444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 307)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 307 (всего у книги 347 страниц)

Глава 2
Лавка без вывески

Дымы мы разобрали за час, пока светало.

Двое. Узкие корпуса, четыре трубы на пару. Истребители.

Держались в семи милях. На пределе ясного глаза. Шли сходящимся ровно столько, чтобы рассмотреть, и ни кабельтова ближе. Одинцов диктовал дистанцию каждые две минуты. Цифры говорили то, что я видел и так: нас обходят по дуге. Без злобы. По службе.

«Расторопный» отмахал семафором: «Боевая тревога?» Даже во флажках вопрос Вельского выходил старательно ровным.

– Ответить: отставить. Идём как шли.

Семь миль – не дистанция для наших пушек. Для их глаз – вполне. Для Вельского это был первый чужой дым в открытом море, и хорошо, что первый вышел вот такой, вежливый. «Расторопный» не удержался, отмахал вдогонку уходящим: «Дозвольте попробовать?»

– Ответить: «Не дозволяю. Мы им и так подарили три строки – курс, ход, время. Четвёртую пусть выдумывают сами».

Я смотрел, как головной чуть довернул, показывая нам скулу, потом оба разом легли на вест и стали уменьшаться. Через час это будет в Мозампо.

– Сосчитали нас, – сказал Огарёв, когда его катер вечером пришёл за приказаниями. – Быстро они. Обошли, посмотрели, ушли – и ни выстрела.

– Глаза – это ещё дёшево, – сказал я. – Дорого станет, когда за глазами придут руки.

До Чифу оставалось меньше суток хода. Я удвоил ночные вахты у орудий и лёг, велев будить при всяком дыме. Не будили: море до утра стояло пустое.

* * *

Чифу открылся к полудню – жёлтые холмы, серые форты, лес мачт на рейде и белые кубики европейского квартала над пристанями. Год отсюда шли к нам джонки с мукой, сюда бежали телеграммы, здесь мерили пульс осаждённого Артура. Я бывал тут дважды за зиму – тайком, ночью, на джонке. Теперь мы входили открыто, средь бела дня, под Андреевским флагом, и сампаны расступались перед форштевнем, и с английского парохода у входа нас разглядывали в бинокли всей палубой.

К пристани я съехал с Одинцовым и двумя матросами. У самых сходен, между корзинами с рыбой и штабелем циновок, меня окликнул поклоном старик-джонщик в ватной куртке – и показал свою ладонь, где через всю кожу шёл белый рубец от троса. Я его вспомнил: январь, ночной коридор, его джонка шла второй в связке. Лю его звали или не Лю – зимой мы не спрашивали имён.

Он отвёл меня за штабель циновок – не сразу, сперва потоптался, оглядывая пристань поверх моего плеча, – и говорил тихо и быстро, мешая китайские слова с теми десятью русскими, что выучил за зиму. Одинцов записывал столбиком.

Он загибал пальцы. Их было четверо на зимнем коридоре, не считая его: он говорил имена, а я не знал ни одного.

Первый палец. Молодой, с бельмом, ходил головным – тот самый, что в декабре провёл связку через шугу. Месяц назад за ним пришли ночью. Не полиция, не таможня – чужие, вежливые, с деньгами; сперва звали работать, обещали хорошо, и он, кажется, отказался. Через два дня его увезли «в лодке без сетей».

Второй палец. Сосед молодого, старше, с семьёй. Тоже ночью, тоже лодкой. С тех пор ни живых, ни мёртвых.

Третий палец. Этот успел уйти в деревню к тестю. Из деревни не вернулся, и оттуда не пишут.

Четвёртого пальца старик не загнул – четвёртым был он сам. Его не тронули, потому что кто станет спрашивать полудохлого деда: он на коридоре только держал шкот да вычерпывал. С того месяца он не ночует дома, а ладонь свою держит под тряпкой – рубец через всю кожу приметный.

Я слушал и смотрел на эту тряпку. Трос перерезал ему руку до кости в январе, на моей тропе и по моему расписанию: я велел идти второй связкой в шугу. Он довёл парус до Голубиной бухты и сел на дно лодки только там, когда мешки были уже на берегу. Мы выгрузили муку, и я похвалил его через переводчика словом «хорошо».

– За что их? – спросил я, хотя знал ответ.

Старик поглядел на меня снизу, из-под седых век, и сказал одно из своих десяти русских слов:

– Дорога.

И, подумав, прибавил второе – единственное, каким за всю зиму мы его наградили:

– Хорошо.

Я вынул всё серебро, что было в кармане, и протянул. Старик посмотрел на мою ладонь, потом на свою, замотанную, потом опять на мою – и взял, и поклонился, и спрятал за пазуху. За тех троих серебра у меня в кармане не было.

Больше всего мне хотелось сказать ему: уходи из города сегодня же. Только уходить ему было некуда, и всякий, кому я это скажу, останется на пристани, а я через сутки снимусь и уйду на юг делать дорогу дальше.

– Спроси, чем помочь, – сказал я Одинцову.

Одинцов спросил. Старик выслушал, помолчал и ответил коротко, и Одинцов перевёл, глядя в книжку:

– Говорит: не приходить больше. Говорит, вы приметный.

Я велел Одинцову записать его первым в столбик.

* * *

Консул принял нас в доме с зелёными ставнями – сухой, наглухо застёгнутый, с ранней сединой на висках; второй год он читал эту войну по обрывкам и выучился не верить первому известию.

– Депеши на вас пришли вчера, – сказал он, выкладывая на стол пакет. – И я взял на себя смелость собрать то, о чём не телеграфируют. Садитесь, лейтенант. У вас полчаса? У меня на полтора.

Он говорил сжато, как диктуют опись, и сам не садился.

– Небогатов прошёл Суэц и вышел в Индийский океан. Это подтверждено, не слух. Рожественский с Мадагаскара идёт восточным курсом; англичане считают его уголь вслух, в газетах, по тоннам за сутки. Теперь то, о чём в депешах не пишут. В порту сидят люди, которые переписывают всякий русский парус. Помесячное жалованье, лейтенант, обыкновенное ремесло. А за домом, в проулке, четвёртый месяц стоит фотограф и снимает входящих.

Я обернулся к окну раньше, чем сообразил, что делаю.

– Не трудитесь, он вас уже снял. У калитки. – Консул выждал, пока я отвернусь обратно. – От пристани вы шли пешком и в мундире. Позвольте вопрос: у сходен с вами кто-нибудь говорил?

Старик поклонился мне посреди пристани, у всех на виду, и только после этого увёл за циновки. Кланялся он первым.

– Говорил, – сказал я.

– Не ищите его больше.

Он сказал это, не поднимая голоса, и подвинул ко мне пакет. И последнее:

– В Лондоне Токио разместило новый заём. Тридцать миллионов фунтов, третий за войну. Разместило – но, заметьте, дороже прежнего. Больше половины военных расходов Японии – в долг, лейтенант. Пока ваш Артур стоял, ставка росла. Теперь, когда вы в море… – Консул впервые за разговор позволил себе что-то вроде улыбки. – Скажем так: мне из окна виден их банк. Очередь у него нынче не за акциями.

– И совет, лейтенант, – прибавил он, поднимаясь: полчаса мои вышли. – В Шанхае наших глаз меньше, а чужих больше. Что бы вы там ни искали – ищите быстро. Иначе мне писать ноту, а я ноты не люблю.

– Вы писали.

– Писал. В августе, про «Решительный». – Консул показал подбородком на рейд, левее английского парохода. – Стоял он вон там. Ноту мою подшили. Миноносец с тех пор японский.

Про «Решительный» я знал и без консула: в Артуре о нём говорили полгода. Знал и то, чего консул не сказал, – что бочка, на которую показывал его подбородок, стоит в трёх кабельтовых от моего борта.

По телеграфу я отбил в Артур условленное и скучное: «Прибыли благополучно грузы приняты следуем далее». Всё живое поехало дальше с нами – в голове, как и было велено. Кроме одного. Историю про лодочников я не мог везти три недели в голове: она была нужна Макарову теперь, пока его тралящие пароходы каждый день ходят моими зимними тропами. Я сел за консульский стол и просидел час. Шифр съедал слова и оставлял столбцы цифр; вышло коротко. Тропы известны противнику. Проводников убирают с февраля. Троих нет.

Троих. Я заглянул в книжку Одинцова: имена там стояли – записанные с голоса, русскими буквами, как их расслышал мичман. Молодой с бельмом. Сосед с семьёй. Тот, что ушёл к тестю. Зимой мы не спрашивали имён; теперь имена были, и шифр брал их по буквам, буква за буквой, распухая на пол-листа. Я поставил «трое».

– Оказией, – сказал я, отдавая лист. – Морем, на Квантун, в руки флаг-офицеру. Не проводом.

Консул принял лист, не читая, и спрятал так буднично, что стало ясно: не первый лист прячет.

– Кто повезёт?

– Не спрашивайте. – Он задвинул ящик и повернул ключ. – Джонка. Другого пути на Квантун нет: пароходы туда не ходят, телеграф читают.

Человек в лодке. Утром я загибал за такими пальцы.

– Он знает, что везёт?

– Он знает, сколько ему платят. – Ключ отправился в жилетный карман. – Вам станет легче, если я скажу, что он сам вызвался?

– Нет.

– И правильно.

Лист можно было забрать.

Лист остался в ящике.

* * *

От пристани я пошёл к лавке Вана: компрадор, ставивший нам зимой муку через джонковый коридор. Лавку я нашёл по памяти. И не нашёл.

То есть дом стоял, и навес стоял, и каменный порог с выбоиной от тележного колеса был тот же. Но вывеска была снята – на выцветшей стене от неё остался тёмный прямоугольник, как след от картины в проданном доме, – и дверь держал новый замок, амбарный, русской работы, вчетверо больше нужного. Соседняя лавка торговала как ни в чём не бывало; её хозяин, увидев мой мундир, сперва сделался слеп и глух, потом разглядел серебряный рубль и обрёл оба чувства разом. Впрочем, и с рублём он попробовал сторговаться дёшево: Ван-де съехал ещё по осени. Прямоугольник от вывески был темнее стены на два тона. Я молча показал на стену пальцем; сосед вздохнул и начал сначала, уже по-честному.

Выходило вот что. Ван закрыл дело в один день, в начале марта – расчёл приказчиков, раздал долги лавочникам, до последней связки медяков, что само по себе наделало шуму. Семью – жену, старуху-мать, троих детей – отправил пароходом на юг ещё раньше, в феврале. Сам уехал последним, ночью, без багажа. Куда – сосед не знал; пароход в те дни уходил один, английский, шанхайской линии.

– Спрашивал ли его кто до меня?

Сосед замялся ровно на ту секунду, которая стоит второго рубля, и рубль я дал. Дальше он говорил охотно, вполголоса, поглядывая мимо меня, на улицу за моим плечом.

Спрашивали. Дважды. Сперва – китаец из портовых, из тех, что работают на всякого, кто платит; этот интересовался счетами Вана, долгами, бумагами – купеческий интерес. А после него – другой, и вот этого сосед запомнил, потому что тот был непохож: одет китайцем, а сапоги – «как у вас, господин, только без блеска»; по-китайски говорил чисто, но с севера; а спрашивал про джонки и тропы: на каких Ван возил зимой муку, кто водил и какими тропами. Про тропы – отдельно и подробно.

– Когда он приходил?

– За два дня до вас, господин.

Целиком, от створа до створа, тропы держали в голове двое: я да Ван; лодочники знали каждый своё плечо. Теперь выходило, что спрашивает третий. Зимой у меня уже был один такой собеседник: мы ни разу не видели друг друга в лицо – читали друг друга по минам и тралам. Я тогда выиграл, и он ушёл с блокадой на юг, и я, признаться, надеялся, что навсегда.

Одинцов, ходивший к пароходной конторе, вернулся с записью в книжке: третьего марта на «Вучане», шанхайская линия, каюта второго класса, взят билет на имя торговца Вана с распиской за перевоз счётных книг. Пять мест багажа. Гружено ночью.

– Стало быть, Шанхай, – сказал я.

– И ещё, вашбродь. – Одинцов замялся. – Контора говорит: тем же пароходом справлялся о каютах ещё один пассажир. Спросил, взят ли билет у купца Вана, и когда ему сказали, что взят, – своего брать не стал. Ушёл.

Убедился, что птица улетела, и не полетел следом. Или полетел – другим бортом, под другим именем. Я записал имя парохода в книжку, под строкой, где у меня стоял долг Вану – задаток за апрельскую муку, который честный компрадор так и не вернул, потому что бежал. За задатком я, положим, гнаться бы не стал. Но человек, закрывший дело в один день и раздавший долги до медяка, бежал от того, что знал. А знал Ван – мои тропы.

У трапа меня ждал Огарёв – пришёл с докладом о погрузке и остался слушать. Столбик Одинцова он перечёл дважды, водя пальцем по строкам, и вернул книжку без обычной усмешки.

– Худая бухгалтерия, – сказал он. – Лодочников – по одному, купца – в Шанхай, тропы – под опрос. Разведка столько не платит и так чисто не убирает. Это хозяин готовит дом к приезду гостей.

– Значит, в Шанхае первым делом ищем Вана. Живой он мне нужен больше задатка: он один видел этого человека в лицо и торговался с ним, если торговался.

– А если не торговался? – Огарёв сощурился. – Если честный китаец просто взял семью в охапку и побежал от греха?

– Тогда тем более найдём и спросим – от какого. – Я закрыл книжку. – Ступайте к себе, Пётр Ильич. Снимаемся в сумерках.

* * *

Из Чифу мы снялись в сумерках, не дожидаясь полной темноты: стоять у нейтральной пристани дольше нужного было глупо, да и не хотелось.

Рейд провожал нас огнями – мирными, торговыми, каких мы два года не видели с мостиков. На выходном створе, там, где жёлтая мутная вода залива встречается с морской, тёмной, стояла на якоре большая рыбачья джонка. Стояла законно, с фонарём на корме, с сетями по борту – всё как положено. Только сеть была сухая, фонарь – ярче рыбачьего вдвое, и когда мы проходили траверз, фонарь этот мигнул. Раз, другой, третий – с паузами, неровно, как мигает пламя на ветру. А с тёмного холма над европейским кварталом, из точки, где никакого жилья я по карте не помнил, ему ответили – короткой жёлтой вспышкой.

– Записал? – спросил я Одинцова, не опуская бинокля.

– Записал, вашбродь. Пеленг на холм тоже.

Лобов, не дожидаясь приказа, уже разводил по бортам ночную вахту к орудиям.

Гнаться было не за кем и не по чину: джонка ловила рыбу, огонь на холме мог оказаться пастушьим костром, а пакет в моей каюте был старше любой погони. Мы дали ход и вышли на чистую воду, и Чифу со своими огнями остался за кормой.

Ночью, на вахте, я перебирал сутки. Я знал одного человека, который так работает: тихо, загодя, по списку. Зимой он ставил мины на моих тропах; теперь убирал людей, которые эти тропы помнят.

А вот время не сходилось. Лодочников начали собирать месяц назад – когда о нашем походе не знал ещё и я сам. Стало быть, готовили встречу не отряду. Дороге: любому, кто пойдёт ею на юг, – и прежде всех той эскадре, которую этой дорогой поведут обратно.

Про тропы же человек в морских сапогах спрашивал за два дня до нашего прихода. Я спустился в каюту, достал книжку и выписал столбиком всех, кто в Артуре ведал о выходе отряда. Вышло пять фамилий, считая мою. Шестую строку я оставил пустой.

Глава 3
Считаю сам

Шаньдун мы обходили мористее, чем требовала лоция, и вдвое мористее, чем хотел уголь.

Выкладку я гонял в голове до тошноты: до Шанхая хватает с запасом, до Камрани – только если Шанхай даст догрузиться.

Утром Лобов принёс ведомость – расчерченную, чистенькую, с двумя подписями, где всё сходилось до пуда, – и держал её на отлёте, в двух пальцах, как держат бумагу, которой не верят.

– По бумаге у нас всё хорошо, вашбродь.

Я взял второй фонарь и полез за ним в носовую яму. В яме было тесно, темно и жарко тем сухим пыльным теплом, какое всегда стоит над углём в закрытом железном ящике; фонарь брал шага на три, а дальше начиналась чернота, которая на свет не отзывалась ничем.

Лобов поднял свой повыше и повёл им по яме медленно, слева направо. Уголь лежал ровно, прибранный лопатой так, что глазу было не к чему прицепиться.

Он взял лопату, стоявшую у переборки, и, не сходя с места, всадил её в эту гладь под самым бортом, и лопата, войдя едва на ладонь, стала.

Под гладью был настил.

– Брали с середины, где удобно, – сказал Лобов. – А после подровняли. Глазу приятно. – Помолчал и добавил так, будто это шло к делу: – Ведомость-то подписана.

Я взял у него лопату и прошёл яму сам, от борта к борту, тыча в уголь через шаг, и всякий раз железо доставало дно раньше, чем обещала бумага, – не намного, не страшно, но всякий раз, от носовой переборки до кормовой.

– Считать будем по лопате, – сказал я. – По ней у нас на двое суток хода меньше. Ведомость перепиши.

– А ежели спросят, вашбродь, откуда цифра?

– Скажешь: командир мерил сам.

Наверху дуло с норда, и после угольной ямы этот сырой холодный ветер показался чистым; я вытирал ладони о ветошь дольше, чем того требовалось, и уголь ещё долго скрипел у меня на зубах, до самого чая.

* * *

К полудню посыпались дымы. Четыре, порознь, по всей южной кромке горизонта, и держались они не как случайные торговцы: ровной дугой, на равных промежутках, поперёк нашей дороги. Завеса. Нас больше не считали – нас искали, и искали грамотно: дуга стояла там, где стал бы искать я сам.

Одинцов снимал пеленги каждые полчаса и носил их мне в рубку, и калька медленно обрастала карандашными крестиками – по три-четыре на дым, вытянутыми в короткие ниточки. Под вечер ниточки заговорили.

Пять дымов теперь, интервалы миль по двенадцать. В такие ворота днём не пройти: сосед соседа видит. Ночью – можно, если знать, где петля слабее.

Слабее всего петля держалась на южном плече, где крайний дым к вечеру заметно сполз под берег – его весь день отжимало течением, – и промежуток рядом с ним стал шире прочих. Сосед его на место не подвинулся.

И был шестой.

Он лежал на кальке отдельно, за дугой, южнее её, и ниточка его крестиков шла не вдоль завесы, как ходят дозорные, а поперёк, длинными ровными шагами, будто до нашей дуги ему не было ровно никакого дела.

– А этот, вашбродь? – Одинцов положил карандаш острием на крайний крестик и руки не убрал.

– Торговец. Идёт своей дорогой и войны не замечает.

– Ход у него не купеческий, – сказал Одинцов в кальку, не поднимая головы.

Я глянул на шестую ниточку ещё раз: шаги были длинные, до отвращения одинаковые, и купеческого в них не было ничего.

– У купца, когда фрахт горит, ход тоже ровный. – Я забрал у него карандаш и обвёл кружком пять крестиков, стоявших в дуге. Шестой остался за кружком. – В дугу он не ложится, интервала не держит, за завесой ему делать нечего. Значит, не их. Считаю сам.

Одинцов убрал руки со стола.

Я собрал командиров семафором, благо до темноты было время: идём ночью, без огней, малым – сквозь южное плечо дуги. Атаковать никого не искать. Огня не открывать, пока не откроют по нам. «Смелый» отмахал в ответ одно слово: «Понял»; «Расторопный» – три: «Понял. Пакет старше».

В сумерках, перед тем как погасить огни, я прошёл по кораблю. У дальномера сидел Одинцов – просто сидел, положив обе ладони на казённую кожу футляра, как сидят у постели. Услышав меня, вскочил.

– Готов дальномер, вашбродь. Только ночью от него толку…

– Ночью от него толку нет, – согласился я. – А от вас есть. Станете при мне, на левом крыле: у вас глаза моложе моих на десять лет. Нынче ночью я буду спрашивать у вас тени.

Плечи у него расправились. Он коротко, как образок, тронул книжку с восьмерыми через сукно – и пошёл на крыло, занимать место.

* * *

Ночь выдалась подходящая – сырая, беззвёздная, с полосами тумана над самой водой.

Мы втянулись в разрыв во втором часу, на пяти узлах, след в след. Комендоры лежали при орудиях. Сизов сидел на корточках у носового аппарата, держа ладонь на крышке, – «товьсь» ему было запрещено особо. Я взялся за холодный поручень крыла и слушал темноту. Плеск не в лад зыби, стук чужой машины, запах дыма, который приходит раньше силуэта. Ничего. Только своя машина и своя вода.

Чужой дым я почуял раньше, чем сигнальщик крикнул. Угольная гарь, густая, свежая – с наветра.

– Силуэт слева тридцать! Большой!

Он вышел из туманной полосы косо, в полутора милях, – низкий длинный корпус, две трубы. Малый крейсер. Обходчик за завесой. Он шёл поперёк нашего курса. Разминулись бы кормой – постой ночь за нас ещё три минуты.

Не постояла. На крейсере вспыхнул прожектор. Сперва в сторону, по пустой воде. Потом луч пошёл к нам – широким ленивым махом, как коса.

– Право на борт! Дым!

Гаврилов положил руль раньше, чем я договорил. Из труб повалило чёрное. «Смелый» и «Расторопный» занавесились следом. Луч скользнул по завесе. Упёрся. Заметался. Ударила пушка – недолёт, всплеск в кабельтове. Вторая. Ближе.

– Аппараты? – выдохнул снизу Сизов, не отнимая ладони от крышки.

– Отставить. Идём к берегу.

Дальше – к берегу, к шаньдунским отмелям, под ту туманную полосу, что я четверть часа вёл на левой скуле: большой корабль ночью туда не полезет, а лучу мешает береговая мгла. Он этого не ждал: залпы ушли мористее, вдогон пустому месту. Мы ползли самым малым по кромке мелководья. Лотовый выпевал сажени вполголоса, как молитву. Три с половиной. Три. Опять три с половиной.

Луч утюжил пустое море. Долго. Потом догадался – пошёл к берегу. Скользнул по «Смелому», сорвался, вернулся. Нащупал концевого.

– Держит, – сказал Одинцов у моего локтя. – Вашбродь, держит на нём.

Луч стоял на «Расторопном» и не сходил. Отвернуть тому было некуда: слева отмель, справа луч.

Рупор я держал в руке. Слово было одно: «Огонь». Три вспышки с наших палуб – и луч снимется с концевого и пойдёт к нам, и вся ночь кончится за минуту.

Я не поднял рупора. Я считал секунды до залпа и досчитал до одиннадцати.

По «Расторопному» легло накрытие: два всплеска в упор, осколки простучали по его кожуху и трубе – а тень концевого не вильнула ни на полрумба.

Полоса дотянулась и накрыла отряд целиком.

В туман он стрелять перестал. Постоял, пошарил лучом по кромке – и отвернул к своей завесе.

Мы вышли из тумана через час, южнее дуги, и легли на прежний курс.

* * *

На рассвете Одинцов принёс кальку. Положил её на стол в рубке и отступил на шаг.

Ночные крестики я поставил сам, по памяти. Место встречи. Курс силуэта. Точка, где луч сорвался со «Смелого». Карандаш прошёл через все три – и ниточка легла в продолжение шестой, той, что вчера осталась у меня за кружком. Шаг в шаг.

Он шёл своей дорогой. Дорога была поперёк нашей.

– Ваш, – сказал я.

– Пеленги общие, вашбродь.

– Ход ваш. «Не купеческий».

Одинцов молчал и смотрел на кальку.

Я обвёл шестой крестик. Сбоку подписал: «обходчик, вторая линия». Карандаш продавил кальку насквозь и оставил на сукне стола серую царапину.

– Впредь, когда я скажу «считаю сам», повторяйте второй раз. Вслух. При Лобове, при ком угодно. Это приказ, Одинцов.

– Есть повторять второй раз. – Помолчал. – А ежели вы и во второй скажете «считаю сам»?

– Тогда запишете в журнал, что докладывали дважды.

Он забрал кальку и пошёл к двери. У двери остановился.

– Мне бы, вашбродь, чтоб луч на концевом не стоял. А журнал я заполню.

Счёт ночи Лобов подал следом, на двух листках.

Первый был людской, короткий: на «Расторопном» осколками посекло троих – кочегара и двух комендоров, легко, фельдшер заштопал, все при местах. У нас четыре пробоины в кожухе да срезана стеньга. Убитых нет.

Я расписался и потянулся за вторым листком.

Фельдшер вошёл сам, без доклада. Он только что вернулся с «Расторопного» и был в шинели поверх халата. Халат был не белый.

– Все трое лёгкие, вашбродь.

– Читал.

Он не уходил.

– Чем секло? – спросил я.

– Комендоров – мелочью с ихнего же кожуха. Повынимал, оба при орудиях. А кочегар…

– Что кочегар?

– Кочегару в спину село. Он от топки не ушёл.

– До перевязки?

– До перевязки. Я его на рассвете взял, как сменился. – Фельдшер помолчал. – Говорит: тяга.

Я отложил перо.

– Кто?

– Кочегар и два комендора, вашбродь.

– Это я в листке прочёл. Кто?

Фельдшер молчал. Он знал, куда вошло и чем вынимал. Фамилий он не знал.

Лобов достал книжицу, но открывать не стал. Назвал троих – фамилии, откуда родом, с какой вахты.

Я взял карандаш и записал за ним. Все три фамилии я слышал впервые.

Второй листок был угольный, и он был хуже. Форсировка котлов, дым и час полного хода съели за ночь трое суток экономического запаса. С теми двумя, что не досчиталась лопата, – пять. До Шанхая мы теперь дотягивали, до Камрани от Шанхая – уже нет, никакой экономией.

– В обрез позволят, – сказал Огарёв, когда мы сошлись днём бортами и он перепрыгнул ко мне со своим угольным листком. – До ближайшего своего порта, так у них писано. А где наш ближайший порт, Андрей Николаевич? То-то.

– Значит, грузиться будем по обстоятельствам. – Я разложил карту устья Янцзы на крышке светового люка. – В Шанхае стоит наш стационер. Интернированный, разоружённый – но стоящий там законно, с командой и, главное, с угольным довольствием. Уголь мёртвого корабля живому – это уже не бункеровка воюющего, это внутреннее дело русской казны.

– А соглядатаи? – Огарёв постучал пальцем по устью на карте. – Возле интернированного корабля год кормится вся здешняя агентура: каждый мешок с его палубы перепишут и взвесят. Уголь-то возьмём. А с углём – хвост до самой Камрани.

– Хвост при нас с самого Чифу, Пётр Ильич. – Я свернул карту. – Пусть хоть послужит: понесёт в Мозампо то, что мы захотим показать. А командир «Манджура» – старый канонерочный волк, он год смотрит на войну с якоря. Даст. Ещё и спасибо скажет, что при деле.

Огарёв ушёл к себе повеселевший. Лобов принёс мне на стол зазубренный кусок стали с палец – осколок, засевший в кожухе, – и положил без слов. Я подержал его на ладони: тёплый ещё от солнца, аккуратный, японской выделки. Я убрал его в ящик стола.

Вторая линия за завесой значила, что дорогу на юг стерегут не дозором – системой, и систему эту ставил человек, который думает, как я. Совпадений таких не бывает. Бывает почерк.

* * *

Устье Янцзы открылось на третьи сутки – жёлтой мутью на полморя, задолго до берега.

Мы подтягивались к Вусуну малым ходом, в очереди за лоцманом, между английским пакетботом и германским угольщиком, – три обшарпанных боевых кораблика в чинной купеческой веренице. На рейде дымили пароходы под пятью флагами; у дальнего берега серели чужие стационеры – английский, за ним кто-то двухмачтовый под звёздным полотнищем. С фортов Вусуна нас разглядывали в трубы; на сигнальной мачте пополз вверх флажный набор – запрос национальности, будничный, как «здравствуйте». Одинцов ответил флажным же порядком.

Лоцман поднялся к нам у самого бара – англичанин в клетчатом пиджаке поверх форменного кителя, багровый от речного солнца. Он взялся за штурвал сам, не спрашивая, глянул на жёлтую воду – и заговорил.

– Фрахты нынче безбожные, сэр. Страховые конторы за военный риск дерут втрое. Втрое, сэр, и ещё им кланяйся.

Я слушал так, как слушают погоду.

На баре он замолчал. Спицы пошли вправо, потом влево, потом опять вправо, по половинке; глаза у него остановились на жёлтой воде, и лицо сделалось скучное и точное.

– Японец у Пудуна, – сказал он, когда вода под скулой снова стала просто мутной. – Четвёртую неделю грузится и всё никак не догрузится. Странная, сэр, погрузка: ящики возят ночью.

– Ночью прохладнее.

– Ночью, сэр, не видно.

Отмель. Спицы. Молчание. Ниточку приходилось ловить заново, и уходила она всякий раз не туда, куда мне было надо.

– А на прошлой неделе, – сказал он, выходя на чистое, – по конторам скупали уголь. Кардифф, японский, всё, что было на плаву. Не поверите, сэр: не торгуясь.

– Кто скупал? – спросил я так лениво, как только сумел.

– А кто ж их разберёт. – Лоцман переложил руль на полспицы, обходя отмель, которую видел, похоже, сквозь воду. – Конторы подставные, деньги настоящие.

– И много осталось?

Он повернул голову. За всю проводку он в первый раз посмотрел на меня.

– А вам-то зачем, сэр?

Я поблагодарил его сигарой из капитанского запаса. Он взял её двумя пальцами, понюхал вдоль, спрятал в нагрудный карман и вернулся к штурвалу. До самого поворота фарватера он не сказал больше ни слова – ни про фрахты, ни про японца, ни про погоду.

Уже на малом, у поворота фарватера, Одинцов, не отрываясь от бинокля, доложил – начал по-служебному, кончил по-мальчишески:

– Вашбродь, на рейде за мысом… Наш. Андреевский флаг. Стоит под флагом, как на смотру.

Я взял бинокль. За жёлтой водой, на бочке, стояла белая канонерская лодка старой постройки – разоружённая, с зачехлёнными фундаментами вместо орудий, вылизанная до парадного блеска.

«Манджур». Год с лишним на бочке.

Я смотрел на этот флаг дольше, чем требовало дело. Потом отправил Одинцова вниз – готовить бумаги, а сам остался прикидывать, как просить уголь у корабля, которому запрещено воевать, для дела, о котором нельзя говорить вслух.

За кормой лоцманского катера от того же причала отвалил второй – низкий, серый, без флага. К нам он не пошёл. Он пошёл вокруг. Широкой дугой, борт к нам, неторопливо – заклёпки считал. На корме его сидел человек с этюдником и рисовал. Художник. На грязной портовой воде, в мартовскую сырость, спиной к единственному красивому виду.

«Смелый» отмахал семафором: «Гость?»

– Ответить: «Ценитель», – сказал я Одинцову. – И передать по отряду: чехлы с орудий не снимать, на палубах – порядок мирного времени. Пусть рисует.

Одинцов отработал флажками, и я видел, как на «Смелом» Огарёв, читая ответ, ухмыльнулся – до крыла мостика донесло.

Серому катеру предстояло сегодня же доложить куда следует: пришли, трое, потрёпаны, стоят смирно.

В Шанхае нас тоже ждали. Уголь. Ван. И тот, кто неделю назад скупил здесь весь кардифф, не торгуясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю