оказалось с корешками. Они летели по-разному, каждая на свой лад: мелочь шла юрко, зигзагами, толстые тома заходили издали и тяжело, как гуси, – и от одного такого захода расступалась целая четверть двора. Пахнуло старой бумагой и архивной пылью – целой библиотекой, вышедшей подышать. Тень прошла по снегу вся разом, двор, только что выучивший слово «оною», мгновенно выучил слово «ложись», – и стая упала.
Дальше всё случилось быстро и жестоко.
Двоих – конюха, не добежавшего до конюшни, и кого-то долговязого в форменном плаще – подняли. Не растерзали, не уронили: подняли деловито, втроём на брата, как своё, и понесли за крыши. Конюха двор пытался отбить: вцепились втроём же, тянули к земле всерьёз, как перетягивают воз из грязи. Двор проиграл. Выиграл один сапог – и остался стоять с ним, не зная, куда теперь его девать. Форменный сопротивляться не стал, только придерживал шапку – рука не смирилась раньше хозяина.
Ещё нескольких сбили с ног и били – корешками, наотмашь, по-хозяйски, – пока один из них, зажатый между «Трудами по началам» и чем-то толстым в телячьей коже, не сообразил. Он раскрыл то, что было ближе, и начал читать. Вслух. С середины, судорожно, дрожащим голосом – про нормы отпуска овса. Книга над ним замерла. Послушала. И осела рядом, сытая.
– ЧИТАЙТЕ! – заорали из-под соседней свалки, вычислив науку. – ОНИ ЗАТИХАЮТ!
– Не вздумай! – рявкнул старший, вжимая в землю какого-то первокурсника. – Начнёшь – не отпустят! Падай и не читай!
Науки, как всегда, оказалось две, и обе орали друг на друга поверх свалки.
– Не беги! – доорал старший вдогонку кому-то резвому. – Бегущих они!..
Резвого мягко, почти бережно сбили в сугроб.
– …любят, – закончил старший уже для себя.
Кто-то из адептов – городских, гордых – попробовал по-учёному. Второкурсник поднялся на одно колено, встал в дуэльную стойку и начал плести заслон: узор занялся, налился, почти встал…
– Не колдуй! – рявкнули с трёх сторон разом.
Книга смахнула недоплетённый узор корешком, как смахивают крошки со стола, и добавила по пальцам. Второкурсник сел обратно в снег.
– Оно же почти получилось, – сказал он снегу, с обидой.
– Все так начинали, – утешили его из-под ближайшего укрытия.
Остальным доставалось по мелочи: покусывали, попинывали, оставляли синяки и ссадины. Книга среднего размера пикировала, прихватывала переплётом за что придётся – за рукав, за ухо, за хлястик – и шла на второй круг. Маленькая злая книжица, в ладонь размером, в одиночку гоняла по двору троих взрослых мужчин – и по тому, как она срезала углы, было видно: не в первый раз. Двор осел на землю послойно, накрывшись кто чем: Тевр – собой поверх жестянки, Юст – «Положением», держа его над головой, как щит. У поленницы, не ложась, деловито отмахивался снятым ремнём кто-то из старшекурсников – по экономным, без замаха, движениям читался человек, встречающий эту весну не первой.
Из-под Тевра, приглушённо, но внятно, сообщили:
– Фонд работает. Ставки на длительность налёта принимаю лёжа.
Тай упала правильно, лицом вниз, и из-под локтя вела хронику.
– Большие заходят с юга! – докладывала она в снег. – Маленькие отовсюду! Одна сидит на колодце и просто смотрит! Я всё запоминаю!
– Запоминай молча.
– Я их читала! – Голос у неё сел до трагического шёпота. – Я в архиве брала! Я хорошо читала, с уважением! Они помнят?!
– Лежи. Сейчас спросим.
Айра лежала щекой на утоптанном снегу, смотрела, как в трёх шагах от неё том в зелёном переплёте методично долбит корешком чей-то короб, и не читала ничего. Принципиально. Из всех наук выживания эта далась ей легче прочих: молчи – целее будешь.
Отт дочитал.
Он не повысил голоса и не сошёл с крыльца. Когда на лист спикировало что-то тонкое, без переплёта, он повернулся боком, прикрыл документ локтем и дочитал из-под локтя: «...о чём и объявляется для всеобщего сведения». Потом сложил лист вдвое, убрал за пазуху и оглядел двор – лежащий, покусанный, местами читающий вслух.
Двое людей дома Кер всё это время простояли у крыльца, где стояли. Только сдвинулись плечом к плечу, теснее. Вещи не разбегаются.
– Оглашено, – сказал Отт.
Стая снялась сама. Собралась над двором, покружила – широко, с ленцой победителя – и осела на южную башню, всю, разом: башня встопорщилась переплётами и стала похожа на старую нахохленную птицу. Сверху, сквозь ветер, долетал шелест – мерный, страничный. Двор начал подниматься, отряхиваться и считать потери.
Потери были: двое унесённых.
С башни, из встопорщенного, свесилась чья-то нога и покачивалась.
– Живой, – определили в толпе с облегчением. – Вон, ногой балует.
– Это они ему читают, – поправил старший без всякого утешения в голосе. – С середины не отпустят.
– Вернут? – спросили дрожащим голосом.
– Сами слезут, – успокоил он, глядя на башню без всякой приязни. – К вечеру обычно слезают. Ну, тот, с крыши, к утру слез.
Первым к обычной жизни вернулся Тевр. Он поднялся, отряхнул колени, поставил жестянку на приступку и мелом, твёрдой рукой, подвёл под тремя строками черту – не меняя ни одной.
Двор потянулся к доске сам. Медяки пошли в жестянку один за другим, и почти все – под «иначе».
Тай внесла свой тоже – торжественно, обеими руками, как в храме.
– Я не всё понимаю, – призналась она честно. – Но я участвую.
– Мудрейшая позиция на этом дворе, – оценил Тевр и сделал пометку мелом.
Записываем. Власть сменилась, двоих унесло, прочих покусали, ставки на «иначе» удвоились. Оглашено.
Одно она отметила отдельно, мельком, и убрала до случая: всю зиму в академии читали вслух – лекции, переклички, вечерние чтения у печки. Стая пришла сегодня. Под самый громкий и самый казённый голос за всю зиму.
День после переворота и нападения книг академия доживала на цыпочках. По галереям и дворам стояли, как расставленная мебель, люди дома Кер – по одному, с ведомостями, – и всякий шёл мимо них чуть ровнее, чем ходил вчера. У столовой сняли и унесли какое-то старое объявление – никто не успел понять какое, но всем стало неуютно.
Айра шла с занятий в столовую и жила скучно: самое время было не отсвечивать. У колодца на пути кто-то из дворовых пересказывал кому-то через плечо, что с хозяйственного двора ночью ушёл работник – «с вечера был, а к колоколу не вышел», – и слушали его вполуха: в академии за это утро пропадало и поважнее. Двоих вон вообще на башню унесло.
– Может, и этого унесло, – рассудили у колодца. – Ночью. Первым заходом.
Версия всем понравилась: она ничего ни от кого не требовала.
Не моё. Не плачено. У меня и без того день расписан: живу тихо, дышу через раз.
У приёмной ректора стоял человек дома Кер – и не входил.
Видно это было даже издали: человек стоял у самой двери, руки держал пустыми и смотрел не на дверь, а на подоконник рядом. На подоконнике лежала стопка папок, а на папках, по-хозяйски обернув лапы хвостом, сидела Дисциплина, кошка ректора.
Айра сбавила шаг – и остановилась вовсе. В нижнем городе за такое представление брали медяк с человека. Тут показывали даром.
Вблизи расклад был ещё лучше. Натаявшая с сапог лужица под ним успела разойтись широко: стоял он давно. Поверх папок лежала тонкая ведомость переписи – после запрета на животных дом Кер взялся переписать всю живность академии, а с нынешнего утра у переписи была ректорская сила, – и живность академии, вся, в количестве одной штуки, сидела прямо на этой ведомости и смотрела на переписчика, как на еду, которая ещё не решила, еда ли она.
Бумаги он положил, не иначе, на минуту – освободить руку под дверную ручку. Минуты хватило.
Согнать кошку он не мог: она принадлежала ректору, ректор – академии, академия состояла под опекой дома Кер, и выходило, что тронуть эту кошку без распоряжения – всё равно что тронуть без распоряжения сам дом Кер. В плохом смысле. Нет. В самом плохом смысле. Распоряжений на этот счёт не существовало в природе. Вытянуть папки из-под неё он тоже не мог: казённое не выдёргивают. А входить без ведомости было незачем – он с ней и пришёл.
Он мог стоять.
Он и стоял. Раза два его рука выходила к стопке – на треть пути – и возвращалась. Между попытками он переминался с ноги на ногу, аккуратно, по чуть-чуть, чтобы со стороны это выглядело не топтанием, а стоянием.
– Кыш?.. – попробовал он наконец вполголоса, оглянувшись: не слышит ли кто, как человек дома Кер разговаривает с кошкой.
Слышала Айра. Но лицо она держала прохожее – будто поджидает знакомого, – а на такие лица никто не оглядывается.
Дисциплина медленно закрыла глаза. И открыла. Больше в ответе ничего не было – и не требовалось.
Правильно. «Кыш» – это не по форме. Подай письменно.
Уходя, она слышала, как за спиной снова осторожно начали переминаться.
У крыльца учебной части к полудню разгружали телегу: ящик, длинный, в рогоже. Принимал куратор Отт – ведомость под локтем, лицо человека, у которого это уже третье важное дело за день, а день ещё не кончился. При нём стоял человек дома Кер со своей ведомостью – Айра отметила сапоги: наборный каблук, слоёный, как хороший пирог. Принимали вдвоём: академия – вещь, дом Кер – счёт.
Из ящика вынимали журналы. Три штуки, большие, в новых переплётах, пахнущие клеем и кожей даже через двор.
Айра шла мимо прогулочным шагом – и с шага не сбилась. Шаг у неё был выученный: он держался, даже когда сбивалась она. Дойдя до угла, она свернула к стене, где сохло на солнце чьё-то бельё, и занялась им с видом человека, которому это бельё родное.
Отсюда было и видно, и слышно.
Сначала она узнала почерк. На верхнем томе, у корешка, белел ярлык «в реставрацию» – узкий, быстрый росчерк, знакомый ей лучше собственного: этой рукой была расписана вся её зима. Потом узнала сами журналы. Те самые. Зимние. Три учётных тома, которые они с ректором в одну долгую ночь испортили своими руками – кляксами, чашкой, воском и переплётным клеем, – чтобы одна-единственная запись в них перестала читаться. Их отправили в реставрацию – «месяца три, иногда четыре».
Срок вышел. Журналы вернулись.
– Три единицы. – Отт в ящик не заглянул. – По накладной три, по описи три. Расписывайтесь.
– Я должен сверить состояние, – сообщил человек дома Кер.
– Состояние отличное. – Отт перевернул лист. – Лучше нового. Мастерская пишет: восстановлено всё, включая утраты. Читается целиком. Расписывайтесь.
Восстановлено всё. Читается целиком.
– Куда их теперь? – спросил человек дома Кер, расписавшись.
– В закрытое хранение. По месту приписки.
– Дом Кер полагал бы уместным ознакомиться…
– Полагайте. – Отт прибрал ведомость. – Заявка, основание, виза. Претензии не принимаются, вопросы, к слову, тоже.
Он ушёл вслед за носильщиками, не оглянувшись, – и двадцать лет казённой службы ушли с ним, тем же шагом.
Айра досмотрела до конца – как смотрят чужую свадьбу: близко, а не позовут.
Спокойно. Кляксы там глупые: половина, между прочим, моей работы. По глупой кляксе не соберёшь ничего.
Но журналы теперь лежали в новеньких переплётах под чужим замком, принимал их дом Кер, а перепись с утра шла наравне с ректорским словом – и у неё с этим домом, ко всему прочему, был подряд.
Зимой она думала: до весны далеко. Весна пришла.
Вечером Тай постановила, что после такого дня людям положено горячее, и не абы где, а у Марги: кухня в этот час кормила двор – конюхов, истопников, прачек, – и нынче двор был разговорчивее обычного. День выдался урожайный.
Марга ходила от котла к столам, своих слов не тратила, чужие собирала – как Тевр мнения. Тай сидела со своим пирогом в середине длинного стола и была звездой вечера: предысторию она добыла ещё днём и теперь выдавала её по кругу, свежую, с пылу.
– Значит, так. Это книги из архива, ожившие. В прошлом году кто-то из архивных доупражнялся с заклинаниями – несколько штук ожило. Они и тогда кусались, это все знали. А осенью, ещё до нас, собрались стаей и улетели на юг – и вся академия выдохнула. А теперь весна. – Тай обвела стол ложкой, как указкой. – Вот они и вернулись. Отдохнувшие.
– Отъевшиеся, – мрачно поправили с дальнего конца. – Вон как Рыжего несли. Втроём. А осенью бы, говорят, вшестером несли.
– А Рыжего-то вернули?
– Слез. – Голос был степенный, из старших. – К ужину сам слез. В одном сапоге, но слез. Говорит, они его не трогали. Сидят и читают. Друг дружку. По очереди.
Стол помолчал, переваривая.
– А второй?
– А второй пока сидит. Второй у них, видать, интересный.
Где-то на тракте один знакомый возчик сейчас икнул и не понял почему.
– И ведь числятся, – вздохнул кто-то тощий, из архивных. – До сих пор в описи стоят. Верен наш, когда про них говорит, у него лицо такое, будто при нём книгу рвут. Медленно.
– Теперь-то всё запишут, – хмыкнул степенный. – Слыхали утром? Наравне с ректорскими. Раньше что стряслось – иди в приёмную, Самому скажи. А теперь? В опись, что ли, жаловаться?
– При Самом бы не забаловали, – согласился второй, постарше. – При Самом бы эти книжки уже строем летали. А Сам в столице. Когда назад – не докладывают.
Не докладывают – и хорошо. Потому что когда доложат, ей придётся вспомнить, что она подрядилась развалить его свадьбу. Вернётся – обрадуется.
– А Сама-то? – понизили голос на среднем краю стола. – Серая. Её кто вообще видал – после утреннего?
– А ей зачем себя казать. – Степенный отодвинул пустую миску. – Она теперь вроде сквозняка: саму не видать, а дует отовсюду.
– Сквозняк хоть заткнуть можно, – вздохнули рядом. – Тряпок напихать.
– Вот и напихай, – посоветовал степенный. – Молча.
Про новую власть двор говорил вполголоса и с оглядкой на дверь, и в каждой версии был список: у серой дамы, говорили, есть список, и в списке – все. Кто в каком списке – тут версии расходились, но в том, что списков много и все полные, двор был единодушен.
Марга в разговоры про власть не вступала вовсе. У неё в хозяйстве власть была одна – своя, с половником, – и переписи не подлежала. Желающих переписать Маргу академия не рождала пока ни одного.
– Да что книжки. – Истопник с обвязанным ухом махнул ложкой. – Книжки – дело сезонное. У нас вон человек ушёл – и никто не чешется. Сивый-то. С вечера был, а к колоколу не вышел.
– Так его, может, тоже книжки? – понадеялись с края стола. – Унесли – и вся недолга.
– Книжки, – согласился истопник ядовито. – Вещи собрал, с гвоздём попрощался – и книжки унесли. Они у нас теперь и вещи собирают.
– Кому по нему чесаться, – отозвалась прачка, суровая женщина с руками цвета кипятка. – Пришёл ничей, ушёл ничей. Даже не попрощался. Хотя он и не здоровался. Мало у нас таких было разве?
– Это вы про кого? – Марга подошла с котелком, долила обвязанному уху киселя. – Про какого Сивого?
– С хозяйственного. Серолицый такой, немолодой. С вёдрами всю зиму ходил, у огня не сиживал.
Марга разогнулась.
Разогнулась она не сразу – застряла на полдороге, с котелком в наклоне, будто он вдруг потяжелел. Прищурилась куда-то мимо стены, в собственную память, где, судя по лицу, хранились не только рецепты.
– Серолицый, – повторила она. – Немолодой. Бровь ещё так… домиком.
– Он самый, – обрадовался истопник. – Знаешь его?
Она помолчала. Полотенце медленно поехало у неё с плеча, и она его не поймала.
– Так он же помер. Лет восемь как.
Глава 9. Прорубь
Глава 9. Прорубь
Полотенце доехало до пола.
Его никто не поднял. На вечерней кухне стояла тишина, какой здесь не случалось, пожалуй, со дня постройки: слышно было, как в котле доходит кисель и как за заслонкой оседает прогоревшее полено.
Первым очнулся истопник.
– Как это – помер? – Он отодвинул миску, будто миска и была во всём виновата. – Сивый?! Да я с ним вчера у колодца разминулся. Идёт, вёдра несёт. Живой человек.
– Ходил, – кивнула Марга. – Не спорю. А помер.
– Тётка Марга. – Истопник потрогал обвязанное ухо, словно проверял, тем ли местом слушал. – Мало ли на свете серолицых. Обозналась, поди.
– В живых я, бывает, путаюсь, – Марга подняла полотенце с пола, отряхнула и повесила на плечо. – В покойниках – нет.
– Погодите. Когда он помер? – не выдержала Тай. Пирог она так и держала на полдороге ко рту, забыв про обе половины дела.
– Давно. – Марга взялась мешать котёл, и по тому, как взялась, было ясно: больше из неё сегодня не выжать ни черпака. – Достаточно давно, чтоб не путать.
Стол загудел вполголоса. С дальнего края уже спорили, их ли это Сивый или какой другой серолицый, – выходило, что их. Кто-то вспомнил, что он и киселя ни разу не брал, и это отчего-то прозвучало хуже всего.
– А я что говорила, – тихо вступила прачка. Кружку она держала за самое донце – горячего давно не чувствовала. – Я всю зиму говорила: рукавиц не носит, руки отвалятся. В любой мороз – голыми. И хоть бы покраснели.
– Может, привычный, – понадеялся кто-то из конюхов и спрятал под стол руки не лучше прачкиных.
– Привычных к нашей воде не бывает. Бывают терпеливые. Я их всех перестирала.
– А греться он к вам ходил? – спросила Тай у истопника. – К печам. Ну хоть раз за зиму.
– Во-от! – Истопник поднял ложку, как поднимают руку в споре. – Об чём и толкую. Не ходил. Ни разу. Я сперва думал – гордый. А после гляжу: какой гордый, он навоз возит. Просто не шёл к теплу, и всё.
– Я бы умерла, – сообщила Тай с глубоким чувством. – Дважды. И второй раз – со скандалом.
– Улыбнётся, бывало, – прачка передёрнула плечами, – вежливо так. Как забор. И дальше…
– И потом! – Степенный не дал прачке договорить и перевернул ложку черенком к столу. – Ежели он помер, то куда ж он тогда шёл? Помершие – они лежат.
– Мортимер не лежит, – возразил тот же конюх: ему всё ещё хотелось, чтобы вышло попроще.
– Мортимер – покойник казённый. – Степенный поднял ложку обратно. – Помер при архиве, при архиве и состоит. Его всякий знает, что он помер, – он и сам про себя знает. А Сивый – Сивый живым ходил: нанялся, вёдра таскал. Да ещё и сам собрался, сам гвоздь обмахнул. Кто ж помершим вещи в узел вяжет? Мортимер вон триста лет никуда не собирался.
Довод был крепкий, и стол ухватился за него обеими руками.
– Обозналась ты, хозяйка, – подытожил степенный, уже мягче, примирительно. – Годов-то сколько прошло. Люди меняются. А серолицые – те и вовсе все на одно лицо, на то они и серолицые.
Стол выдохнул. Версия была хорошая, из самых удобных: делать по ней никому ничего не полагалось.
– Может, и обозналась, – согласилась Марга. – А может, и вы все дураки.
Голос у неё при этом был тот, каким соглашаются закрыть лавку на ночь: до утра. И пошла к котлу – вся, с половником и полотенцем, – сообщая спиной, что кисель сам себя не доварит, а разговорами она сыта до лета.
Айра сидела тихо и грела ладони о кружку.
У стола сошлось. Обознались – и славно, и по лавкам. У неё не сходилось никак: серолицего она видела ближе всех за этим столом. Вчера, в толчее у доски, плечо к плечу. Толпа грела со всех сторон – от него не шло ничего. Лицо можно спутать. Тепло не путают. Особенно то, которого не было.
И вот ещё что. Мортимер за живого не сойдёт и в темноте. А серолицый сходил – всю зиму, у всех, каждый день.
Марга помнит его покойником. Я помню, что от него не грело. И что-то у наших с ней памятей подозрительно хорошее согласие.
Ночью, уже из-под одеяла, Тай спросила в темноту:
– Ты же не полезешь?
– Нет.
– Вот и правильно. – Одеяло завозилось, устраиваясь. – А то у тебя за столом лицо было. Такое, с которым потом будят среди ночи.
– Сплю, – отозвалась Айра.
Враньё тут было одно – про сон.
Приказ по себе она составила ещё за столом, короткий и здравый, – такие приказы она уважала и почти всегда исполняла. Сидим тихо. Дышим через раз. Люди дома Кер перетряхивают академию, как краденый сундук, – пусть трясут без нас. Покойник не наш, беда не наша, Марга обозналась, двор доволен, все спят. Утром занятия, днём столовая, вечером ничего. Скучнее адептки Сол в этих стенах не сыскать, даже если искать с фонарём.
Приказ был принят единогласно.
Она легла исполнять его с чистой совестью и лицом к стене.
Не спалось.
Вопросы пришли, едва она закрыла глаза, – скопом, без всякой очереди. Почему от него не грело. Откуда Марга знает его в лицо. Куда уходит ночью человек, который давно помер. Зачем он встал к ней вплотную и ждал, пока она обернётся.
На все вопросы у неё был один ответ: не твоё дело. Сидим тихо. Отбой.
Вопросы уходили. И возвращались с чёрного хода.
Она перевернула подушку. Полежала на спине – потолок был тёмный и не помогал. Легла к стене – на стене любопытство принялось рисовать ей угол за печью: топчан, полка, пустой гвоздь. Она этого угла в глаза не видела. Оно рисовало в подробностях.
– Ты вертишься, – сонно сказала Тай.
– Это одеяло.
– Одеяло сопит по-другому. – И, уже проваливаясь: – Спи. Утром довертишься.
А хуже прочего – любопытство умело подделывать голоса. Оно заходило голосом ремесла: след стынет, двор к завтрему затопчет всё, что там есть, – по свежему смотрят или не смотрят вовсе. Заходило голосом здравого смысла: узнать – это и есть сидеть тихо, кто предупреждён, тот и тихий. Под конец оно попробовало голос Тай – «а вдруг ему помощь нужна» – и тут перегнуло: покойникам не помогают. Покойников обходят.
Рукам она отказывать умела – наука старая, столичная: не сегодня, стойте смирно. Руки слушались – а у любопытства рук не было. Хватать ему было нечем – и оно хватало её всю, от затылка до пят.
Под утро она нашла на него последний приём – тот, что работает с любой жадностью: пообещала. Не сейчас. Потом. Может быть. Когда люди Кер закончат перепись, когда двор забудет, когда зима кончится совсем. Любопытство уснуло где-то на третьем «когда». Она уснула следом – победительницей.
Ноги в этом споре не участвовали. Единственные за всю ночь.
И именно они наутро принесли её на хозяйственный двор.
В столовую она с утра сходила, как приказано, – за миской и, положим, за Маргой. Марга стояла к залу спиной, при котлах и помощницах, и спина у неё была казённее любой двери: «до утра» оказалось не про это утро. А вот дорога из столовой через хозяйственный двор не лежала уже никаким местом – но у ног обнаружилась своя география, и спорить с ними на ходу было поздно.
Предатели. Обе.
Двор жил вполсилы и вполголоса. Подменный парень принимал дрова – принимал плохо: чурки ехали у него из рук, и никто его не ругал. Своего бы ругали. Лошадей выводили с оглядкой на южную башню: башня со вчерашнего дня числилась стороной, откуда бывает. У ворот стоял человек в тёмно-зелёном – с ведомостью и без всякого дела, потому что дело у него было одно: стоять. Айра прошла мимо скучным шагом и на всякий случай не посмотрела, что у него в руках.
А у колодца стояли вёдра – ничьи теперь. Двор ходил мимо них боком, как мимо чужой беды. Один только нтар никакой беды не видел: примеривался к дужке, отступал, примеривался снова – дужка была больше его втрое. Его не гнали. Ничьё.
– Чего тут ходишь? – спросили от поленницы, без зла, для порядка.
– Мимо иду, – сказала Айра почти правду.
В ночлежную пристройку она зашла без спроса: на «мимо» двор удовлетворился – в такое утро ему было не до гостей. Пахло там ночлегом – овчиной, портянками, вчерашним дымом. Углов за печью было четыре, и три из них жили: развешенное тряпьё, кружка, чей-то мешок с луковицей поверх. Четвёртый – угол Сивого – стоял прибранный, как перед приездом строгой хозяйки.
Топчан. Полка. Гвоздь для куртки – пустой. Одеяло сложено кирпичом, углом к стене: так складывают не постель – сданное имущество. Под топчаном сапоги – правый наперёд левого – старые, латаные, летние. Зимних нет.
Своё, малое, он вымел всё: ни ложки, ни нитки. Казённое оставил до последней тряпки. На полке лежали рукавицы – нетронутой парой, даже бечёвка не снята. Конец зимы, вода, лёд – а рукавицы будто из кладовой.
За задней калиткой снег был истоптан до самой тропы, а в сторону оврага, где ходить некому и незачем, уходила одна цепочка следов. Мужская, широкая, носками прочь от академии. За две ночи след осел и оплыл, но читался: шаг мерный, нигде не сбился, ни разу не развернулся. Он не оборачивался – оборачиваются, когда боятся погони или жалеют, что уходят. Он не боялся и не жалел.
Рядом второй цепочки не было. Никто его не вёл, никто за ним не шёл. Ушёл сам, ночью, налегке – так уходят люди, которые собирались с первого дня.
И вот что не давало покоя, раз уж она всё равно стояла тут и мёрзла. Всю зиму он таскал воду под её окнами – мимо неё, мимо всех, – и она не могла припомнить его ни единого раза: ни лица, ни спины, ни голоса. А за последний свой день здесь – дважды. Утром зацепил её ведром у колодца. Днём встал вплотную в толчее и смотрел, пока она не обернулась.
В толчее толкаются все. Но не все при этом ждут, когда на них посмотрят.
А в ту же ночь – ушёл.
Айра постояла над следом ещё немного, застегнулась от ветра и признала очевидное. Приказ провален по всем пунктам. Любопытство накормлено с руки. А накормленную тварь со двора уже не прогонишь – это вам любой двор скажет.
До обеда она честно прожила расписанием, и расписание ничего не заметило. С собой она сговорилась на подходе к столовой, быстро и по-деловому: одна проверка – и завязываем.
Сделка была честная, потому что версия у неё имелась всего одна.
Пустоту Айра до сих пор знала за одним человеком – за Кессельроде. Рядом с ним слепнет дар: пять шагов глухого льда, она мерила их собой ещё зимой. На суде такого льда стоял целый зал – и она не увидела в нём ни единого шва, даже своего Знака под сорочкой. Старшая кровь глушит чужое, такими их и растят. Если серолицый той же крови – вся жуть разбирается сама. Мало ли зачем старшая кровь возит навоз. Смирение. Обет. Проигрыш в кости.
Проверяется такое об эталон, а эталон в академии один и ходит по расписанию: к Альене Кер близко не подойдёшь, зато Кессельроде стоит в очереди, как все люди.
Столовая гудела про своё. У южного окна кто-то из второкурсников зубрил вслух, по старинке: до весенних испытаний оставалась неделя. Испытания были годовые – всё, чему учили с осени, академия спрашивала разом, каждый цвет по своим наукам и все вместе по общим, и по итогу решалось, кто увидит следующий курс. После вчерашнего читать с выражением считалось делом для смелых, но сроки были сильнее страха. Вокруг зубрилы сама собой образовалась почтительная пустота.
– Тише ты, – не выдержал сосед, косясь на окна.
– Я тихо.
– Ты вслух!
Второй унесённый слез ещё к завтраку – сам, целый, в обоих сапогах – и сидел теперь у стены, при почёте и добавке. Что ему там читали, допытывался весь стол.
– Ну хоть про что? Про войну? Про любовь?
– Про всё, – отвечал унесённый и смотрел сквозь стол глазами человека, который узнал о книгах всё.
Кессельроде вошёл минута в минуту – расписание за него помнила свита.
Очередь при нём перестроилась сама: спереди не мешкали, сзади не напирали. Вокруг наследника высокого дома всегда было просторнее, чем вокруг прочих людей, – пять шагов пустоты, его законных, – и он носил этот простор, как носят герб.
Айра взяла поднос и пошла на сближение – скучно, по шажку. Просто очередь. Просто миска.
Началось на подходе. Давило за глазами – тупо, будто на затылок изнутри положили ладонь. Пальцы озябли, хотя от раздачи валил пар.
Она сделала последние полшага и встала вплотную – плечом к его лопатке, как в толчее стояла с серолицым. И позвала тьму – коротко, на один вдох, как заглядывают в щёлку.
И не заглянула никуда. Тьма пришла послушная и слепая: ни тёплых очертаний, ни стежки на чужих оберегах, ни единого шва. Глухой лёд шагов на пять кругом – а дальше, за его краем, столовая жила теплом, и от этого лёд читался только яснее. Она стояла посреди льда, с подносом.




























