444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 315)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 315 (всего у книги 347 страниц)

– Дымы на весте! Много…

Он не доложил счёт. Дымы не считались. Они шли не столбами – грядой, сплошной низкой грядой, от зюйд-веста до норд-веста, словно за горизонтом медленно горела чужая страна. Того вёл всё, что у него оставалось: линию, крейсера, старьё, угольщики – весь Соединённый флот, всю Японию, сколько её держалось на воде. По чужим расчётам, читанным мною в другой жизни, этих дымов здесь быть не могло – как и наших колонн, стоявших им навстречу на выбранной нами воде.

Я поднял дивизиону сигнал первой боевой ночи и, пока фалы выбирали до места, успел подумать, что Вера просила не отвечать – только вернуться. Луна поднималась за кормой, всё ещё почти полная, и дорожка от неё стелилась по нашим кильватерам. Впереди, на весте, было темно.

Дивизион вытянулся в ночь.

Глава 17
Расписание

Ночь дивизион отстоял впустую: дуга на весте, смены по четыре часа, ни одного чужого силуэта. Того не послал вперёд ничего – нечего было посылать. К четырём утра, когда небо над остом начало отделяться от воды, Одинцов снял с трубки последнюю перекличку чужих станций и доложил, что искра стала громкой, как соседский разговор через переборку. В половине шестого дозорный крейсер Энквиста поднял на фалах то, чего ждал весь флот: «Вижу неприятеля».

Никто не побежал. По кораблям отслужили молебны – короткие, походные. На «Сторожевом» служить было некому; на баке собрались свободные от вахты, и старший из комендоров, тот грамотей, что зимой читал вслух газеты, прочёл по памяти «Спаси, Господи, люди Твоя» – не пропев, проговорив, как читают присягу. Потом боцман сказал «будя» – и бак опустел в полминуты: пары держать надо. Команда дозавтракала; кок, надевший чистое ещё с вечера, разлил чай по второму разу, не жалея сахара. Лобов драил медь так, словно от неё зависела меткость.

Обход я начал с носа и вёл медленнее, чем следовало, потому что искал, к чему придраться, и не находил: шланги лежали разнесённые и присоединённые, койки убраны в сетки ещё до молебна, а у носового аппарата стоял Сизов и трогал то же, что трогал вчера, позавчера и всю прошлую неделю. Напоследок я зачем-то поправил чехол на компасе, постоял ещё минуту, глядя, как под ветром провисает и снова натягивается пустой сигнальный фал.

Дымы на весте больше не были грядой. За ночь они разложились на колонны, и штурманы с дальномерщиками разбирали их, как чужой почерк: главные силы – одной линией, броненосные крейсера – уступом к зюйду, лёгкая мелочь – веером впереди. Того шёл на встречу, которую сам не выбирал, и шёл красиво. Миноносных же дымов в чужом ордере не было вовсе: ни завесы, ни разведки. Ночью работать предстояло только нам.

* * *

В седьмом часу «Петропавловск» заговорил флагами.

Порядок боя, о котором спорили в каютах два месяца, Макаров уложил в семь подъёмов.

Сигнальщик выкликал, штурман листал свод, мостик молчал.

– Первый! – Сигнальщик выговаривал флаг за флагом по складам.

Штурман придержал страницу большим пальцем.

– Линия. Двумя колоннами до развёртывания.

– Записал, – сказал я.

Фалы на флагмане пошли вниз. По мателотам побежало репетование.

Второй ждали минуты три.

– Головной – «Петропавловск». Вторую колонну ведёт «Суворов».

Огарёв хмыкнул. Своей строки не было.

Третий.

– Дистанция в линии.

Штурман назвал её.

Дистанция стояла артурская. Короче балтийской привычки на целый кабельтов.

– Они так не ходили, – сказал я.

– Не ходили, – согласился Огарёв.

– Год не ходили.

Теперь им предстояло весь день дышать друг другу в затылок. К полудню кто-нибудь не удержит ход. Задний нажмёт. Линия начнёт гулять.

Это я видел в Артуре.

– Так доложите, Андрей Николаевич, – сказал Огарёв.

Я не доложил.

Причина нашлась сразу и была хороша: расписание подписано, флот уже репетует, и лезть к флагману с поправкой к строю линии – не моё дело и не мой час. Причина была хороша.

Настоящая была проще. Я артурец среди балтийцев. Год объяснял всем, как надо. Восьмой подъём от себя лично – и я тот самый умник из Артура.

– Не буду, – сказал я.

Огарёв опустил бинокль.

– И не надо. Вы про навал думаете. Адмирал, я полагаю, про дым.

– Что про дым?

– Сомкнутая линия короче. – Он показал подбородком на вест, где ещё ничего не дымило. – К полудню там будет по клотик своего. С хвоста флагмана не разберут. А в сомкнутой – разберут.

Крыть было нечем. Навал никуда не девался – но крыть было нечем.

Четвёртый.

– Крейсера Энквиста – на охват хвоста.

Пятый.

– Отряды миноносцев первой эскадры. При линии.

Первой эскадры. Не сводного дивизиона. Огарёв на меня не посмотрел.

Шестой.

– Транспорты и госпитальные – на ост. Конвой малый.

Фалы опустели.

Они стояли пустые дольше, чем стояли до сих пор. Штурман закрыл свод на пальце и палец не вынул. Внизу, на юте, стихла медь под тряпкой Лобова.

Потом пошёл седьмой. Он был короткий, как выдох.

«Дивизиону – за нестреляющим бортом. Беречь ход. Ваш час – по сигналу».

– Слово в слово, – сказал Огарёв, читая фалы в бинокль. – Ни раньше, ни позже.

Я перечитал свой подъём дважды, как перечитывал когда-то первый офицерский патент. «Беречь ход» значило: вы – деньги, которые тратят один раз. Год назад я выпрашивал у штаба каждый выход; теперь мой дивизион стоял в боевом расписании флота отдельной строкой, и строка была последней. Я передал по смене: ход экономический, машины беречь, аппараты закрыть чехлами от осколков, командам – отдыхать повахтенно. Слово «отдыхать» на палубах приняли как шутку.

Флот перестраивался из походного ордера в боевой час с четвертью. Я смотрел на перестроение, в которое положил год: колонны сжимались, транспорты с «Камчаткой» оттягивались на ост под малым конвоем. Единственная заминка вышла у «Осляби»: он принимал своё место в линии со второго захода. Заминку съели за три минуты, и линия закрылась.

Одинцов, стоявший рядом, проводил «Ослябю» взглядом и сказал негромко:

– Высокий борт. Такой днём виден дальше всех.

Я не ответил – записал в тетрадь время, когда «Ослябя» закрыл строй.

* * *

Линии легли на сходящиеся курсы к девяти.

По флоту, почти разом, пошли вверх боевые стеньговые флаги – Андреевские, на обе стеньги, а где и на гафель, чтобы было чему остаться, если собьют первый. От этой белизны с синими крестами над серыми башнями у меня свело горло. На юте кто-то из комендоров молодым голосом сказал «красота-то какая», и никто его не одёрнул.

А потом сигнальщик доложил про «Микасу».

– На головном ихнем… флаг какой-то не по своду. Один, под самым клотиком.

Я взял бинокль и увидел его сам: четыре клина, сходящиеся вершинами в середине полотнища, – жёлтый сверху, красный снизу, чёрный к мачте, синий по ветру. Буква «Z», поднятая одиночно. Пальцы сами прошлись по кольцу окуляра, хотя резкость стояла верная. Я знал этот флаг. Я читал о нём в другой жизни – о том, как он взлетел над этим же кораблём в проливе, где всё решилось за один день; в той истории его потом вышивали на юбилейных платках и печатали в учебниках. «Судьба империи зависит от исхода этого сражения. Пусть каждый исполнит свой долг».

Судьба его империи действительно зависела от этого дня: вся вчерашняя штабная выписка, с её колонками и подчёркнутой карандашом строкой про рис, шла сейчас на нас в кильватерной колонне со скоростью пятнадцать узлов. Я подумал, что в этом сражении у противника флаг честнее нашего оптимизма.

– Что за флаг, Андрей Николаевич? – Огарёв не отрывался от своего бинокля. – В своде такого нет.

– В их своде есть, – ответил я ровно. – Каждому исполнить свой долг. Что-нибудь в этом роде.

– Вон оно что. – Он помолчал. – Стало быть, и у них это говорят.

Полный перевод я оставил при себе.

Сближение шло час. Дальномерщики пели дистанцию, как псалом: сорок пять. Сорок два. Сорок. Линии тянулись параллельно, никто не хотел первым ломать геометрию. Потом «Петропавловск» чуть довернул. Первый залп лёг в десятом часу – пристрелочный, с тридцати восьми кабельтовых. Столбы встали у «Микасы» перелётом; второй залп – недолёт; третий сомкнул вилку. «Микаса» ответила почти сразу, и через минуту обе линии работали всем, что доставало: гром шёл по воде толчками, как землетрясение, которому не хватает земли.

Звук дошёл до нас с опозданием и уже не уходил. Воздух над вестом уплотнился в сплошной низкий гул, и в этом гуле проступали отдельные тяжёлые удары – главный калибр держал собственный, редкий счёт. Палуба «Сторожевого» отзывалась дрожью через воду – за семь миль.

Огонь на дульных срезах, рыжие вспышки попаданий, белые стены недолётов – и всё это на семи милях фронта, в утреннем чистом воздухе, с журавлиным спокойствием манёвра. Первое попадание в наших я увидел на «Цесаревиче»: искра на кормовой башне, дым, снесённый ветром, – и башня, не переставая, продолжала свой медленный поворот.

Ответ Того пришёл не туда, куда я ждал. «Микаса» перенесла огонь со второго залпа – не по головному, по «Александру». Три залпа легли кучно. Столбы встали по обоим бортам. Четвёртый накрыл. Кормовая труба «Александра» осела в собственный дым – медленно, как подрубленная. Ход он удержал. Место в строю удержал. Я опустил бинокль. Под той трубой – котельный кожух, под кожухом – люди.

Один раз война дотянулась и до нас: чужой перелёт, шальной, на исходе, лёг в полутора кабельтовых от «Смелого» – столб встал, повисел и осыпался, и по палубам дуги простучал короткий железный дождь. Осколок величиной с ладонь ударил в чехол носового аппарата «Сторожевого», не пробив, и Сизов подобрал его, ещё тёплый, взвесил в руке и убрал в карман бушлата – без слова, как убирают задаток.

* * *

Около одиннадцати я спустился в машину, и объяснение было готово заранее, ещё на трапе: механик должен видеть начальника дивизиона, а команда – видеть, что начальник дивизиона спокоен.

Внизу войны не было слышно вовсе. Жар шёл от топок такой плотный, что глаза начинали слезиться раньше, чем ноги доходили до плит.

Отработавшие отдавали лопаты черенком вперёд, в подставленную ладонь, и ни одна топка не постояла лишней секунды. Уходящие шли к трапу по одному, держась за поручень, и лица у них были одинаковые, стёртые. Последний остановился в двух шагах: дорога к трапу лежала через то место, где я стоял. Я отступил. Он прошёл, не глянув, и полез наверх.

Заступившие стали к своим топкам без команды. Один – молодой, лица я не запомнил, запомнил лопату у него на плече – брал уголь, качался от бедра и вбрасывал в самое устье, куда положено, а не куда ближе, и на меня не оглянулся ни разу: оглянуться значило сбить счёт.

Счёт шёл на три: набрать, качнуть от бедра, бросить. Промежуток между третьим и первым был всегда один и тот же. Я простоял над ним с полминуты и поймал себя на том, что жду третьего такта, как ждут удара часов. Досчитал до двенадцати и перестал.

Старший механик подошёл сам, вытирая руки ветошью не чище рук, и, перекрикивая свои котлы, доложил, что о бое узнаёт по переговорной трубе да по звонкам машинного телеграфа и что этого ему довольно.

– В кочегарке всегда бой! – прибавил он.

Я уже поворачивался к трапу, когда он, не глядя на меня и вытирая всё ту же руку, спросил:

– Наверху-то шумно?

Наверху с десятого часа на семи милях шла по нашим чужая работа, а я стоял за нестреляющим бортом и смотрел на неё в бинокль, не имея права ни довернуть, ни выстрелить. Оттого и спустился, а вовсе не затем, чтобы меня тут увидели спокойным.

– Шумно, – сказал я.

Механик повёл ветошью в сторону трапа. Я поднялся, придерживаясь за поручень, горячий даже сквозь ладонь, и взял бинокль обратно.

* * *

К полудню я сделал самое трудное из всего, что делал за год: приказал дивизиону спать.

Смены – повахтенно, по четыре часа, всем свободным – вниз, по кубрикам, у бортов не толпиться. Ночь предстояла длинной.

Огарёв доложил честно: «Спят те, кто спит».

Я спустился в носовой кубрик посмотреть сам. Лежали по-уставному: обувь под койками, робы на крючках, руки поверх, – и не спал ни один. Головы у всех шли за звуком в одну сторону, к весту.

На верхней койке у переборки считали вслух.

– Сорок один, – сказал голос в подволок, ровно, как считают по службе. – Сорок два.

Я стоял у изголовья и уже набрал воздуху, чтобы прикрикнуть, – и не прикрикнул. Я приказал спать людям, над которыми в семи милях работал главный калибр двух флотов, и такого приказа исполнить нельзя. Отменить его я тоже не мог: отменять пришлось бы вслух, при всех, а вслух это значило бы, что я его отдал не подумав.

– Сорок три, – сказал голос.

Я дал ему досчитать до пятидесяти и вышел.

Сизов ушёл к своим аппаратам и лёг там, на решётке, подложив бушлат: не спал, но и не смотрел.

Единственным человеком на «Сторожевом», который уснул по-настоящему, оказался Гаврилов. Рулевой лёг по приказу, положил под щёку ладонь и через пять минут дышал ровно, глубоко, с лёгким свистом – под канонаду, под дрожь палубы, под чужие шаги. Вахтенные ходили мимо него на цыпочках, как мимо чуда. Проснувшись к своей вахте, он первым делом спросил не про бой – про ветер.

Одинцов принёс мне обеденную сводку сам, хотя мог прислать рассыльного. Листок был исписан его рукой с обеих сторон, и добрая половина строк перечёркнута: депеши приходили кусками, он сводил их, а потом правил поверх, когда с линии поправляли его самого.

– По порядку, ваше высокоблагородие. – Он держал листок в вытянутой руке. – Попадания с обеих сторон, счёта никто не ведёт. На чужом концевом – пожар; доложили трижды, стало быть, не примерещилось. У нас – «Александр», кормовая труба. «Цесаревич» – башня, стреляет.

– Ход?

– Держат все. И строй, и дистанцию. Адмирал дерётся на параллельных: не подпускает и не отпускает.

Я взял у него листок и прочёл сам, хотя всё уже слышал. Строки шли ровно. Ровно – это значило, что до вечера в этой сводке для дивизиона ничего не появится.

– Пожар большой?

– Не сказано.

– Чем горит?

Одинцов посмотрел на меня без укоризны, и это было хуже укоризны.

– Дальномерщик видит дым, ваше высокоблагородие. Чем горит – не видит.

Вопрос был артурский. Я вернул ему листок.

Он не ушёл. Постоял, переступил – он умел подавать главное последним:

– И вот ещё, ваше высокоблагородие. Камимуры нет. Ни одного его силуэта – ни в линии, ни на горизонте. Дальномерщики божатся.

Владивостокский отряд, стало быть, честно отрабатывал свой хлеб за тысячу миль отсюда: Камимуру держали за фалды в другом море. За нашей спиной стояли док и «Камчатка»; за его спиной не стояло ничего.

– Ваше высокоблагородие, – Одинцов помялся, что бывало с ним редко. – Команда спрашивает… наш-то час – будет?

Вопрос был законный. День грохотал без нас.

– Будет, Николай Саввич. – Я посмотрел на вест, где за дымом уже не различалось отдельных вспышек. – Наш час в этом расписании стоит последним. Так его читать и будем: не «про нас забыли», а «нами кончают».

Он ушёл к трубке повеселевшим, а я остался при своей арифметике: до заката было шесть часов, до темноты – семь, и где-то в этих семи часах лежало всё, ради чего дивизион год учился ходить в темноте. Вахтенному начальнику я оставил два приказания: будить при любом подъёме на флагмане – и в четыре пополудни без всякого подъёма. Потом спустился вниз, лёг, не раздеваясь, на койку и заставил себя сделать то, что приказал другим.

Гром сквозь борт был ровный, далёкий, как чужая гроза. Под него я и уснул.

Глава 18
Высокий борт

В четыре пополудни гром с веста сломал свой ритм – и этого хватило: наверх меня подняло звуком, раньше, чем вахтенный дотянулся до дверцы. Ровный размен, под который засыпал дивизион, сменился другим: чужие залпы ложились теперь чаще и словно бы в одну точку, как молотки артели, сговорившейся об одном гвозде.

На мостике вахтенный начальник встретил меня виноватым лицом человека, который уже полминуты как решился будить командира раньше срока.

– Четыре пополудни, ваше высокоблагородие. Только что хотел… Они огонь перенесли.

– На кого.

Он не успел ответить – я увидел сам. За серыми спинами нашей линии, во второй колонне, стоял столб дыма выше мачт, и в основании этого столба горел высокий борт, который я узнал бы из всей линии: узнал ещё две недели назад, когда он принимал своё место со второго захода, и вчера, когда Одинцов сказал про него свою спокойную примету.

«Ослябя».

К четырём часам Того перенёс на неё огонь тремя головными разом. Наша линия отвечала, дым мешал корректировке, Макаров уже доворачивал колонны.

Одинцов поднялся на мостик без вызова и стал рядом. Про высокий борт он не вспомнил – ни лицом, ни словом. Он смотрел, как ложатся чужие залпы, и считал вполголоса, для меня: восемь накрытий в десять минут. Девять. Одиннадцать. Такой счёт не живут – его донашивают.

Я приказал будить обе подвахтенные смены, не дожидаясь ничьих сигналов.

* * *

«Ослябя» продержался сорок минут.

Мы видели, как он садится носом – сперва едва, потом заметно, потом страшно: буруны у форштевня исчезли, и волна пошла гулять по полубаку, где ей быть не полагалось. Пробоины были в носу, у ватерлинии левого борта; крен нарастал с той медленной неумолимостью, с какой оседает подмытый берег. Он не выходил из строя до последнего: его кормовая башня стреляла и тогда, когда носовая уже смотрела в воду.

Крен читался с мостика без дальномера: полоса подводной краски вылезала из воды всё выше по левому борту, и с каждой минутой её было больше, чем полагается видеть у живого корабля. Одинцов держал часы в руке и вслух больше не считал – счёт кончился на одиннадцати, дальше накрытия пошли сплошняком. Снизу доложили, что машины готовы дать полный по первому звонку; я ответил, что понял, и звонка не дал. Подвахтенные стояли у выбросок с той минуты, как я их поднял, и успели перебрать пеньку по третьему разу.

До него было двенадцать минут ходу. Двенадцать минут – и двенадцать вымпелов под рукой, с прогретыми машинами, с людьми, расписанными по сетям ещё до того, как Того перенёс огонь. Дивизион держали для ночи, и держал его в том числе я: ночью двенадцать вымпелов стоили линии дороже, чем стоили бы днём восемь, пожжённых и растрёпанных чужими перелётами на дороге туда.

С полубака «Осляби» уже прыгали.

– Ваше высокоблагородие. – Одинцов не отнял бинокля от глаз, и голос у него был служебный, ровный, каким докладывают румб. – Когда.

– Ждём.

Всё, что делается без чужого разрешения, я сделал за первые десять минут: подвахтенных наверх, машины на прогрев, концы и сети из шкиперской на палубу. Добра у флагмана я не запросил ни разу – флагман в эти сорок минут доворачивал колонны под сосредоточенным огнём, и запрос от миноносника стоил бы ему ответа. Руки я держал на поручне, и поручень был мокрый: чужой дым садился росой на всё железо, до чего дотягивался.

Сигнал с «Петропавловска» разобрали раньше, чем он дошёл до места:

«Дивизиону – снять людей».

Приказ этот лежал у меня готовым двадцать минут. Я принял его стоя, повторил слово в слово, как принял, и отдал вниз.

Час дивизиона пришёл раньше срока и другим: концы и сети вместо торпед. Я поднял обе ближние смены, Огарёва оставил в резерве, за нестреляющим бортом линии, и восемь миноносцев пошли через простреливаемую воду туда, где умирал броненосец.

* * *

Эта дорога заняла двенадцать минут. Перелёты, предназначенные линии, ложились по всей воде между колоннами. Столбы вставали слева. Справа. Без системы, без пристрелки – чужое железо, которому не хватило своего адресата. Осколки шли по воде плоско, как брошенная галька. На «Стерегущем» разбило шлюпку. На «Блестящем» посекло вентиляторы. Мы шли полным.

Столб встал по носу, в полукабельтове. Мы прошли сквозь его воду. С мостика смыло планшет. Одинцов достал второй. Осколок распорол кожух дымовой трубы. Дым пошёл боком. Ход не упал.

Огарёв запросил прожектором на второй минуте дороги.

«Прошу добро идти следом».

– Отказано, – сказал я Одинцову. – Так и передавай. Без объяснений.

Через три минуты «Смелый» замигал опять. Проблеск шёл длиннее уставного.

«Смены готовы. Люди у сетей. Прошу добро».

– Отказано. Держать место.

Больше он не запрашивал. Треть дивизиона обязана была дожить до ночи нетронутой. Этой третью назначил его я.

Мы резали корму своей линии в трёх кабельтовых. С юта «Александра» нам махнули – одной рукой, наскоро: там тушили своё. Дальше линия кончилась. Началась вода, которая простреливалась насквозь.

* * *

«Ослябя» лежал уже градусах в пятнадцати на левом борту, из пробоин при каждом размахе выходила вода пополам с угольной пылью, и море вокруг него было чёрным – уголь, разбитый взрывами в пыль, покрывал воду маслянистым ковром, и в этом чёрном плавали головы. Сотни голов. Команда шла за борт по приказу: строились у лееров накренившегося борта, прыгали по счёту, отплывали, чтобы не затянуло.

Мы работали, как учились работать год. Подходить вплотную было нельзя: крен рос, а когда такой корабль ложится, он бьёт мачтами и тянет воронкой. Стопорили в кабельтове. Спускали всё, что держало человека. Выбирали из чёрной воды чёрных людей, неотличимых от угля, пока они не открывали глаз. Сизов, по пояс мокрый, работал на сетях со своей минёрской точностью – как заряжал.

Порядок подъёма никто не устанавливал – он установился сам: раненых вперёд, потом по мере сил. Мичман с «Осляби», с рассечённым лбом, трижды отталкивал выброску к своим матросам; на четвёртый раз Гаврилов, перегнувшись, взял его за ворот, как берут котят, и сказал сверху: «Ваше благородие. Не серди». Мичман не рассердился – заплакал, уже на палубе, разом, как отпускает судорога.

У левого борта, под самой сетью, держался один – в кочегарской робе, чёрный, как все они, и молчал. Брали его последним: раненых вперёд. Гаврилов кинул ему выброску. Он не взялся.

– Петлю, – сказал Сизов, не оборачиваясь. – Он рук не разожмёт.

Петлю заводят под мышки, а под мышки надо поднять руки. Одну он поднял. Второй держался за пеньку сети, и разжать её было нечем: пальцы в угольной каше стояли крючьями. Гаврилов лёг на планширь по грудь и повёл конец у него под локтем вслепую, на ощупь. Тянули по двое. В первый раз он вышел из воды по пояс и ушёл обратно – мокрое сукно вылезло из петли, и петля выдернулась пустая. Завели ниже. Со второго раза он поднялся до планширя, и его взяли за робу в шесть рук.

Пока его тянули, у той же сети держался другой.

Его было видно с мостика: рука на пеньке, чёрная, с растопыренными пальцами. Он не звал и не кричал.

Рука была. Руки не стало.

Пеньку выбрали пустой. Команды я не отдал никакой. Сизов на сетях не обернулся: у него в петле шёл следующий.

К концу часа у всех, кто работал у борта, были сорваны ладони. Доктора у нас не было – фельдшер и два санитара на одиннадцать палуб; перевязывали те же руки, что выбирали концы. Спасённые, чуть отдышавшись, вставали к сетям рядом с нашими – тянуть своих.

Крен «Осляби» перевалил за двадцать. С юта ещё прыгали. Из воды кричали – не «помогите», а «сюда». Дальше счёт шёл на выброски: две – два человека. Две – два.

Под конец чужие концевые всё же довернули на нас башни. Три залпа легли в стороне, у пустой воды. Четвёртый – ближе. Я не отвёл ни одного вымпела. А когда чужие башни отвернули, а голов на воде оставалось больше, чем выбросок, я разрешил Огарёву то, в чём отказал дважды. Третий раз он не просил.

«Резерву – в дело».

Он подтвердил одним проблеском и снялся с места раньше, чем Одинцов закрыл заслонку.

Чужой огонь по нам стих – из экономии: добивать спасающих было невыгодно, пока стреляла наша линия. Но перелёты никто не отменял. «Смелый» в эту минуту выбирал из воды сразу троих.

Столб у его борта. Железо низом. Работа встала. Через три секунды пошла опять, тем же счётом.

С трёх кабельтовых в бинокль видно немного. Я видел, что у борта «Смелого» стало просторнее и что оставшиеся довели свой подъём до конца, не сбившись с очереди. Запрашивать я не стал: «Смелый» выбирал людей, из воды у него шли головы. Сколько там легло и кто – я узнал вечером.

В без четверти пять «Ослябя» кончился. Он повалился на левый борт – сначала медленно, потом разом, как валится человек, до последнего стоявший на раненой ноге, – показал днище – и ушёл носом, кормой вверх. Винты его ещё вращались.

Флага он не спустил. Ни андреевских боевых со стеньг, ни того, контр-адмиральского, – флага, под которым не было живого адмирала с самого Индийского океана и о котором на всём флоте знали восемь человек и семьсот пятьдесят молчаливых. Флаг мёртвого Фелькерзама уходил под воду не спущенным, при своём корабле. Довоевал.

На месте «Осляби» осталась чёрная вода и крутящийся сор. Канонада продолжалась.

* * *

На мостике «Осляби», когда он валился, стоял человек. Это видели многие, все в биноклях: командир, капитан первого ранга Бэр, отправив команду за борт, остался на крыле мостика и держался за поручень, пока крыло не легло в воду. Спасённые говорили – он простился с каждой сменой, уходившей за борт, приложив руку к фуражке.

Снялись мы, когда вода опустела – когда на чёрном ковре перестали подниматься руки, и осталась только мёртвая зыбь, покачивавшая то, за чем уже не спускали концов.

Мы подняли из воды шестьсот с лишним человек – точную цифру я узнал позже, из сводки; своя память держит другое. Палубы всех восьми миноносцев были устланы людьми – чёрными от угля, в мазуте, в крови, разбавленной морской водой; их растирали, поили водкой из лазаретного запаса, заворачивали в свои бушлаты. Сигнальный кондуктор «Осляби», поднятый без чувств, очнулся на юте и первым словом доложил в пространство: книги утоплены. Сигнальные книги он топил сам, уже из воды. Кочегар с «Осляби», молодой, с обваренной спиной, умер на юте «Сторожевого» через четверть часа после подъёма – тихо, между двумя глотками. Его накрыли брезентом там же.

Старшего офицера «Осляби» подняли на «Сторожевой» предпоследним – он держался в воде, пока держались его люди. Мокрый, седой, со сломанной, судя по всему, рукой, он первым делом попросил бинокль; посмотрел туда, где на воде расходился чёрный круг, и сказал – не мне, никому:

– Флаг. Мы его так и не спустили. Ни тогда, ни теперь.

Я не спросил, что значит «тогда». Из восьми человек, знавших это, двое сейчас стояли на моём мостике: он и я.

Я обошёл свой корабль от бака до юта по делу, худшему из возможных: к ночи рабочие палубы надо было освободить, а на рабочих палубах лежали люди. У каждого аппарата, у каждой подачи приходилось решать, куда переложить тех, кого нельзя тревожить. Обход занял втрое больше времени, чем утренний: каждый второй, встречаясь со мной глазами, пытался подняться – докладываться; их укладывали обратно в четыре руки. Носовую подачу освободили, перенеся четверых на ростры, на парусиновые койки нашей же команды – команда отдала их без слова и спала эту ночь, кто где стоял; у кормового аппарата остался лежать один, которого трогать было нельзя, и Сизов молча перестроил свою работу так, чтобы обходить его на каждом развороте. У кормового флага сидел, привалившись к кнехту, старик-баталер с «Осляби» и держал на коленях голову спящего юнги, отгоняя от его лица дым свободной рукой.

* * *

К закату бой выдохся сам, как выдыхается драка, в которой обе стороны устали замахиваться.

Огарёв запросил связь сам, когда кончил выбирать, и прожектор «Смелого» дал коротко, по форме, без единого слова сверх положенного.

«Двое убитых. Рабочая палуба разбита. Из троих поднятых – один».

Я принял этот доклад стоя и велел отстучать одно слово: принято. Ни про два отказа, ни про разрешение, пришедшее к нему получасом позже второго, Огарёв не передал ничего.

Имён прожектором не передают. До утра у меня было число: двое.

Счёт дня разобрали по докладам, пока садилось солнце; копия флагманской сводки была писана на колене, и почерк прыгал. У нас: «Ослябя» – со всеми, кто не был поднят; побитые трубы и верхи «Александра» и «Цесаревича», пожар на «Сисое», сбитая стеньга у «Наварина», раненых по линии – за две сотни. У них: концевой броненосный крейсер вышел из линии ещё днём и на закате дымил у горизонта отдельно, с сильным креном; на «Микасе» после четырёх била только одна носовая башня; их третий в колонне горел дважды. Ни одного их корабля мы не потопили – и всё же вечером их линия отвернула первой.

Линия перевязывала раны на ходу. С «Петропавловска» шли деловые подъёмы: ночной ордер, огней не показывать, госпитальным – приём раненых с рассветом. О «Петропавловске» справлялись за день, наверное, все и по многу раз – и всякий раз сигнальщики отвечали одно: флагман цел, флаг командующего на месте.

Дивизион готовился к своей ночи посреди чужого горя. Тетрадь легла на штурманский стол, раскрытая на секторах; смены получили свои дуги. Огарёв, оставшийся без «Смелого», перенёс свой вымпел на «Расторопный» и принял западную; повреждённые чужие корабли получили свои номера в очереди. Одинцов с прожекторной командой повторял условные проблески, Сизов снаряжал запасные зарядные отделения, уже сухой, уже прежний. Спасённые ослябцы, кто мог сидеть, смотрели на эти приготовления с палубы – молча, тяжело и одобрительно: у них были свои счёты к тому, что ждало нас в темноте. Спасённых ослябцев мы сдавали на «Камчатку» уже в сумерках, с рук на руки, по счёту; старший офицер, уходя последним, задержался у трапа и сказал мне:

– Отдайте им за нас, командир. Не за флаг даже. За то, что он не спустился.

Стемнело в девятом часу. Дивизион принял уголь с бортов и добил торпедные запасы до полного. На каждом вымпеле проверили прожекторные заслонки. Свели счёт исправного: одиннадцать вымпелов из двенадцати. «Смелый» с разбитой рабочей палубой и двумя брезентами на юте оставался при «Камчатке».

Перед самым выходом я спустился на четверть часа к себе – снять дневное. На столе лежала тетрадь, и под её обложкой – записка, которой я не имел права перечитывать сейчас и всё-таки перечитал. «Не отвечайте, только вернитесь». Я убрал её глубже, под таблицы, и поднялся наверх пустым и точным.

В четверть десятого сигнальный прожектор «Петропавловска» простучал короткое, адресованное одному дивизиону. Одинцов принял, записал, поднёс к лампе и прочёл вслух:

– «Дивизиону. Ваш час. Работайте».

Ночь на весте была черна, как вода над «Ослябей». Мы пошли в неё всеми одиннадцатью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю