412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Смекалин » "Фантастика 2024-87". Компиляция. Книги 1-20 (СИ) » Текст книги (страница 235)
"Фантастика 2024-87". Компиляция. Книги 1-20 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 18:10

Текст книги ""Фантастика 2024-87". Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"


Автор книги: Дмитрий Смекалин


Соавторы: Вячеслав Рыбаков,Андрей Скоробогатов,Сергей Якимов,Василий Криптонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 235 (всего у книги 350 страниц)

2

Руфь в домашнем халате, держа в руке заложенную указательным пальцем книгу, осторожно приоткрыла дверь в кабинет мужа.

– Сема, ты сильно занят?

Кармаданов отвернулся от заваленного бумагами письменного стола и, смешно наклонив голову лбом вперед, через плечо поглядел на жену поверх сидевших на кончике носа очков. Уютно горела у него за спиной настольная лампа, и одно ухо Кармаданова розово светилось на просвет.

– Ну, как… – ответил он неопределенно. – А что?

Сегодня рано стемнело. Погода портилась; из брюхастой тучи, что собиралась на горизонте всю вторую половину дня и вот собралась наконец и накрыла Полдень, вот-вот должен был обвалиться тяжелый дождь. Оставалось лишь гадать, летняя ли это гроза на радость природе и людям, или всамделишный перелом лета на долгое ненастье. Прогнозы сулили всякое.

– Хочу тебе вслух почитать, – сказала Руфь.

Кармаданов крутнулся к ней на вертящемся своем кресле и снял очки.

– Ради такого счастья я оторвусь, – сказал он.

– Ты всерьез или иронизируешь? – подозрительно спросила Руфь, подходя ближе.

– Конечно, всерьез.

– Ну, не пожалеешь, – ободрила его Руфь и мягко уселась в кресло; точеной женственности своей, которая так сочно начала проявляться теперь и в расцветающей дочери, жена совсем еще не утратила и словно бы не села даже, как обычные люди садятся – сворачиваются позвоночником в дугу и, растопырясь, валятся задом; но будто горячая капелька воска стекла вниз по свече – аккуратно согнув сомкнутые колени, с безукоризненно прямой спиной. Только волосы ее уже начали седеть ранней семитской сединой, однако поразительным образом и это ее не старило, не портило, лишь добавляло шарма. Подчеркивало ее утонченность, что ли… Ай, нечего тут говорить – Кармаданов любил ее, как в молодости, и любовался до сих пор.

– Я, представь, на досуге раннего Булгакова взяла полистать… Благо лето, и времени свободного хоть отбавляй, ученики гуляют…

– Ты точно извиняешься, – сказал Кармаданов.

Руфь усмехнулась.

– Ну, вообще-то в наше время тот, кому ни с того ни с сего шарахнуло читать раннего Булгакова, должен как-то объясниться, – сказала она. – Не ровен час, любящий муж от большой заботливости в психушку позвонит – мол, спасайте супругу…

– Намек уловил, – ответил Кармаданов. – Так и быть, не позвоню.

– И вот ты понимаешь… Наткнулась на такую финтифлюшку, как «Похождения Чичикова». Я даже не помню, читала я ее в молодости или нет. Могла прочесть и не запомнить. Теперь все совершенно иначе воспринимается…

– Я думал, – с удовольствием сказал Кармаданов, – про Чичикова Гоголь написал.

– Убью и жрать не дам, – ответила Руфь. – Слушай уж. Это такой типа фельетон, что, мол, Чичиков попал в Москву нэповского времени, и там везде его знакомые Ноздревы, Маниловы, Коробочки, и для жульства – полный простор. В общем, простенько так, – она открыла заложенное пальцем место – Вот например. «Дальше же карьера Чичикова приобрела головокружительный характер. Уму непостижимо, что он вытворял. Основал трест для выделки железа из деревянных опилок и тоже ссуду получил. Вошел пайщиком в огромный кооператив и всю Москву накормил колбасой из дохлого мяса. Взял подряд на электрификацию города, от которого в три года никуда не доскачешь, и, войдя в контакт с бывшим городничим, разметал какой-то забор, поставил вехи, чтобы было похоже на планировку, а насчет денег, отпущенных на электрификацию, написал, что их у него отняли банды капитана Копейкина. И по Москве вскоре загудел слух, что Чичиков – трильонщик. Учреждения начали рвать его к себе нарасхват в спецы…»[17]17
  Михаил Булгаков. Багровый остров. М., 1990. С. 208.


[Закрыть]
И всякое такое, в общем.

– До боли знакомая картина, – сказал бывший работник счетной палаты. Ему сразу припомнилось, как в начале девяностых личным распоряжением вдруг решившего поддержать науку Ельцина были кинуты громадные деньги на добычу энергии из гранита. Шоковая терапия, иначе не скажешь. А непотопляемые торсионщики, а запуск специального спутника для испытаний, боже ж мой, гравицапы, а недавняя «Чистая вода» от Петрика… Но излишне спрашивать, почему все эти чудеса до сих пор не осчастливили страну. Ответ прост: мешают престарелые консерваторы и мракобесы из Академии наук. Если бы этих паразитов наконец разогнать, тут же бы все заработало…

– Да-да, – сказала Руфь, прекрасно поняв, что у мужа на уме. – Я знаю, тебя этими детскими шалостями не удивишь… Но тут не в том прелесть. Слушай дальше… Как и в «Мертвых душах», все открылось, началось следствие, – она опять опустила взгляд. – Читаю. «А тем временем правозаступник Самосвистов дал знать Чичикову стороной, что по делу началась возня, и, понятное дело, Чичикова и след простыл»[18]18
  Михаил Булгаков. Багровый остров. С. 212.


[Закрыть]
.

– Да ладно! – весело задрал брови Кармаданов. – Так и написано: правозаступник?

– Ага.

– С ума сойти. Вообще что-нибудь новое на свете бывает или нет?

– О том и речь. Значит, так… где это… «Тогда напало на всех отчаяние. Дело запуталось до того, что и черт бы в нем никакого вкусу не отыскал. И те, у кого миллиарды из-под носа выписали, и те, кто их должны были отыскать, метались в ужасе, и перед глазами был только один непреложный факт: миллиарды были и исчезли. И вот тут (чего во сне не увидишь!) вынырнул я и сказал:

– Поручите мне.

Изумились:

– А вы… того… сумеете?

А я:

– Будьте покойны.

Набрал воздуху и гаркнул так, что дрогнули стекла:

– Подать мне сюда Ляпкина-Тяпкина! Срочно! По телефону подать!

– Так что подать невозможно… Телефон сломался.

– А-а! Сломался! Провод оборвался? Так чтоб он даром не мотался, повесить на нем того, кто докладывает!!

Батюшки! Что тут началось!

– Помилуйте-с… что вы-с… Сию минутку… Эй! Мастеров! Проволоки! Сейчас починят!

И в два счета починили и подали.

И я рванул дальше:

– Тяпкин? М-мерзавец! Ляпкин? Взять его, прохвоста! Подать мне списки! Что? Не готовы? Приготовить в пять минут, или вы сами очутитесь в списках покойников! Жена Манилова – регистраторша? В шею! Собакевич? Взять его! И этого! И того! Поэта Тряпичкина, Селифана и Петрушку в учетное отделение! Ноздрева в подвал! Кто подписал такую финансовую ведомость? Подать его, каналью!! Со дна моря достать!!

Гром пошел по пеклу.

– Чичикова мне сюда!

– Н… н… невозможно сыскать. Они скрымшись…

– Ах, скрымшись? Чудесно! Так вы сядете на его место!

– Помил…

– Молчать!!

– Сию минуточку… Сию… Повремените секундочку. Ищут-с.

И через два мгновения нашли.

И напрасно Чичиков валялся у меня в ногах и рвал на себе волосы и френч и уверял, что у него нетрудоспособная мать.

– Мать?! – гремел я, – мать?.. Где миллиарды? Где народные деньги? Вор!! Взрезать его, мерзавца! У него бриллианты в животе!

Вскрыли его. Тут они.

– Все?

– Все-с.

– Камень на шею и в прорубь!

И стало тихо и чисто»[19]19
  Михаил Булгаков. С. 212–214.


[Закрыть]
.

Руфь подняла глаза и захлопнула книгу. Некоторое время они с Кармадановым смотрели друг на друга молча.

Улыбки на лице Кармаданова уже не было.

– Ну и что ты хочешь сказать? – спросил наконец он.

– Это ведь в двадцать втором году написано, Семка, – негромко ответила Руфь. – Полтора года как отменили военный коммунизм. Помнишь, в перестройку и в девяностых нам долбили во все дыры: нэп, нэп, идеальная политика, в два года накормили страну и подняли экономику, надо этому следовать… Вот очевидец. Не какой-нибудь махровый еврей, маниакально стремящийся истребить, понимаете ли, русский народ. И не национально озабоченный лидер, стремящийся выбить евреев из власти, до которой они, понимаете ли, дорвались в семнадцатом году. Нет. Великий русский писатель. Блестящий интеллигент, только что прошедший все ужасы гражданской. Замечательный гуманист. Если даже он не видел никакого реального выхода из бардака, кроме террора, то… То чего мы тогда к Сталину-то цепляемся столько лет? Люди дождаться не могли, когда кто-нибудь хоть как положит конец повальному маразму власти и повальному воровству дельцов, – она помолчала. – И дождались.

Кармаданов засопел. Он не знал, как ответить. Надо было непременно пошутить, чтобы не поддаться; дай чувству безнадежности палец – оно мигом возьмет руку. И потроха в придачу. Но победоносная шутка долго не нашаривалась; потом его осенило.

– Захар, – противным голосом капризного барина протянул он. – Спусти эту даму с лестницы. Она разбила мне сердце.

Сима, по коридору проходя из кухни мимо кабинета отца, услышала, что родители смеются, и замедлила шаги – послушать. Она до сих пор по-детски любила, когда они смеются, балагурят, подтрунивают, подначивают, снова смеются… Все это значило, что маленькая страна семьи процветает, и Симе становилось легко и радостно. Но после смеха пошел бубнеж. Замелькало: нэп, Сталин, колхоз… Тьфу! И родители туда же. Сколько можно тереть одну терку, поджав губы, подумала Сима и решительно пошла к себе. Вот же занудство. Преданья старины глубокой… Как им всем не надоест.

Плотно прикрыв за собой дверь, она подошла к книжным стеллажам, вынула две книги из первого ряда, а потом из открывшейся глубины – еще одну. Раскрыла ее на середине; дрессированная многократными извлечениями книжка уже давно выучила, где раскрываться. Между страницами лежала полоска бумаги, на ней был записан его телефон. Сима понятия не имела, почему она это так прячет. Никогда родители не рылись в ее вещах, не читали ее писем; никогда. Но почему-то так было правильно. Почему жемчужина растет в самых тайных складках запрятанной между створками раковины мягкой маленькой плоти? Потому что снаружи она вообще не вырастет. Так и тут. Хотя на кой леший ей вообще сдалась эта бумажка, Сима уже понятия не имела. Первой звонить она нипочем не станет, а уж типа стоять в тоске под окнами у парня, которому на нее плевать, – это вообще. Спасибочки, не дождетесь. Чай, не кино.

Сегодня исполнилось ровно полгода с тех пор, как бумажка завелась в книге. После первых же дней, когда он так и не позвонил – хотя она сама, сама на такой же точно полоске написала ему и телефон свой, и адрес, – Сима твердо решила, что если он не проявится за полгода, она эту бумажку выкинет на фиг. В унитаз. Скомкает и кинет в унитаз, и спустит воду. Иногда она даже представляла, как это делает, и руки сами начинали чесаться и теребить: давай, мол, скомкаем уже, а? Но она дала себе слово – полгода. И вот сегодня исполнилось.

Мою-то бумажку, подумала она, старательно ожесточая себя, он, наверное, порвал и выкинул сразу. Как тот пилот из «Уловки 22» разорвал полоску бумаги с адресом влюбившейся в него с первого взгляда итальянской проститутки; она сама ему написала имя и адрес, и сама же сказала, что он, наверное, порвет бумажку, как только они разойдутся, и он так и сделал. Как ее? Лючана. Проститутка Лючана. Когда Сима произносила или хотя бы думала слово «проститутка», у нее горячо пережимало дыхание, а в животе, наоборот, будто огромная сосулька беззвучно обваливалась с крыши. Сима еще ни с кем не была. И нисколечко не хотела.

Если бы она, Сима, была проституткой, с него она тоже не взяла бы денег.

Полгода прошло.

Она смяла бумажку так ожесточенно, словно, намучившись от жажды, хотела выдавить хоть каплю воды. Сердце запрыгало, точно кузнечики из-под ног, когда идешь по крымской степи – беспорядочно, глупо, грузно и невпопад. От тебя вроде спасается – и шмяк твердым лбом в твою же коленку.

Неподвижные сумерки за окном протяжно вздохнули, а потом в стекло гулко ударили первые огромные капли. Затихли на несколько мгновений и посыпались горохом.

Вдруг вспомнилось: странную тучу принесло со стороны моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана…

Будто услышав чей-то предостерегающий окрик, Сима задрожавшими пальцами бережно разгладила неповторимую бумажку и спрятала ее на угретое место между страницами; потом поставила книгу в дальний ряд и, как опытный конспиратор, снова заложила ее двумя другими.

3

Академик Алдошин в этот вечер тоже сидел с книгой.

В окно, налетая волнами, лупил ливень; ошалело мотались снаружи едва видные в мутном сумраке тени деревьев. А в комнате было уютно и светло; горел торшер, и в стоячем воздухе, лишенном даже намека на ветер, точно слои планктона в океане медлительно переливались слои табачного дыма. Изредка Алдошин позволял себе покурить, и вот сейчас настал такой момент.

Завтра должны были подвезти наконец пять скафандров «Орлан» – устаревших, но вполне работоспособных, а главное, как «Орланам» и положено, не требующих индивидуальной подгонки. Из тех, что в свое время не пошли на орбиту. Странно все же работать для государства, но на свой страх и риск и потому как бы втайне от него – ДЛЯ государства, но не НА государство, вот в чем штука. Все основные мотивировки приходится как-то маскировать. Какой только лапши не навесил Алдошин весной наверху, чтобы оправдать потребность Полудня в скафандрах для открытого космоса, срам вспоминать. Ну, а если и впрямь удастся получить, например, образцы лунного грунта – как, на каком основании их втюхать для исследований? А если уже и не только лунного?

Вот настоящие брехуны и жулики, тянущие из казны миллиарды под заведомую панаму, почему-то врать не стесняются. И денег требуют так правомочно, так уверенно… И получается у них, увы, куда складней и звонче.

Похоже, надо будет как-то менять, что называется, парадигму.

Впрочем, все в свое время. Левой – правой, левой – правой… Ясно было одно. Пора пробовать переклейки за пределами планеты.

Принципиально-то ни малейшей разницы не предвиделось. Просто некий внутренний барьер нужно преодолеть, а для этого – набраться опыта и уверенности. Пока скачешь с места на место в земных пределах, все же спокойнее на душе – если, мол, что-то даже и случится, есть чем дышать, есть как вернуться. Но переклейки оказались настолько надежны и безопасны, что…

Голова шла кругом. И настроение уже который день было сродни тому, что в детстве академик всегда испытывал перед Новым годом. Пусть эти послевоенные Новые годы были куда как скудны – отсутствие нынешнего сумасшедшего изобилия не мешало, а помогало чувствовать праздник и надежду, что он принесет обновление. Вот-вот елка зажжется, и косяком повалят настоящие чудеса…

Сегодня он позволил себе наконец открыть лунный атлас и приступить к выбору места для первых посещений. Эта процедура имела, конечно, характер чисто ритуальный, почти религиозный – академик сам это понимал. Ни малейшей разницы не было, в какой именно кратер в каком именно море перепрыгнуть для начала, только чтобы попробовать – получится или нет? Хотя понятно, что получится… Но первый выход за пределы Земли, к иному небесному телу – это нечто. Без сгорающих в дюзах миллионов денег, без дыры в атмосфере, без окаянной, допотопной трубы с керосином, совершеннее которой человечество якобы ничего еще не придумало, но с которой, давно уже ясно, никакой настоящей каши не сваришь…

Поискать первый луноход? Или рвануть к гербу СССР, закинутому на поверхность царицы ночи «Луной-2» без малого полста пять лет назад? Алдошин тогда, в пору лунников, еще только студентствовал-аспирантствовал, но как же помнились те восторги, та лихорадка, та бесшабашная гонка в простор! И не оттого гонка, что американцы в затылок дышат, а оттого, что самим невмоготу, невтерпеж; ни спать не хочется, ни читать книги, ни в театр идти, только работать, потому что душа рвется в пляс, как счастливая невеста, и попутный ветер надувает паруса в мозгу. Отказ оборудования, через месяц – отказ системы ориентации, потом просто – промах мимо Луны, мать честная, хоть вешайся, хоть пей запоем; а потом вдруг – опа! То, что считалось чудом, оказалось сделанным делом. Первая в мире мягкая посадка на лунную поверхность! А всего-то через четыре года – наш любимый, как пел Высоцкий, лунный трактор; и ведь не просто чайник с гусеницами – один лазерный дальномер, которым уточняли расстояние до Земли, чего стоит. Могли ведь когда-то.

Потому что хотели, черт возьми. Очень хотели, потому и могли.

Не денег под Луну хотели отпилить, а действительно до нее добраться. Почувствуйте разницу. Вот позарез хотели. Казалось бы – на фига? Уроды…

Из-за мечты люди делают историю. Из-за еды люди делают дерьмо. Вот такие двойственные существа.

Беда в том, что не есть люди не могут, а не мечтать о несъедобном – могут, да еще как. Поэтому легко доказать, что только еда – это общечеловеческая ценность, а мечта – всего лишь блажь тех, кто с катушек съехал, наверное, от сексуальной неполноценности, и безо всякой пользы тратит на свои бредни то, что можно съесть и с огромной пользой превратить в дерьмо.

Ничего. Мы им еще покажем.

И теперь, сидя дома в любимом мягком кресле, нога на ногу, с запретной, но такой сладкой, так нелепо отдающей молодостью сигареткой в пальцах, он снова оглядывал с орбитальной высоты рельефные карты с до дрожи знакомыми смолоду названиями и этак небрежно выбирал, куда. Зная, что на самом-то деле можно и туда, и туда, и за один день в двадцать разных мест… Тимохарис? Паллас? Лаланд? Гершель? Вам Гершель Цэ или Гершель Дэ? Знаете что – мы берем оба, заверните.

Жизнь только начиналась.

Я еще увижу, подумал Алдошин, как встают над горизонтом чужие солнца. Подумал взволнованно и чуть гордо, но – просто. Потому что так и случится, скоро-скоро. Не было ни малейших сомнений, не было даже оснований сомневаться.

В тишине уютно плывущей в дожде сухой квартиры, где шум валившей с небес воды казался таким театральным, запиликал телефонный звонок.

Кого это на ночь глядя, с удивлением подумал академик. Встал, подошел к лежащей на одной из книжных полок трубке.

– Алло?

Это был Наиль, и дышал он так, словно перед тем, как позвонить, взбежал вприпрыжку на пятнадцатый этаж.

– Слушайте, Борис Ильич…

– Слушаю, Наиль Файзуллаевич, – произнес Алдошин, постаравшись в ответ говорить как можно спокойнее и хоть так немножко привести в себя невесть из-за каких пустяков разволновавшегося олигарха.

– Вы ничего не знаете о Журанкове? – отрывисто спросил Наиль. – Может, он вообще у вас, например? Или говорил вам что-нибудь о своих планах на сегодня?

– Нет, – с удивлением ответил Алдошин. – Мы с ним последний раз позавчера виделись, я участвовал в двух переклейках… Сколько мне известно, они сейчас с сыном отрабатывают ограничения по массе. Но сейчас, конечно… – Алдошин глянул на часы. Было без десяти одиннадцать. – Сейчас они вряд ли в лабора…

– Да оставьте! – нервно крикнул Наиль. – Журанков сегодня в город уехал, на какую-то дурацкую передачу… Даже в известность никого не поставил, гений хренов! И вот исчез!

– Как исчез? – медленно переспросил Алдошин. До него все никак не доходило. – Со стенда? Так они там то и дело исчезают. Новый эксперимент, навер…

– Да не со стенда! С какого стенда! Вы меня слушаете или нет?! Уехал в город и не вернулся! Растворился по дороге!!

У Алдошина наконец-то жахнуло сердце. На миг потемнело в глазах, и он тяжело сел.

4

Вениамин Ласкин каким-то чудом очень рано познал секреты работы с аудиторией; наверное, то был его талант.

Во-первых, нельзя допускать никаких сложностей и двусмысленностей. Никаких «с одной стороны, с другой стороны». Никаких «на первый взгляд, но на самом деле». Умников полно, а запоминают немногих. Востребованы не те, кто сопли жует, а кто отвешивает безупречно корректные пощечины. Жить надо ярко, и, значит, говорить надо хлестко. С полной уверенностью, безапелляционно; так, чтобы тот, кто слыхом не слыхал о том, что ты подаешь как общеизвестный факт, не в твоих словах начинал сомневаться, а в своих знаниях.

Во-вторых, не надо бояться нести дичь. Иногда именно она и оказывается самой долгожданной правдой. Сейчас уже многие усвоили, что нужно постоянно повышать градус горячности и непримиримости, градус парадоксальности и ошеломительности предлагаемых рецептов. Это правда; того, кто повторяет сказанное кем-то где-то прежде, не запомнят никогда и не захотят слушать во второй раз. Но даже у большинства тех говорунов, кто это понял, все равно в последний момент срабатывают какие-то тормоза, и они начинают топтаться на месте; в решительный момент им не хватает фантазии. А в споре, прямом или за глаза, в блогах, в статьях всегда победит и останется в памяти тот, у кого тормозов нет. Надо быть левее всех левых и правее всех правых. Тихо вступать в партии и с шумом покидать их, как недостаточно честные, решительные и бескомпромиссные. Всех клеймить непоследовательными и половинчатыми. Если кто-то предлагает вернуть смертную казнь для педофилов – в ответ ему предложить отдавать педофилов родителям пострадавших детей на самосуд. Однажды кто-то пошутил: «Да если твоим советам и впрямь последуют, ты же первый драпанешь из страны с криком, что там у них полный ад!» Ласкин лишь с гордой улыбкой задрал подбородок. Он говорил и писал совсем не для того, чтобы его советам кто-то следовал. Наоборот. То, что им не следовали и в принципе следовать не могли, делало Ласкина неуязвимым. Слова, не имеющие ни малейшего шанса стать делами, навсегда остаются нетоптаной истиной.

В-третьих, ни в коем случае нельзя слушать собеседника. От его слов надо просто отмахиваться, лучше всего – со смехом; например, в параллель тому, что оппонент говорил всерьез, выдать анекдот, чем грубее и глупее, тем лучше. Ни в коем случае нельзя задумываться над чужими словами. Ни за какие коврижки нельзя в них рыться и выискивать: а вдруг в речах того, кто со мной спорит, содержится какие-то рациональное зерно. Не рациональное зерно нам нужно, а чтобы было ярко, чтобы смотрели, слушали и запоминали. Говорящих голов нынче полон телевизор, и если хочешь быть не в их нескончаемом ряду, а отдельно впереди ряда – нужно поражать. Такая работа.

Ну и нельзя, конечно бояться повышать голос. Надо шуметь. Быдло любит не только быструю езду, но и громкий звук.

Конечно, можно было бы сориентироваться на иного, ныне куда более массового потребителя – патриотического. Точно так же разить наотмашь любого, кто высунется, но только наоборот, этак с любовью к России, из коей вскорости беспременно долженствует воспоследовать спасение бездуховного человечества. Какое-то время Ласкин всерьез рассматривал подобный вариант. Инородец-патриот – это было бы сильно. Его бы тут на руках носили. Президент вешал бы ордена ежегодно. Но каким человеческим отребьем, какой черносотенной мразью оказался бы сразу заполнен круг общения! Просто посмеяться и то стало бы не с кем! И одновременно оказался бы автоматически перекрыт Запад; на фига Западу российские патриоты? А почет здесь и почет на Западе – вещи несопоставимые. Утрату возможности быть уважаемым и одобряемым там не скомпенсируют никакие туземные дифирамбы, деньги и регалии. И кроме того, льстить тупому хамью и превозносить его уродства можно было бы себя заставить разве что в обмен на перспективу лет через пять-семь этакой каторги стать президентом Соединенных Штатов. А поскольку столь ценный приз уж никак не светил, игра не стоила свеч. И Ласкин пошел традиционным, проверенным путем. Жаль, насовсем перебраться на Запад тоже было нельзя – никто слушать не станет. Притеснениями властей и риском физического уничтожения уже не поиграешь, а на чем тогда строить образ? Только на десятилетиями культивировавшейся тамошней святой вере, будто тут и взаправду на каждого оппозиционного журналиста в любой подворотне по пять озверелых чекистов с кривыми ржавыми ножами… Не приведи бог, Россия каким-нибудь чудом помирится с Западом, и там перестанут веровать в нескончаемый русский террор. Можно с голоду подохнуть. Поэтому – не дадим.

Конечно, не он один знал эти истины. Но одно дело – знать, а другое – чтобы получалось.

У него получалось.

Когда местные менты назойливо принялись с ним беседовать, он поначалу надеялся, будто из этого получится что-то выжать, и некоторое время старался вести дело так, чтобы у них волей-неволей получилось какое-нибудь притеснение, пригодное для истолкования в том смысле, что на бескомпромиссного критика Кремля силовики нарочито вешают всех собак в тщетных потугах заткнуть рот правде. Мол, после вызвавшей широкий общественный резонанс радиопередачи о будущем России власть немедленно отреагировала попыткой обвинить правдолюбца в банальной уголовке. Это было бы куда как пристойно. Мог получиться скандальчик не хуже прочих. Исчезать из новостей нельзя; если тебя однажды забыли – потом уже не вспомнят, ибо свято место пусто не бывает; это самое место тут же с гомоном обсядут более проворные коллеги. Но серые не повелись. За последние годы у них тоже, видимо, появился некоторый опыт; этот трюк обыгрывался на заре демократии десятки раз и прекрасно срабатывал в свое время, но никакая тактика не вечна. Все попытки Ласкина обобщить ситуацию и пустяковый случай очередной пропажи без вести превратить в символ противостояния народа и власти спокойно блокировались; менты не давали увести себя от конкретики. В ответ на все яркие метафоры Ласкину в сотый раз задавали одни и те же мелочные скучные вопросы хладнокровно, без малейшего намека на усталость, при помощи которой в органах дают понять, что, мол, как же ты нам надоел со своими выкрутасами, когда же ты заговоришь наконец по делу, смотри, мы уже начинаем уставать – и усталость эту так легко выворачивать в непозволительный нажим, слегка прикрытую угрозу и вообще пренебрежение к человеку. Где вы расстались с Журанковым? В каком он был состоянии? Нервничал, глотал валидол или какие-то таблетки, например? Смеялся, шутил? Не беседовал ли с ним кто, пока вы шли к стоянке? Не подходил ли к нему кто, не передавал ли чего? А не обратили вы внимания, не делал ли ему кто каких-то знаков? А о чем вы беседовали? Не обмолвился ли он случайно о каких-то планах на остаток дня? Не собирался ли походить по магазинам в городе или с кем-то встретиться? Постарайтесь припомнить, нам важна каждая мелочь. Вы, по сути, последний человек, с которым пропавший Журанков общался. Конечно, есть еще ведущий вашей передачи, с ним мы тоже беседуем, но именно вы ведь, как показало уже несколько свидетелей, ушли со студии с Журанковым вместе…

На вопросы Ласкин совершенно искренне отвечал: ничего. Ничего не сообщал, ничего не замечал, никто не подходил… Вся эта волынка приобрела бы для него хоть какой-то смысл, если бы по крайней мере косвенно, намеком, ненароком следователь показал, будто подозревает, что к исчезновению этого малахольного старого доходяги, вздумавшего спорить с ним, с Ласкиным, Ласкин же и причастен. Уж за это он бы сумел ухватиться. Если бы получилось уличить их в том, что они не исключают, будто он что-то передал Журанкову, к кому-то пригласил, чем-то куда-то поманил – это была бы песня. Тут менты бы не отмазались. За попытку обвинить невинного оппозиционного искателя истины в вульгарном соучастии в похищении никому не нужного зануды они бы у него попрыгали.

Но серые вели себя очень точно. Может, им и хотелось поспрашивать в этом роде, наверняка хотелось – но они, похоже, понимали, с кем имеют дело, и не подставились ни разу.

И Ласкин понял, что здесь нечего ловить. Время и нервы они у него отнимут, а проку не будет никакого. Поэтому он, не размениваясь на мелочи и не строя себе воздушных замков, по-быстрому свернул свои лекции («Уважаемые слушатели, единомышленники, друзья, я не могу, к сожалению, продолжать работу в вашем городе. Я подвергаюсь давлению со стороны силовиков») и, с ледяной любезностью осведомившись у следователя, не намерены ли доблестные органы защиты правопорядка его задерживать или брать с него подписку о невыезде (как и следовало ожидать – не намерены), убыл в первопрестольную. Обрыдло. Достали, козлы.

Однако ж, не размениваясь по мелочам, нельзя впадать в иную крайность; тогда есть риск не услышать зов удачи, порой звучащий невзначай, неброско, даже неуместно, точно отрыжка случайного соседа за столиком в кафе. Конечно, на всякий пустяк нельзя кидаться, как на нить Ариадны. Но это опять-таки вопрос таланта. Если нет таланта и обязательно прилагающейся к нему интуиции, вечно будешь попадать невпопад: пропускать везенье, как глухой – набат, и упорно лелеять пустышки, тратя на них все силы, а в конечном счете – жизнь.

Когда Ласкину позвонил некто Бабцев и попросил о встрече, первым порывом Вениамина было отказаться. Фамилия Бабцева была ему знакома, пожалуй, даже более чем знакома. В свое время Ласкин зачитывался его яркими и смелыми для своего времени работами. Наверное, он у Бабцева даже чему-то учился. Но он давно выучился. Прошлое должно оставаться в прошлом. А Бабцев явно принадлежал ушедшей эпохе; она была вроде бы совсем недавно, но уже тоже осыпалась в нескончаемо разевающуюся пропасть прошлого. Мир стал иным. Во времена Бабцева перед этой страной еще стоял какой-никакой выбор и казалось, человек способен что-то менять, что-то решать или хотя бы воздействовать на принятие решений; теперь все окостенело и лучше всего, если дать себе труд понять, какая именно свобода восторжествовала и где, просто играть в этой окончательно отстроенной грязной песочнице по ее правилам и печь для себя свои куличи, чем больше и дороже – тем лучше. Да, подобные Бабцеву люди еще пользовались влиянием, авторитетом, на них ссылались, им даже официальные награды порой навешивали как ветеранам борьбы за демократию, но что с того – всегда в этой стране живые только мешают, а в чести одни покойники, только их можно публично уважать, цитировать, возносить в качестве образцов для подражания; ну, и еще тех, кто одной ногой в могиле. Духовных покойников. Когда пришел опыт, навык, понимание и осознание смысла своей работы, тексты статей и интервью Бабцева вдруг оказались какими-то половинчатыми, жалкими. Такое впечатление, что он, когда писал – думал! Может, даже переживал! Может, даже тужился что-то втолковать…

А кому это сейчас надо? Сейчас надо зарабатывать!

Однако Ласкин не отказался. Наоборот, выразил восторг – вполне, впрочем, умеренный – оттого, что зачем-то понадобился старшему уважаемому коллеге. С готовностью принял предложение попить завтра вместе кофейку в любом удобном Ласкину заведении. В конце концов, это было любопытно. А потом – нелепо отказываться от возможности приблизиться к кому-то, кто пока выше тебя. Никогда не знаешь, может, он-то и окажется ступенькой для твоего подъема. Занимаемся-то, в сущности, одним делом, успел сообразить Ласкин, и кормушка одна…

Бабцев оказался примерно таким, каким Ласкин его себе и представлял. Моложавее своих лет, он сохранял изрядный налет запальчивой, самозабвенной интеллигентности – наверное, сродни той, что давным-давно, в старозаветные времена, когда Ласкин ходил пешком под стол, кидала молодых чудил под краснозвездные танки зачастивших было путчистов. Ласкин вполне мог представить Бабцева в кадрах архивной кинохроники – скажем, на доисторической баррикаде перед Белым домом: с солнечными глазами, чеканя пророческие слова, самозабвенный юноша через осипший мегафон пламенно предупреждал бы народы о новой смертельной угрозе свободе и правам. Но теперь это был уж не огонь – в лучшем случае синие дрожащие язычки над прогоревшими углями. Внимательному глазу быстро становилось видно, как изжевала Бабцева жизнь. Лицо его будто вынули недавно из стиральной машины. И моложавость его была потрепанной, и элегантная ухоженность – после жесткого отжима. И в глазах – не солнце, а луна. Знобкое отраженное мерцание перед погружением во тьму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю