Текст книги ""Фантастика 2024-87". Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Смекалин
Соавторы: Вячеслав Рыбаков,Андрей Скоробогатов,Сергей Якимов,Василий Криптонов
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 296 (всего у книги 350 страниц)
А о чем я мог бы сейчас с ним говорить? Будь умницей, слушайся маму, вспоминай меня пореже? Так он и сам все это делает.
Так.
Так-так-так. Что-то я, кажется, не то сделал.
Только этого сейчас не хватало.
Я прижался кипящим лбом к холодному стеклу окна и стоял в этой позиции, верно, с минуту. Вот тебе и донна Анна.
Ладно. Как учил нас в окопе близ станицы Знаменской старшина, назидательно воздев короткий и лохматый кубанский палец: «Шо есь баба? Баба есь мина замедленного действия. То она лежить себе тихохонько, полеживаеть, а то удруг кэ-ак бабанеть! Усе кругом удребезги. И хрен поймешь, с чего она бабанула. Ни с чего, просто момент в механизьме натикал…»
Ладно. Живы, здоровы – и слава Богу, по нынешним временам это уже немало.
А поеду-ка я к родителям, со сладостной оттяжкой подумал я. Вот уж где можно отмякнуть. Всегда.
Я надел куртку, попрощался с Катечкой и вышел в слякоть. Побрел к стоянке, запихнув руки поглубже в карманы и стараясь не глядеть по сторонам, на бесконечные «Фор рент», «Фор селл» в пустых витринах. Партизан под оккупантами, елы-палы. Маша, Маша, тридцать третий больше не выбивай, все выдули, алкаши проклятые! – Лэдиз энд джентльмен, зе портвайн намбер серти сри из солд аут, сэнк ю!
Сдается, продается…
Не бьется, не ломается. А только кувыркается.
Я не стану рассказывать, как был у Тони. К делу это не имеет ни малейшего отношения – а у меня до сих пор перехватывает горло, стоит только вспомнить, как она на плече ревела у меня, как… нет, не стану.
Деньги я ей втюхал, разумеется.
И, пожалуй, не стану я рассказывать, как провел вечер у мамы и у па Симагина. Это тоже не имеет отношения к делу, а пытаться на словах изобразить тепло и безмятежность… Великий писательский дар надо иметь. Полвека назад были фантасты, до мозговых грыж тужившиеся описать светлое коммунистическое будущее – читать невозможно их дребедень. Страница бредятины – страница сюсюканья. Потом опять страница бредятины – и опять страница сюсюканья. Не стану я опошлять своего коммунизма, своего рая. Своей колыбели.
Разумеется, они меня поили, и кормили, и оставляли ночевать. Разумеется, счастливая мама тараторила, сама спрашивая и сама отвечая, и штопала мне правый носок, каким-то чудом углядев, что он уже засветился на большом пальце и вот-вот прохудится; а па больше помалкивал да смотрел серьезно, и о чем-то, по-моему, догадывался – но насчет па у меня всегда было странное чувство, будто он про что-то мое самое главное и самое тяжкое непонятно каким образом догадывается, но по-мужски не подает виду, хотя и подмигивает слегка: мол, если сам захочешь поговорить, я к твоим, сынище, услугам, а первый не начну, не приставуч. Конечно, я, как обычно, и сам не заметил, когда вдруг перестал ощущать себя самодостаточным взрослым, у которого проблем выше крыши, и опять превратился в счастливого и в меру балованного ребенка, в подростка при любящих и любимых родителях – чудесное, замечательное чувство, если им не злоупотреблять. И мы сидели перед приглушенно бубнящим ящиком, и без конца пили вкуснющий чай.
Три момента.
На столике у изголовья их постели я обнаружил книгу Вербицкого «Совестливые боги». Она была подписана в подарок и датирована вчерашним числом – значит, дядя, так сказать, Валерий был тут у них накануне, и один Бог знает, сколько они просидели и как. Ухитрившись украдкой, пока никто не видит, добраться до подарочной надписи, я с чувством, как когда-то говорили, глубокого удовлетворения прочел: «Ася, Андрей! Вы это, я слышал, читали, но пусть у вас будет своя. Спасибо вам за то, что могу вам её подарить. Теперь, наверное, смогу и что-нибудь написать. Как я рад, что вы снова вместе! Ваш Вербицкий».
Все-таки родители у меня, подумал я, где-то тоже серебристые лохи. Но вот вопрос: будь они иными, кем бы я был сейчас? «Мерсами» бы торговал? Да Боже упаси!
А ещё я подумал, что, с какой стороны ни глянь, писатели да прочие художники суть народ инфантильный до крайности. Как для любого карапуза нет большего счастья, чем гордо облагодетельствовать того, кого он более всех любит, продемонстрировав, или, паче того, подарив горшок со свеженькой, только что сотворенной какашкой – так и упомянутые творцы предпочитают в знак особого расположения дарить исключительно продукты своего духовного метаболизма. Больше им нечего, что ли? Или они таким образом родственные души ищут и прикармливают? В таком случае, худо им придется, конец настает этому утонченному способу национальной рыбалки. Бросай уду, фраер, доставай гранату!
Ох, человек, человек, любимая погремушка Всевышнего…
Бряк-бряк-бряк. Нет, плохо, давай сызнова. Бряк-бряк-бряк! Нет, глуховато звучит. А ну, как следует: бряк-бряк-бряк-бряк-бряк!
Какие звуки Он кой уж век пытается из нас вытрясти, если бы знать…
Потом, попозже, я все ж таки попробовал разговорить па Симагина. И, как обычно, это не составило ни малейшего труда – только обратись.
Я выяснил, что да, манили его за рубеж, когда здешние дела пошли враздрай. И в лабораторию Маккензи в Штаты, и к фон Хюммелю в Германию, и в Японию к Такео – и от всего он отказался, мотивируя это тем, что бросил занятия биоспектралистикой вовсе. Но было это давным-давно, году в девяносто втором – девяносто четвертом, минимум лет за восемь до первого несчастного случая из моей статистики. Так что в обнаруженные мною последовательности он не укладывался – ни в ту, ни в другую.
И третье: я помянул фамилию Бережняка – дескать, приходил такой на собеседование ко мне, и биоспектралистику случайно помянул. Па сощурился, стараясь припомнить подробности и одновременно коротенько прикидывая, как получше ответить. До чего славно было чувствовать, что он прикидывает именно как лучше и точнее рассказать – а вовсе не взвешивает, например, о чем рассказать и о чем умолчать. Есть разница. И поведал, что да, действительно, был у Эммануила такой коллега поначалу, когда па ещё только аспирантуру заканчивал. И, по словам Эммануила, коллега далеко не бездарный. Незаурядный коллега. Я его даже помню, задумчиво проговорил па. Такой невзрачный, нелюдимый. Но мы и двух слов сказать друг другу не успели, а поработать бок о бок – и вовсе не пришлось.
Времена были странные, тебе понять трудно, сказал па. Даже Родину любить надлежало только предписанным образом, а ежели ты ухитрялся делать это как-то не по лекалу, то запросто мог оказаться среди идеологических врагов. Хотя поскольку, с другой стороны, все ж таки не тридцать седьмой год стоял на дворе, для этого надо было постараться – не просто что-то там в душе испытывать, в голове мыслить и на кухне трендеть, но засветиться действиями. И вот Бережняк засветился: участвовал в каких-то патриотических рукописных изданиях, подписывал чего-то… Оказался Бережняк в конечном счете диссидент со славянофильским уклоном в сталинизм, вот такая икебана. Даже член какой-то группы, разносившей партократию в пух и прах одновременно и за небрежение русским народом, и за буржуазные послабления. И было против них заведено уголовное дело, явно надуманное; и получил Бережняк сколько-то там лет. А потом следы его потерялись, в лабораторию он вернуться не пытался, и Вайсброд, как ни тужился, ничего не узнал о его послелагерной судьбе.
Па сам этого всего толком не знал и не наблюдал, мелкий был. Все рассказал ему Вайсброд, причем уже довольно поздно – в больнице, незадолго до ухода на пенсию и фактического распада лаборатории. И говорил он о Бережняке весьма уважительно. С пиететом говорил. Например, тот ни разу, скажем, никогда никого не подставил и не обманул. Никогда не участвовал в институтских играх и дрязгах. Даже толикой антисемитизма себя не попачкал. Исключительно порядочный и надежный человек. Когда о самом Вайсброде поползли тщательно инспирированные слухи, дескать, вот-вот в Израиль отчалит – за редкими исключениями едва ли не все средненормальные вольнодумцы в институте, любители под кофеек почесать языки за Солженицына, за Сахарова да за зверства КГБ, вдруг как-то разом перестали Эммануила замечать. Бережняк же, никогда с Вайсбродом не бывший шибко близок, взял за обычай подчеркнуто, выбирая момент так, чтобы кругом было побольше народу, подходить к нему поперек толпы и церемонно здороваться за руку. И жутко полюбил беседовать с ним о долгосрочных перспективах: через год-полтора вы сможете… думаю, буквально через пару лет мы с вами… При этом, скажем, когда Галича шандарахнуло в его Париже телевизором, и трудящиеся принялись игривым шепотком, как тогда водилось, предполага, что это опять происки злых чекистов-ликвидаторов, Бережняк заметил коротко и, похоже, не рассчитывая ни в ком найти ни малейшего понимания: «Собаке – собачья смерть». Что с ним будешь делать? Портрет Сталина на столе держал. Убеждения такие у человека!
Жаль, сказал па, Вайсброд умер – он рад был бы узнать, что Бережняк жив и даже творить собрался…
Ох, не знаю, подумал я, не знаю, был бы Вайсброд рад…
Но смолчал, разумеется.
Вот такая была получена мною информация. Интересная, что говорить, и добавляющая некие немаловажные для психолога штрихи. Ты с ним помягче, предупредил па. Ему, надо полагать, досталось изрядно. Я в ответ рассказал про три отсутствующие пальца. Жуть, согласился па. Но в душе у него может отсутствовать ещё больше. Или, наоборот, присутствовать много нового.
Опять как в воду смотрел.
Дискета Сошникова
Конфуций: «Если управление неправильное, государев престол непрочен. Если государев престол непрочен, крупные вассалы восстают, а мелкие воруют. Если наказания строги, но нравы испорчены, не сохраняется постоянство в применении законов. Если не сохраняется постоянство в применении законов, мораль и долг теряют смысл. Если мораль и долг теряют смысл, служилый люд ничего не делает. Если наказания строги, но нравы испорчены, в народе много страха, но мало преданности. Такое государство называют больным».
Все уже было.
Можно придумать самые справедливые и гуманные законы. Но в условиях дефицита порядочности у законников-исполнителей эти законы в самый миг их принятия, безо всякой паузы, будут становиться таким же объектом купли-продажи, как, скажем, презервативы или макароны. Порядочность же не существует вне культуры. А культура – это вовсе не начитанность, эрудированность, внешняя воспитанность и так далее. Это устойчивая сориентированность на традиционные внематериальные ценности.
В благополучных обществах возможности для проявления лучших человеческих качеств уменьшаются, поскольку их и применять-то особо негде; а возможности для проявления худших остаются, по крайней мере, на прежнем уровне.
С начала времен до наших дней главная мечта государства: сделать так, чтобы на все раздражители подданные реагировали одинаково. В идеале – поголовно все. Чтобы сто процентов населения на каждый чих правителя, на каждое дуновение из-за кордона, на каждое облако в небе реагировали с единообразием солдат в строю, заслышавших: налево! направо!
Эта мечта особенно влияет на поведение государства по отношению к подданным, когда оно пытается навязать им себя в качестве их главной цели.
Древний Китай, середина IV века до нашей эры, реформа Шан Яна: раз все люди стремятся к выгоде и избегают ущерба, следует положить им награду за старательное и успешное соблюдение предписанного и наказание – за несоблюдение. Что именно предписано – народу должно быть все равно.
Так возникло право, абсолютно свободное от морали. Нацеленное исключительно на то, чтобы поставить каждого человека один на один с государством и его аппаратом подавления и поощрения. Человек, словно марионетка, должен был быть подвешен на ниточках наград и наказаний.
Это – первая в истории человечества серьезная попытка создать тоталитарный режим.
На пути всех подобных попыток, от Шан Яна до Сталина и Гитлера, вставала культурная традиция. Именно она обусловливала недолговечность тоталитарных режимов. На идеологизированность обычно кивают как на питательную среду тоталитаризма – но она-то как раз и является основной реальной помехой диктатуре и вожделенному для неё единообразию.
Помимо требований государства, реализуемых им при помощи законов, существуют требования морали, поддерживающие срабатывание в обществе традиционных связей: богов и верующих в них, родителей и детей, учеников и учителей, мужчин и женщин, друзей… Награды и наказания, получаемые внутри этой системы, в значительной степени лежат в сфере переживаний – нематериальной и зачастую прямо антипрагматиматической: человек либо чувствует себя хорошим, либо угрызается совестью.
Поэтому в идеократических обществах, как правило, есть чем ответить на бесцеремонное насилие государства: религиозным фанатизмом, верностью отеческим богам или иным идеалам и принципам, преданностью клану или индивидуально кому-либо из родственников, учителей, друзей и пр., чувствами индивидуальной чести и порядочности, исступленным бессребренничеством и подобными духовными противовесами.
То есть, в них существуют ценности, которые можно с успехом противопоставлять прагматическим ценностям пользы и вреда, ценностям осязаемых, съедобных наград и каторжных, палочных и голодных наказаний, при помощи которых подчиняло себе человека государство. И, что не менее важно, ориентация на такие ценности всегда могла дать референтную группу, коллектив единомышленников. Человек, презревший казенные награды и наказания и потому выброшенный из государственного коловращения, никоим образом не был обречен на полное одиночество.
Пример: хотя бы трагедия Антигоны.
По введенному государством закону хоронить братьев нельзя. Наказание – смерть. Антигона нарушает закон ради традиции и идет на смерть. У неё есть РАДИ ЧЕГО это делать. Она ощущает себя честной, правильной, выполнившей свой долг. Совесть её чиста. Довольны боги, довольны предки. Государственная польза – тьфу. И симпатии на её стороне (в том числе и наши, хотя мы не верим ни в тогдашних богов, ни, тем более, в тогдашних предков). Она – героиня.
Парадоксально, что в постиндустриальных, деидеологизированных обществах, априори считающихся царствами свободы уже потому только, что власть идеологии в них разрушена, эти противовесы исчезают и перестают срабатывать.
Личная выгода и невыгода, МАТЕРИАЛЬНЫЕ награды и наказания становятся единственными ДУХОВНЫМИ ценностями. В условиях господства религии индивидуального прижизненного успеха, который, к тому же, измеряется лишь в доступных массовому сознанию величинах – то есть количественных и вещных, человеку нечего противопоставить ему в сердце своем, ибо в этом сердце уже ничего иного нет.
И человек становится-таки марионеткой на ниточках наград и наказаний. То есть наконец-то становится стопроцентно управляемым, и, вдобавок, сохраняет при этом иллюзию свободы.
При архаичных фашизмах насилуемые подданные, как правило, имели духовную альтернативу государственному подкупу привилегиями, повышением в должности или увеличением зарплаты, которые государство сулило в обмен на безоговорочную покорность. Им было РАДИ ЧЕГО сопротивляться, РАДИ ЧЕГО отказываться от соблазнительно висящих перед носом посюсторонних благ. Именно поэтому соблазн награды государству приходилось форсировать страхом наказания. Не клюешь на привилегию – тогда расстрел. Не клюешь на повышенную должность – тогда лагерь. Не клюешь на увеличение зарплаты – тогда увольнение, отсутствие зарплаты вообще и полная нищета.
Но ведь именно массированное применение насилия для нас, по сути, и является тем единственным качеством нацизмов, фашизмов и тоталитаризмов, которое делает эти режимы столь неприглядными и нежелательными. Только оно. Отнюдь не государственные цели, которые при помощи такого насилия достигаются.
Эти цели нас интересуют в весьма малой степени, а зачастую и вовсе не интересуют – тем более, что у государств, вне зависимости от господствующих в них режимов цели, как правило, однотипны. Критерием оценки режима, отнесения его к царству свободы или царству насилия служат лишь применяемые этим режимом к своим подданным средства.
Привычка до сих пор так сильна в нас, что нам и в голову не придет назвать тоталитарным режим, в котором насилие не применяется массово, в котором нет, например, СС или НКВД.
И мы не разглядим тоталитаризм, который достиг наконец предела своих мечтаний и так подвесил подавляющее большинство своего населения на ниточках материальных наград и наказаний, что в применении массированного насилия он ПРОСТО НЕ НУЖДАЕТСЯ. Потому что единого на всех соблазна личного жизненного успеха и столь же единой на всех угрозы личного жизненного неуспеха достаточно, чтобы заставить граждан, лишенных альтернативных ценностей, реагировать на тот или иной внешний раздражитель единообразно. А если кто-то все же ухитрится выбиться из строя, он окажется в полной изоляции. Его не будут арестовывать и пытать те, кому это положено по работе. Над ним будут просто смеяться – все, сами, от собственной души. Это, пожалуй, пострашнее.
И мы с готовностью будем называть тоталитаризм ТОТАЛЬНОГО РЫНКА так, как он сам себя называет – свободным миром. Ибо поведение индивида действительно свободно. Выбор уступить соблазну или пойти ему наперекор предоставлен как бы ему самому.
Но кто предпочтет голодать НИ РАДИ ЧЕГО? Кто предпочтет голодать собственной волей, кто выберет нищету и одиночество сам, если это ЛИШЕНО СМЫСЛА?
Представим Антигону, которой за похороны братьев грозит понижение в окладе на триста восемьдесят рублей (или долларов, если дело происходит в противоположном полушарии), а за предписанное поведение – премия в размере двух МРОТ (или оплаченной поездки на Гавайи). И она чешет в затылке: два МРОТ на дороге не валяются! А с другой стороны, вот так запросто подарить казне триста восемьдесят рублей? Да с какой стати? Да на эти деньги я… И далее следует долгий и весьма квалифицированный мысленный перебор того, что можно сделать на эти деньги и что надлежит сделать в первую очередь, приоритетно. Более ни в какие сферы пытливая мысль современной Антигоны, стоящей перед этим жестоким выбором, не заносится.
А тут ещё подружки подзуживают: два МРОТ! Да я бы на твоем месте ни секунды не колебалась, дурында ты этакая, идеалистка недоделанная…
Не только рабочая сила – а даже это в свое время так не нравилось Марксу – становится товаром. Это ещё пустяки. Товаром становятся ДУШЕВНЫЕ КАЧЕСТВА.
Тот, кто ещё не принялся выставлять на честный, открытый, всем доступный, АБСОЛЮТНО НЕ ЗАЗОРНЫЙ рынок свою порядочность, достоинство, мужество, слабость, хитрость, нечистоплотность, сексуальность, фригидность и т. д. – в глазах всех окружающих выглядит полным дураком, с которым приличному человеку не следует иметь дела.
Кэнко-хоси, средневековая Япония: издревле среди мудрых богатые – редкость.
Но наше время родило прямо противоположную мудрость: если вы такие умные, то почему не богатые? В одной этой трансформации, как в капле – океан, угадывается направленность прогресса, предложенная евроатлантической цивилизацией.
В милитаризованное советское время эта же максима звучала чуть иначе: если вы такие умные, то почему строем не ходите?
Тоже хороши.
Правда, в советском варианте ощутима изрядная доля иронии, которая наглядно демонстрировала отстранение от вдалбливаемой государством шкалы ценностей. Даже издевательство над ней, противодействие ей – замаскированное лишь едва-едва. Так, что сама маскировка служила дополнительным смеховым фактором. Нынешний же вариант год от году произносится со все более искренним недоумением. Мало-помалу люди действительно перестают понимать, как может ум не конвертироваться в бабки. Если не конвертируется – значит, не ум. Представление об уме все более сужается до представления о деловой сметке и хватке, оборотистости, хитрости, подлости; все иное – уже не ум, а блажь, неполноценность. Как может быть горе от ума, вы чо, офонарели? Горе бывает только от глупости!
Многочисленность философских школ и религиозных сект, сколь угодно бьющая в глаза и являющаяся, казалось бы, неоспоримым признаком идейного плюрализма, ничего не доказывает и ничему не помогает.
Если приверженцы и буддизма, и иудаизма, если и агностики, и фанатики Последнего Дня, если и маоисты, и либералы, выйдя из своих храмов и проголосовав на своих съездах, ВЕДУТ СЕБЯ ОДИНАКОВО – что толку в их богословских и философских расхождениях? Наш КГБ в свое время это вполне понимал. Говорили, что в СССР преследуют инакомыслящих. Враки. Мыслить ты мог все, что на ум взбредет – пока вел себе, как положено. Вот когда твое поведение приходило в соответствие с твоими убеждениями – тогда ты, что называется, высовывался. Преследовали только инакодействующих; а этим, вообще-то, грешат все государственные образования.
А если разница в исповедуемых ценностях не обусловливает различий в поведении, если единственным плюсом общесоциального силового поля служит денежная прибыль, а единственным минусом служит денежная убыль, то, какие бы молитвы ни произносились людьми, жестко и единообразно в этом поле сориентированными, все их убеждения – не более чем индивидуальные вкусы в области туалетных освежителей воздуха. Свобода.
Легальное разнообразие идейных течений и духовная гомогенность общества прекрасно уживаются друг с другом.
Свобода печати тоже не способна быть панацеей. При нынешнем обилии информационных потоков отбор предлагаемых потребителям сведений, их фильтрация становятся совершенно неизбежными – уже потому хотя бы, что ВСЮ информацию предложить невозможно, её слишком много, её некогда потреблять. Но всякий, кто фильтрует (фильтруй базар!), не может фильтровать иначе, нежели руководствуясь какими-то критериями: что важно, что неважно? что дать в эфир, чем пренебречь? Однако фильтрация согласно критерию – это уже манипулирование сознанием урнового мяса. В лучшем случае – совершенно непроизвольное, совершенно невинное; но даже в этом лучшем случае все равно – манипулирование.
Многочисленность независимых друг от друга источников, по идее, должна обеспечивать разнообразие методик фильтрации. Предполагается, что потребитель будет находить информацию, отобранную по наиболее симпатичному для него критерию, и уже ею, как наиболее достоверной, руководствоваться при совершении собственных поступков. Однако с течением времени критерии отбора У ВСЕХ без исключения СМИ нивелируются, приходят к единому знаменателю, и знаменатель этот: критерий ширпотребного успеха.
Просто данный суперавторитет внедряется в сознание потребителя информации (который и так уже к материальной выгоде приник, будто к святым мощам, а от материального ущерба шарахается, как от Сатаны) на разных примерах.
В наше время тоталитаризм и даже нацизм вполне могут обойтись без тоталитарных структур и нацистских методик достижения государственных целей. Без архаично тоталитарных и архаично нацистских способов самосохранения и самовоспроизводства государства.
Есть ли ещё у человека ЧТО-ЛИБО, к чему он в силах апеллировать, не желая совершать вынужденные па? Или уже нет?
Только ответом на сей вопрос теперь определяется, что мы видим и имеем перед носом: тоталитаризм или государство, которое, быть может, тщится при помощи сколь угодно жестоких средств им стать – но обречено им не стать, ибо есть у его граждан это самое ЧТО-ЛИБО.
Обречено им не стать.
Действительно, насилующий тоталитаризм всегда непрочен и недолговечен – именно потому, что у подвластных ему людей есть, что противопоставить насилию в душах своих и в поведении. Но свободный тоталитаризм проклят. Он стабилен. Он не может быть разрушен изнутри. Он не может даже просто развиваться в силу внутренних факторов, ибо этих факторов нет; чисто экономическое развитие, то есть накопление материальных благ в идеологической пустыне – вот это и есть ЗАСТОЙ.
Именно поэтому неизбывно присущее любому и каждому режиму стремление продлить свое неизменное существование в вечность в наиболее свободных странах принимает форму додавливания неотмирных, идеальных, сказочных ценностей.
Именно поэтому в сфере внешней политики у этих стран основной задачей становится преобразование на свой лад всех государственных образований, ещё существующих в системе иных цивилизационных парадигм. И чем более отличается шкала ценностей того или иного традиционного общества от шкалы ценностей тотального рынка, тем большую нетерпимость со стороны государств рынка оно ощущает на себе.
В этом смысле беловежский переворот и его последствия есть лишь звено глобального процесса. Коммунизм оказался наиболее влиятельной сказкой века – и принял основной удар на себя.
Но и сам-то он был не более чем исторически краткоживущей ипостасью базисной системы ценностей православной цивилизации. Поэтому он и не оказал нигде, кроме России, сколько-нибудь серьезного влияния. Его и давили-то уже не столько как коммунизм, сколько как могущественную форму антипрагматизма. И его крах действительно для многих означал доказательство несостоятельности антипрагматизма вообще.
Кажется, Бурбулис (уточнить!): мы должны провести страну через экономическую катастрофу, чтобы покончить с господством идеократического мышления.
В точку.
Умри, лучше на скажешь. Именно за тем все и было.
После такого шока Россия, при всей её нищете (а во многом как раз благодаря ей, потому что гнаться приходится не столько за роскошью, сколько за хлебом насущным) по темпам движения к тотальному рынку, пожалуй, начала обгонять прежде безусловного лидера этой гонки в никуда – США.
Рост националистических и прямо фашистских настроений и организаций в Европе (в Швейцарии, во Франции, в Дании и во многих иных благополучных и сытых странах освастикованные партии – уже одни из крупнейших в парламентах) есть не более чем агониальная судорога, отчаянная попытка противопоставить наступлению тотального рынка с его полной духовной однородностью хоть какую-то сказку, способную сделаться значимой для многих. Беда давным-давно секуляризованной и давным-давно прагматичной Европы в том, что единственная сказка, которую она оказалась в состоянии выдумать в новейшую эпоху, оказалась столь черной. Собственное племя как высшая цель. Неандертальский уровень мечты.
Кстати, по этой же причине у нас до сих пор столь активно голосуют за коммунистов. Им не то что симпатизируют, или разделяют их убеждения, или восхищаются их вождями – просто ещё живо ощущение, что именно и только они являются единственной действенной альтернативой наступлению инстинктивно ненавидимого царства всеохватной купли-продажи.
Конец истории человека – это момент, когда в человеческом сознании окончательно перестанут функционировать идеальные, выдуманные сущности. Когда носители одних идеальных образов перестанут взаимодействовать с носителями иных.
Разговор тогда пойдет лишь о лучшей или худшей реализации профессиональных, ремесленных или, скажем, спортивных навыков. По сути – животных навыков. Олень, который бегает медленнее, и олень, который бегает быстрее. Волк, который прыгает дальше, и волк, который прыгает короче… Все. Человек превратится обратно в животное. Пусть в индустриальное животное – от этого не легче.
Вопрос ЗАЧЕМ или РАДИ ЧЕГО сделается не просто неприятным или нелепым – он станет непонятным.
Конец истории человека настанет с окончанием диалога-поединка между различными вариантами выдумок, придающих человеческой жизни смысл.
Феномен российской интеллигенции
Действительно. Подобного племени – исключительно, как правило, порядочного по своим личным качествам, исключительно талантливого по своим научным и гуманитарным дарованиям, и в то же время отвратительно бестолкового и плаксивого, нескончаемо обвиняющего свою страну и свое государство во всех смертных грехах, в том числе и в своих личных невзгодах – нет и не было больше нигде в мире. Это давно подмечено и доказано.
На протяжении последних ста лет именно интеллигенция наиболее рьяно и неистово требовала изменения существовавшего в стране строя, наиболее настойчиво работала кислотой, разъедавшей основы этого строя, и дважды добивалась-таки изменений – во всяком случае, в огромной мере им способствовала. И оба раза оказывалась за бортом общества, которое после долгожданного изменения возникало.
И в очередной раз с недоумением и обидой всплескивала руками – и, едва оклемавшись, возобновляла скулеж.
Дело, думаю, опять в специфике православной цивилизации – волею исторических судеб, единственной ЦЕЛЕНАПРАВЛЕННОЙ цивилизации планеты. Общество, вся система ценностей которого построена на стремлении к некоей цели – и потерявшее цель! Государство, призванное быть не более чем хранителем веры – утратившее эту веру!
Что может быть уязвимее и нелепей!
Три века назад государство начало навязывать себя обществу как единственную и конечную цель посюсторонней деятельности. Возникло непримиримое противоречие между воспроизводящейся через искусство, фольклор, семейное воспитание культурной традицией, согласно которой государство есть не более чем материальный инструмент идеальной деятельности – и внутренней политикой. Государственной идеологией.
Те, кто в прежних условиях, при сохранении традиционной системы ценностных координат по своим врожденным качествам становились бы великими аскетами, подвижниками, апологетами и реформаторами – точно свора, разом потерявшая след, принялись беспомощно тыкаться влево-вправо в беспорядочных индивидуальных потугах отыскать эрзац-ориентиры.
В первые десятилетия, когда государство одержало столько побед и добилось стольких успехов – главным образом, военных и внешнеполитических (ликует храбрый росс!) – упоение внезапно обретенной мощью вскружило головы многим. Но уже начиная, пожалуй, с Радищева, и уж во всяком случае с декабристов и с Чаадаева, начался этот роковой, без начала и конца поиск, мало-помалу вывихнувший в ту или иную сторону мозги всякого сколько-нибудь мыслящего человека.
Кстати: да и не-мыслящего тоже. С течением времени иметь какой-нибудь внутричерепной вывих стало в образованной среде чрезвычайно модным. Без вывиха тебя и за умного-то, за интересного-то не считали. Серый человечек. Ничтожество. Раб.
С этого времени поиски смысла жизни приобрели в России характер национального спорта.
Сильно смахивающего на онанизм.
А государство неустанно и яро продолжало навязывать себя как финальную цель. Что именно для тех, кому на роду были написаны духовные подвиги, оказывалось совершенно неприемлемым и невыносимым.
Кстати: нет в формулировке «на роду написано» никакого мракобесия. Мы же не отрицаем врожденных предрасположенностей к математике или музыке.







