444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 297)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 297 (всего у книги 347 страниц)

Глава 16
«Горло»

«Расторопный» тронулся головным, без огней, малым ходом. Я повёл «Сторожевой» ему в кильватер; третьим шёл «Смелый» Огарёва, четвёртым – приданный нам взамен погибшего «Стройного» «Разящий», из дозорной смены, тихий и старательный, как новичок в чужой артели. В горло мы пошли первыми – как и было велено.

Проход на внешний рейд узок. Справа Тигровый хвост, слева отмели, посередине фарватер в несколько десятков саженей – весь на памяти, весь протраленный с вечера. И всё равно на нём было где лечь.

Японец за лето натыкал по нашим выходам мин без счёта – ночами, тихо. Тралящий караван днём выгребал, сколько успевал. Поручиться, что выгребли все, не мог никто. Оттого вперёд и посылали нас: миноносец сидит мелко. Если уж кому подрываться первым, расчищая дорогу большим, – так нам.

На баке, у носового аппарата, комендоры стояли молча. Кто-то крестился, не таясь. У орудия вполголоса, нараспев, читали молитву – слов было не разобрать. Пахло углём и мокрым железом. Минёр Сизов всю ночь не отходил от аппаратов: проверял крепления, трубки, снова крепления, тёр ветошью и без того сухую медь. Проверять было незачем. Я его не гонял – руки просили дела. Кочегары и те высовывались из люка по очереди – глотнуть тёмного воздуха.

За кормой у «Расторопного» едва белел бурун. Я держался в этой узкой белой дорожке, как слепой за поводырём; вся моя навигация в те четверть часа – не потерять чужой бурун. Чёрная вода впереди молчала. Мина сидит под водой, глазами её не возьмёшь.

Гаврилов, мой рулевой, стоял у штурвала спокойно, лицо каменное. Только костяшки на рукоятях побелели. Я и сам, верно, держал поручень так же: железо под ладонью было мокрое от ночной сырости, а разжать пальцы не выходило. Под палубой вполголоса стучала машина. У форштевня шуршала вода. По воде тянуло гарью из наших же труб. Сигнальщик рядом дышал ртом, тихо, как в карауле. Мы шли.

Раз сигнальщик разглядел впереди тёмный ком – круглый, рогатый, у самой кромки фарватера. Сорванная с якоря мина, вынесенная приливом на стрежень.

– Мина плавучая, справа по носу!

Голос у сигнальщика сорвался на середине. Гаврилов, не дожидаясь команды, уже клал руль. «Сторожевой» обошёл её саженях в трёх – тихо, будто на цыпочках. Я проводил её глазами, пока не отстала за кормой. Чёрный рогатый шар. Комендоры на баке провожали его, повернув головы разом, как один. На сей раз пронесло.

За нами шли большие, им эта мина была уже не в три сажени опасна, а в упор. Я велел просигналить назад по линии: плавучая мина, такой-то пеленг. Пусть смотрят. Сизов на баке стянул бескозырку и вытер ею лицо.

– Прошли банку, вашбродь, – сказал наконец штурман вполголоса, сверившись с пеленгом. – Худшее позади.

Штурман ошибался: худшее было впереди. Но горло мы миновали, и ни один из четырёх не подорвался. За нами из того же горла один за другим выдвигались большие – чёрные, неспешные железные острова – и строились в линию. Я узнавал их по силуэтам: приземистый «Ретвизан», высокий «Цесаревич» под адмиральским флагом, за ними «Победа», «Пересвет», «Севастополь», «Полтава». «Петропавловск» – единственный, с кого розданные фортам стволы к сроку так и не вернули, – остался за боном; оттого и флаг командующего стоял нынче на «Цесаревиче». Мористее, отдельной колонной, выдвигались крейсера – «Аскольд» под флагом начальника отряда, за ним «Паллада», «Диана», юркий «Новик»; «Баян» доканчивал в доке ремонт после июльской мины, его в колонне не было. Крейсерам в этом бою назначалось своё: вязать чужие крейсера и не подпускать их к нам, мелочи.

Эскадра выходила в море. Вся, какая была. Впервые за много недель – не прячась в гавани, а идя навстречу.

Значит, свершилось. Макаров вёл флот в бой.

Свершилось – на полтора месяца позже, чем в моих книгах. Там эскадру вытолкнули в море в конце июля, полуготовую, чужой телеграммой из Мукдена, и Жёлтое море кончилось для неё гибелью командующего и рассыпанным строем. Здесь Того полтора месяца не решался подойти к рейду, где его ждал живой Макаров, – а Макаров не выходил, пока не собрал всё: уголь, людей, часть стволов, отданных фортам в долг и к выходу взятых назад. Нынче было восьмое сентября. В море шла не та эскадра, что в книгах, – и оставалось узнать, чья арифметика верней: моя книжная или его живая.

* * *

Того ждал нас мористее.

Он не мог не ждать: дозоры видели, как мы разводили пары, и главные силы Соединённого флота стояли на пути к Артуру, отрезая нам море. Сперва на юго-востоке встали дымы – длинной грядой, будто там, за горизонтом, жгли что-то огромное. Потом под дымами проступили мачты, тонкие чёрточки, потом трубы, и наконец выдвинулись сами корабли – серые, низкие – и пошли на нас параллельным курсом, нагоняя.

Скоро их стало видно ясно, до последней трубы. Шли они споро, узлов на пятнадцать, не таясь и не спеша – так идёт на дело тот, кто делал его много раз и сделает нынче. За лето Того запер нас в гавани, привык к этому и уверился, что море – его. Теперь это море само шло ему навстречу нашей линией, и во мне сидело злое, недоброе удовлетворение: наконец-то мы спутали ему привычный расчёт.

Я насчитал шесть в линии: четыре больших броненосца и за ними два поменьше, с виду не слабее. «Касуга» и «Ниссин», купленные японцем на стороне, с крупной пушкой. Головным шёл «Микаса» – флаг Того, тот самый «Микаса», про который я знал по своим несбывшимся книгам куда больше, чем полагалось знать лейтенанту с миноносца. Ремень бинокля успел за утро натереть мне шею, а опустить его я всё не мог.

Наши большие шли ровно, как на смотру, держа интервалы; на фалах флагмана поднимались и гасли сигналы, и после каждого линия чуть подравнивалась. Две линии сходились – медленно, неотвратимо, как сходятся для поединка, отмеряя шаги: между ними была ещё верста воды, потом меньше версты, потом и того меньше. Дым наших труб стелился над водой навстречу чужому дыму и мешался с ним где-то на полпути.

Мои четыре миноносца были в этой стягивающейся полосе никто и ничто – четыре щепки под бортами левиафанов. Наше дело в дневном бою малое: держаться при эскадре, у нестреляющего борта, прикрывать её от чужих миноносцев да ловить своё время. А время наше – ночь.

Мы и жались к нестреляющему, подветренному борту своих броненосцев, ища у брони заслона, – как мальки жмутся к боку большой рыбы. Оторвись от линии – и тебя возьмут в оборот чужие крейсера или накроет в чистой воде шальной снаряд. Люди мои на палубе говорили вполголоса, хотя до чужой линии оставались вёрсты; Сизов ещё раз обошёл свои аппараты и присел рядом, спиной к кожуху.

Весь день нам было одно: держаться в тени гигантов и ждать – оглушёнными их пальбой, присыпаемыми копотью собственных труб да осколками чужих недолётов. Ждать под чужим огнём, не смея ответить и не имея иного дела, кроме как уцелеть до срока, – тяжесть особая, унизительная. В набегах я привык быть охотником; здесь стоял на положении обозного.

Так и распорядился Макаров накануне – коротко, как он всё говорил: днём – броненосцам, их пушкам и броне. А миноносцам – беречь себя дотемна, не лезть под большой снаряд попусту и держать торпеды сухими. «Твои мины днём молчат, лейтенант, – сказал он мне тогда. – Твоё время – ночь».

В аппаратах у меня стояли по две мины Уайтхеда на борт – тупорылые, начинённые пироксилином рыбины. Весь день им предстояло молчать, а мне – стоять при них и ждать своего часа.

* * *

Первым ударил «Микаса» – далеко, пристрелочным, одиночным.

Снаряд лёг с недолётом перед «Цесаревичем». Встал столб воды – белый, косматый, выше труб, – постоял и опал. Ответил «Цесаревич». Заговорила вся наша линия разом. Через минуту оба строя били друг по другу всем, что имели, и море между ними вскипело. «Сторожевой» вздрагивал от чужих залпов всем корпусом; дребезжало стекло в рубке.

Такого я ещё не видел. Снаряд с броненосца, весом с доброго телёнка, летел за десять вёрст и, попав, разваливал борт, как топор полено. Грохот шёл сплошной, без промежутков; в груди дрожало заодно с палубой. Всплески вставали кругом высокие, косые. В них пропадал и снова выныривал то один корабль, то другой – свой ли, чужой, поди разбери.

«Сторожевой» держался у «Полтавы», в её тени, как велено, – и всё равно доставалось и нам. Не прицельно: по мелким в этой драке гигантов никто не бил. Случайным перелётом, шальным осколком. Гарь ела глаза; на зубах скрипел пороховой нагар. От дальних всплесков долетала водяная пыль и оседала на лице.

Раз снаряд, посланный в «Полтаву», прошёл над нею и лёг в полукабельтове от нас. Осколки прошуршали в снастях. Сигнальщика Кузьмина резануло по руке – вскользь, но кровь пошла, закапала на доски. Он зажал рану и остался у фалов: уходить было некуда и незачем. Говорить нельзя – своего голоса не слышно. Я показал ему кулак: держись. Он показал в ответ, что держится.

Своё дело нашлось и раньше ночи. Часу во втором от японской линии отделились их истребители – четыре или пять, такая же мелочь, как мы, – и пошли наперерез, к хвосту нашей колонны. Попытать, не удастся ли под шумок всадить мину в отставший броненосец.

– Отряд, за мной! На перехват!

И я разом забыл про большие пушки, про решающий час, про всё на свете. Настало наконец наше – малое, понятное дело.

«Расторопный» первым положил руль навстречу, я за ним. Четыре наших пошли на четыре чужих: свой, отдельный, маленький бой посреди большого – невидный за громадами, а для нас единственный и весь. Ни строя, ни чинного размена залпами. Сходились накоротке, чуть не тёрлись бортами, били в упор изо всего, что стреляет.

– Носовое, по головному – пли! Право руля!

Гаврилов валил «Сторожевой» с борта на борт, уводя от тарана, подставляя врагу то одну скулу, то другую. Сорокасемимиллиметровки колотили часто и зло, дырявя тонкие борта, как шило жестяной лист. По палубе катались стреляные гильзы, звякали о комингсы; горячая подкатилась мне под ногу – я отпихнул её сапогом. На «Расторопном» сбило трубу, окутало паром. Кого-то смыло за борт – подобрать было некому и некогда.

Японец, что шёл на меня, вырос вдруг совсем близко: серый, с белым усом буруна у форштевня. Комендор мой с бака поймал его и всадил снаряд под самый мостик. Тот задымил, потерял ход, отвалил.

Мы своё сделали: к линии их не пустили, отогнали прочь. Стоило это недёшево. На «Сторожевом» двоих убило наповал, троих поранило. Убитых снесли к корме, накрыли брезентом. Палуба у носового орудия стала скользкой; её присыпали песком прямо в бою, и песок потом хрустел под сапогами. Пахло порохом и палёной краской.

Отбив истребителей, мы отошли на прежнее место, к бортам своих. Кузьмину перетянули руку. Пальцы у меня после стрельбы мелко дрожали; я сунул руки в карманы. Дело наше на день было сделано. Дальше опять оставалось смотреть.

А впереди, в четверти мили, большие ломали друг друга без роздыха. В «Микасу» попадали – раз, другой. Над его палубой вставали короткие чёрные кусты разрывов; валился разбитый мостик, сносило трубу. Доставалось и нашим: содрогался под ударами приземистый «Ретвизан», дымом заволакивало «Пересвета». Кто кого перетерпит, чьё железо и чьи люди выдержат дольше – вот и вся наука.

Долго не отворачивал никто.

* * *

К полудню бой дошёл до того часа, которого я ждал и боялся больше всего.

Объяснить этот страх на «Сторожевом» я не мог никому – да и некому было в таком грохоте. Я не сводил глаз с высокого борта «Цесаревича», с мостика, с адмиральского флага. И ждал того единственного снаряда, что должен был вот-вот прийти и всё кончить. Во рту пересохло; когда – я не заметил. Ладони на поручне взмокли.

Японец бил по флагману остервенело. Он тоже знал цену этому часу – по-своему, без всяких книг: перебей голову, и тело сломается. Вокруг «Цесаревича» вода кипела сплошь, всплеск на всплеск, стеною. Корабль входил в эту стену и выходил из неё – чёрный, залитый по клюзы, огрызаясь всеми башнями.

Раз его накрыло так, что он пропал целиком, с трубами и мачтами. Внутри у меня оборвалось: вот он, тот снаряд. Я поймал себя на том, что не дышу. Секунду его не было. Две.

Потом он вышел из воды – медленно, тяжело, роняя с бортов потоки, – вышел и пошёл дальше. Флаг цел. Мостик цел. С мостика по-прежнему правили боем. Я различал даже фигурки, крохотные на таком расстоянии. Одна не сходила с места, не кланялась ни всплеску, ни разрыву – стояла у поручня, как стоят на смотру.

Там стоял живой Макаров. Тот, кого в моей войне на этом месте уже не было.

Флагман держался. Эскадра держала строй за ним – не шарахнулась, не покатилась, а шла и била, ровно и страшно. И японец, сам избитый, сам в дыму, стал понемногу забирать в сторону, разрывая дистанцию. Комендоры мои смотрели туда же, задрав головы; никто не говорил ни слова.

На «Сторожевом» кто-то из них вдруг заорал – хрипло, одной глоткой, без голоса. За ним заорали другие. Я орал вместе со всеми, сам себя не слыша, сорвав горло на первом же крике. Мы ещё ничего не выиграли: до темноты было далеко, и тот снаряд ещё мог прийти в любой из оставшихся часов. Но флаг стоял – и мы орали оттого, что он стоял.

Я перевёл дух и оглядел свои четыре миноносца. Целы. Все. Жмутся к бортам, ждут. В ушах стоял ровный звон, и всё сквозь него доходило как из-под воды. Я положил руку на холодный кожух торпедного аппарата – как кладут её на заряженное, но ещё не разряженное оружие. Кожух был в копоти; копоть осталась на ладони.

Стемнеть должно было ещё не скоро.

Глава 17
«Отставший»

«Полтаву» подбили к трём часам пополудни.

Бой шёл седьмой час кряду, с самого утра, без передышки. Две линии, наша и Того, ходили параллельно – сходились, расходились, молотили одна другую из главных калибров. Море задымилось до самого горизонта; гарь несло даже к нам, за строй. Кто кого пересиливает, было уже не сказать. Казалось, так и будет тянуться, пока не выйдут снаряды или люди.

Первым надломом стала «Полтава».

Она и без того шла тяжелее прочих – самая тихоходная в линии, концевая. А тут в неё легло разом два больших снаряда: один в корму, под ватерлинию, другой в трубу. Труба сложилась набок. В бинокль видно было, как по её палубе мечутся, растаскивают горящее. Чёрный дым повалил не туда, куда надо, тяга упала, и «Полтава» стала терять ход.

Линия уходила вперёд, не сбавляя. Сбавить – значило подставить всех под сосредоточенный огонь. И корма «Полтавы» поползла назад. Медленно, неотвратимо. Она отставала, отрывалась, оставалась одна на чистой воде между двумя эскадрами. С «Сторожевого», за версту, вся эта беда творилась немо – грохот боя съедал её без остатка. Оттого делалось только страшнее.

Того увидел это раньше нас. Он всегда видел такое первым. Из хвоста его линии тотчас вырвались двое – «Касуга» с его одиночной десятидюймовой пушкой да «Ниссин», те самые броненосные крейсера. Прибавили ходу и покатились наперерез, к отставшему броненосцу. Добивать.

«Полтава» ещё огрызалась – била кормовой башней по набегающим. Но била редко, вразнобой, как бьёт раненый, у которого не хватает рук на всё сразу. Свои ушли вперёд, чужие шли наперехват; каждый их ствол теперь был – её. Гаврилов у штурвала свёл зубы. Сигнальщик, не дожидаясь команды, уже тянулся к фалам. На «Сторожевом» поняли враз, что сейчас будет. Все глядели туда. Комендор у носовой пушки стянул фуражку и мял её в кулаке.

И тут с «Цесаревича», с адмиральского мостика, взвился сигнал – короткий, ясный, злой. Флагов я с такого расстояния не разобрал, но понял его прежде, чем передали с фалов. Весь смысл читался в одном: своих не бросаем. Мёртвый командующий бросил бы отставшего – своя шкура дороже. Живой – не бросил.

И сигнал этот предназначался мне.

– Отряду прикрыть «Полтаву»! – крикнул мичман, приняв фалами адмиральский приказ.

Я уже клал руль. Телеграф звякнул на самый полный. Палуба накренилась, брызги хлестнули через обвес. «Сторожевой» разворачивался назад, к отставшему, наперерез набегающим крейсерам. Четыре щепки шли выручать раненого исполина. Дело одностороннее; расплата за него будет своя.

* * *

Четыре миноносца против двух броненосных крейсеров – это не бой. Это заслон.

Потопить их мы не могли: наши сорокасемимиллиметровые пукалки для их брони – горох об стену. Мы могли одно: встать между ними и «Полтавой» и заставить с собою считаться. Веский довод у миноносца против большого корабля один, и лежал он у меня в аппаратах – мина Уайтхеда.

Пустишь ты её или нет – крейсер наверное не знает. Знает другое: одна такая рыбина в борт кончит его вернее, чем он кончит нас. Оттого, завидев миноносцы на сближении, большой корабль поневоле виляет, отворачивает, сбивает себе наводку. Тратит на тебя, мелкого, время и внимание, которых ждёт от него подбитый броненосец.

Вот этим я и располагал: угрозой. Пускать мину днём, в упор, под их огнём я не собирался – до неё было ещё далеко. Но знать им об этом было незачем. Минёры стояли у аппаратов по-боевому.

– Дымзавесу! – приказал я. – Между ними и «Полтавой», плотно! Отряд – за мной, в две колонны, ход полный!

«Сторожевой» задрожал весь, набирая. В машинном зашуровали так, что из трубы повалил жирный, нарочно неполным горением сделанный дым. Чёрная кулиса поползла, ширясь, ложась на воду между крейсерами и их жертвой. За мной то же сделали остальные. Через минуту «Полтаву» от японцев отгородила длинная косматая стена, сквозь которую не пристреляешься. Дым ел глаза, скрипел на зубах.

А сами мы вышли из-за этой стены – на них.

Идти на большой корабль в упор днём – дело, от которого сохнет во рту. Он растёт перед тобою с каждой секундой, серый, огромный, ощетиненный стволами. И каждый его ствол смотрит, кажется, в тебя одного. Сердце тукало в самом горле. Во рту стояла угольная горечь.

«Касуга» встретил нас всем бортом. Вода вокруг «Сторожевого» встала дыбом, вскипела разрывами. Осколки секли надстройку, звенели о трубу. Всплеск лёг под самый борт – мостик окатило, за ворот потекло холодное. Кого-то у носового орудия сбило с ног. Я не оборачивался. Оборачиваться было нельзя. Держать нос на врага и идти, покуда он не поверит, что я иду пускать мину.

Ближе. Ещё ближе. «Касуга» рос, застил полнеба серой стеной. Я уже различал на его мостике спешащие фигурки, суету у пушек. Триста саженей. Двести. По обвесу щёлкало. Палец мой лежал на рукояти минного залпа – не затем, чтоб пустить. Затем, чтоб они видели: лежит. Гаврилов держал нос на крейсер намертво, не отваливая ни на румб, хоть всякая жилка в нас, верно, кричала: отверни, разобьют. Ладони мои на поручне задеревенели. Я их не разжимал.

А слева, за дымом, то же делали остальные трое. «Расторопный» вёл их на «Ниссина» – так же дерзко, так же в упор, так же грозя миной, которой не пустит. На минуту всё смешалось: наши малыши, два крейсера, дым, всплески, треск сорокасемимиллиметровок. Наши лаяли не умолкая; толку от этого лая было чуть, но молчать в таком деле нельзя. А посреди верчения тяжело, слепо ворочалась подбитая «Полтава», уходя под наше прикрытие. Мы вились у крейсеров под бортами, как оводы у быка: укусить не укусишь, а извести изведёшь, коли бык забудет о главном.

И бык забыл. «Касуга», вместо того чтоб спокойно, прицельно бить по «Полтаве», всё внимание отдал нам: ворочал башнями, ловил вёрткие миноносцы, слал залп за залпом. Каждый залп по нам был залпом не по подбитому.

Он поверил не сразу. Крепкий был капитан на «Касуге», хладнокровный: подпустил близко, очень близко, ближе, чем мне хотелось бы. И только тогда не выдержал – покатился вправо, отворачивая борт, разрывая дистанцию. Наводка его сбилась; залпы пошли мимо, в пустую воду. Гаврилов выдохнул и сплюнул за борт солёное.

Я гнал «Сторожевой» ему под нос, наперерез. «Расторопный» с двумя другими жал «Ниссина» с другого борта. И оба крейсера, огрызаясь, но виляя, нехотя отваливали от «Полтавы» – назад, к своей линии, не желая дальше играть со смертью ради одного подранка.

Дорого мне это стало. Уже на отходе, когда дело было сделано, «Касуга» напоследок влепил в «Расторопного» – тот шёл ко мне ближним мателотом. Вспышка у борта, короткий фонтан огня над палубой. Звук дошёл после – тупой, нутряной. «Расторопный» вильнул, зарылся носом, стал садиться на корму.

Его не потопило сразу. Но добрая треть его команды осталась там, у разбитого носового орудия. Сунуться к нему на выручку я не мог: между нами лежали те же простреливаемые сажени пустой воды. Кинься я туда – лёг бы рядом. Руль сам просился к нему. Я держал курс.

Оставалось смотреть, как он подбирает ход, кое-как выравнивается и отваливает в хвост, волоча за собою масляный след и чёрный дым. Заплачено – за чужую жизнь, за «полтавину». Ночью «Расторопный» в дело со мною уже не пошёл: из четырёх моих миноносцев к темноте осталось три.

* * *

«Полтаву» мы отстояли.

Крейсера отвалили, дым мало-помалу разнесло, и я увидел её вблизи – избитую, с завалившейся трубой, с чёрными потёками по серому борту. Борт вблизи был изрыт, как оспой: вмятины, рваные пробоины, чёрный нагар. Но живую. Идущую. Линия приняла её обратно под своё крыло.

Мы прошли под самой её кормой, близко. Вода между нами ходила тяжело, взбитая винтами. Пахнуло от неё гарью, палёной краской, горячим железом. С неё нам что-то кричали – благодарили, должно быть; расслышать было нельзя. Кто-то махал бескозыркой. На мостике её кто-то – офицер, судя по фигуре, – вскинул руку к фуражке, глядя на нас сверху вниз, и держал так, покуда мы не прошли. Большой корабль отдавал честь малым. У меня коротко и жарко сделалось в горле.

И тут, глянув снизу вверх на её высокий изорванный борт, я на минуту забыл и про крейсера, и про мину, и про весь этот грохот.

По палубе «Полтавы» несли раненых. Много. Их складывали рядами у надстройки, в затишке за башней. Матросы в бурых от крови робах сновали меж рядов – кто с носилками, кто с ведром, кто просто на коленях над своим. У трапа стояло ведро, тёмное до половины. Двое волокли под руки третьего: ниже колена ноги не было, а он всё порывался идти сам и всё заваливался. Кого-то уже накрыли с головой брезентом. Брезент на ветру приподнимало; санитар прижал край коленом, не оборачиваясь.

Всё это – и эти ряды, и безногого, и накрытых – к ночи свезут на берег, в госпиталь. В тот самый, где под обстрелами, среди карболки и крови, ходит своим ровным, неторопливым шагом Вера Алексеевна Корелина. Я вспомнил сентябрьский обстрел: она тогда не пригнулась и не побежала – поправила косынку и пошла к раненому, будто пули её вовсе не касались. Весь наш нынешний день ляжет к утру на её стол. Руками, ногами, тем, что от человека остаётся.

Я не видел её без малого месяц. Всё это время твердил себе: так лучше и ей, и мне – держаться поодаль, не подставлять её под ту же беду, под которую подставлен сам. А тут, глядя снизу на чужих раненых, я понял: вру. Держусь поодаль не ради неё – от трусости. И если этой ночью меня не станет, то пожалею я последним не о мине и не о «Полтаве». О том, что так и не сказал ей ни единого нужного слова.

Мысль пришла и ушла – под огнём долго не додумаешь. Но узелок завязала. Я его запомнил накрепко, чтоб не забыть, коли доживу.

* * *

К вечеру бой стал стихать сам собою – не победой, не поражением, а усталостью железа и людей. Солнце садилось в дым – багровое, без лучей.

Обе линии, избитые, окутанные дымом, расходились понемногу, разрывая дистанцию. Большие пушки били всё реже, всё ленивее, будто и железу надоело. Того к Артуру не прорвался; мы не потопили ни одного его корабля. День кончался вничью, по очкам. И одна эта ничья была уже победой: эскадра цела, вся в строю, шла морем, никем не обезглавленная, и флаг Макарова стоял над нею, как стоял поутру.

Но день кончался, а с ним начиналось моё.

Я стоял у обвеса и оглядывал в бинокль отходящую японскую линию. Стёкла пришлось протереть от копоти рукавом. Искал. Макаров ещё накануне велел: днём смотреть и запоминать, кто из них к вечеру ослабеет и отстанет. Я весь день, между дымом и заслоном, только это между делом и делал – откладывал в памяти чужие раны. И теперь высмотрел.

Третьим с конца в японской колонне шёл крейсер – не из главных, поменьше. Шёл худо. Дымил не как все, черно и рвано; приседал на корму. От переднего мателота отставал на кабельтов, на другой, и разрыв этот медленно рос. Труба у него была разбита. На юте что-то горело, чадя жирным, и вокруг пожара суетились – унять не могли. Ночью этот пожар будет ему вместо маяка. Свой день он отработал скверно. К ночи остался подранком – таким же отставшим, каким днём была наша «Полтава».

Только «Полтаву» было кому прикрыть. А его к ночи прикрывать станет некому. Ночью большие расходятся по своим квадратам, строй распадается, и море делается наше – миноносное, тёмное, короткое, где малый ровня большому, а мина Уайтхеда решает всё.

Три миноносца осталось у меня вместо четырёх, да торпеды, весь день молчавшие в аппаратах. Для одного подранка – довольно. Я отдал по отряду вполголоса: осмотреть аппараты, задраить огни, людям – поесть и подремать в очередь, покуда стоим. Ночь предстояла недолгая, но такая, за которую иные не доживают до рассвета. Весь день мы делали чужое, оборонное дело – заслоняли, прикрывали, берегли. Теперь наставало наконец наше, охотничье. Люди поняли без объяснений: на юте загремели крышками аппаратов, разговоры сделались короче.

Я запомнил его – обводы, дым, осадку, место в хвосте. Запомнил так, как запоминают в лицо человека, которого тебе поутру велено убить. Он про это ещё не знал. Он уходил в сгущавшиеся сумерки, зализывая раны, и думал, должно быть, что дотянул до темноты, а темнота на войне – укрытие и роздых.

Для него темнота роздыхом не будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю