444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 296)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 296 (всего у книги 347 страниц)

Глава 14
«Покуда»

Штаб сухопутной обороны помещался в добротном каменном доме за Новым городом, и всё в нём было чужое моему глазу, сухопутное. По коридорам сновали армейские в пыльных сапогах; пахло тут ваксой, ремённой кожей да казённой пылью – ничем корабельным, ни углём, ни карболкой. На стенах вместо карт рейдов висели планшеты сухопутных секторов, исчерченные редутами и номерами фортов, и часовой у дверей глядел на мою флотскую тужурку так, будто я забрёл сюда с чужого корабля по ошибке. Я и был тут гость незваный и чувствовал это спиной.

* * *

В приёмной перед кабинетом было людно и тесно, как в казённой конторе за час до закрытия. По стенам, застёгнутые наглухо, сидели чиновники в тёмных вицмундирах и ждали своей очереди к бумаге – кто с прошением, кто с рапортом, все с тем ровным терпением, какое вырабатывается не на войне, а в присутствии. За барьером сидел писарь – молодой, с чернильным пятном на обшлаге, – и разбирал стопку входящих: разворачивал, сверял номер на углу с длинным гроссбухом, макал перо, ставил помету и откладывал направо. Работа шла без спеха, как течёт вода в канаве: подойдёт бумага, окунётся, уйдёт дальше. Я назвал себя, писарь сверился с листком у локтя, кивнул на лавку у стены – ждите – и головы не поднял.

Меня заметили. Не сразу, но заметили: флотская тужурка среди армейского сукна – что чайка на плацу. Сосед мой, армейский капитан с папкой на коленях, скосил глаз на мои флотские погоны, подобрал с колен папку и отодвинулся на вершок – не со зла, а как отодвигаются от того, за кем не своя очередь стоит.

Я сел и стал ждать, как ждут в присутствии: положив руки на колени, глядя перед собой, ни о чём. Напротив, поверх барьера, была видна полка с делами – картонные папки, тесёмки крест-накрест, на корешках номера и краткие надписи писарской рукой. Читать чужие корешки за версту – привычка дурная, но от скуки глаз сам полез. «Продовольствие». «Фураж». «По интендантству». Обыкновенный тыловой хлам, от которого пахнет не порохом, а мышью.

И тут писарь, разбирая свою стопку, вытянул одну папку и положил её на самый верх барьера, поближе к свету, – видно, сверить помету. Тонкая папка, свежая, тесёмки ещё не обмахрились. На корешке – не «фураж». На корешке стояло: «По флотской части. Разное». И ниже, мельче, входящий номер и одно слово, к которому писарская рука приписала карандашом вопросительный знак. Слово было – моя фамилия.

Я не встал и не потянулся. Я смотрел на носки своих сапог и считал про себя до десяти, как считают, когда под ложечкой холодеет, а лицу этого показывать нельзя. Папка была тонкая – на два-три листа. Но она была, и на ней стояло моё имя, и кто-то уже завёл ей входящий номер, а стало быть, пустил в ход казённой машины, откуда бумага сама не выходит.

– Заждались, лейтенант?

Голос вышел из-за приоткрытой двери кабинета – ровный, без нажима, будто спросили о погоде. Я поднялся. В щели стоял капитан второго ранга Ставров – не весь, вполоборота, с бумагами под мышкой, – и смотрел на меня поверх писарской головы тем цепким взглядом, что запоминает, а не видит. Он не позвал меня войти. Он просто отметил, что я жду, – как отмечают галочкой присутствие.

– Терпения не занимать, ваше высокоблагородие, – сказал я. – Служба научила.

– Хорошая наука. – Улыбнулся он одними углами губ, коротко, будто одолжил улыбку и тут же взял назад. Взгляд его скользнул вниз, на барьер, где лежала тонкая папка с моей фамилией, задержался на ней ровно настолько, чтобы я понял: он знает, что я её видел, и хочет, чтоб я это знал. – У меня к вам дельце. Пустое, ведомственное. Погодите ещё малость – я освобожусь.

И прикрыл дверь. Не хлопнул – притворил, тихо, аккуратно, как закрывают ящик, в котором лежит нужное.

Писарь, не поднимая глаз, забрал тонкую папку с барьера и вложил её обратно в полку, тесёмкой наружу, номером к свету. Потом капнул сургучу на пакет, что лежал перед ним отдельно, придавил печаткой, подул – и в тесной приёмной запахло на миг горелой смолой, тем казённым духом, которым скреплено всё, что уже не переиграть. Я следил за этой каплей дольше, чем следовало. Раз бумага прошла барьер и легла в полку под номером – она пойдёт своим ходом, чего бы я ни хотел. Я это по прежней службе знал: страшна не та папка, что ложится на стол сегодня, а та, что тихо толстеет в полке год.

Дверь была прикрыта неплотно, на палец. За нею шелестели листы – ровно, не спеша, – и время от времени голос Ставрова ронял писарю через порог сухие ведомственные слова: «этот в дело», «этот запросить вторично», «а по флотской – обождём, покуда соберётся». Он не для меня их говорил. Он их говорил при мне – что не одно и то же. Так стучат по стволу перед тем, как поднять зверя: не в тебя ещё, а чтоб ты знал, что ружьё в руках и заряжено.

Я сел и снова стал считать носки сапог. Дельце пустое, ведомственное. За четверть часа такие не заводят под входящим номером, не носят под мышкой к самому свету и не откладывают, чтоб оно «собралось».

* * *

Позвали меня – на словах, через штабного писаря – по делу пустому и законному: подписать какие-то ведомости на моих комендоров, прикомандированных к сухопутной артиллерии. Дело было на четверть часа, и я сразу почуял, что четвертью часа оно не кончится. Слишком уж любезно меня усадили ждать; слишком долго ходили за нужной бумагой.

Ждал я в узкой комнате с одним окном, и от нечего делать разглядывал двор внизу: там на солнце сушились шинели, денщик чистил лошадь, катили куда-то бочку. На подоконнике кто-то забыл недопитый стакан чаю; со стены глядел писанный маслом генерал в анненской ленте – строго, как на нарушителя тишины. Всё тут дышало оседлым тыловым порядком, перед которым я, флотский, всегда терялся: в море неприятеля видно за версту, он дымит на горизонте; здесь же он сидел где-то рядом, за стеной, и разглядеть его было нельзя. Меня выдерживали нарочно – так вылёживают человека перед трудным разговором, чтоб он подошёл к нему размягчённым; приём этот был мне по прежней службе не внове, и я, чтоб не выдать нетерпения, поднялся и прошёлся по тесной комнате из угла в угол. Потом за спиной скрипнула дверь, и знакомый голос сказал – ровно, без выражения, как читают опись:

– Лейтенант. Вот и свиделись на суше.

Я обернулся. В дверях стоял капитан второго ранга Ставров.

Он мало переменился с зимы – то же сухое, гладко выбритое лицо, те же аккуратные бумаги под мышкой, тот же цепкий чиновничий взгляд, что запоминает тебя, как запоминают строку в деле. Только состоял он теперь при штабе сухопутном – и оттого смотрелся в этом каменном доме своим, а я – залётным.

– Ваше высокоблагородие, – сказал я как мог суше. – Не знал, что вы теперь по сухопутной части.

– Война велика, лейтенант. Всем находится место. – Он прикрыл за собой дверь и сел к столу, разложив бумаги перед собой ровными стопками, уголок к уголку. – Меня перевели сюда для порядка в делах. А дел, знаете, накопилось. Особенно по флотской части, что нынче на берегу.

Он выговорил «по флотской части» так, что стало ясно: ведомости на комендоров – предлог, и оба мы это знаем. Я остался стоять. Садиться без приглашения в чужом штабе не хотелось, а приглашать он не спешил.

– Да вы садитесь, – сказал он наконец, будто спохватившись. – Разговор у нас не на четверть часа.

* * *

Он начал издалека и вежливо, как начинают те, кому спешить некуда.

– Я, видите ли, привожу в ясность одно старое дело, – сказал он, кладя ладонь на верхнюю стопку. – Дело о потере миноносца «Стройный» под Бицзыво в апреле. Вы помните.

– Помню.

– Тогда я вопрос о вашем расчёте снял. Помните и это?

– Помню, ваше высокоблагородие. Вы сказали – «покуда».

Что-то дрогнуло в его лице – не улыбка, а тень одобрения, какое знаток отдаёт хорошей памяти противника.

– Именно «покуда». Хорошее слово. Оно означает, что дело не закрыто, а отложено. И вот я его достал. – Он снял с бумаги ладонь. – За полгода, лейтенант, накопилось много любопытного. Я человек тыловой, скучный, я сижу и читаю донесения, свожу их одно к другому. И всякий раз, как свожу, натыкаюсь на вас.

– Я на службе, ваше высокоблагородие. Странно было бы, если б моё имя нигде не значилось.

– Значилось бы, – согласился он покойно. – Но не так. Извольте послушать, как оно значится.

Он раскрыл верхнюю папку и стал читать – как читают затверженное наизусть, изредка сверяясь глазом с листом.

– Апрель. «Стройный», негодный к бою миноносец, взят в набег по вашему настоянию – и потерян; но перед тем указано вами точное место минной банки у Бицзыво, где после и подорвался японский крейсер. Май, Цзиньчжоу: полк Третьякова держится не день, как следовало ждать, а три – и держится там, где вы загодя велели пристрелять полосу отлива, по которой японец и пошёл в обход. Тот же май, Дальний: порт сожжён вами дотла – вопреки штабу, вопреки резону, – а японец, взявши пепелище, до сих пор возит осадные пушки кружным путём и с опозданием. – Он поднял глаза. – Продолжать?

– Как вам угодно.

– Мне угодно. – Он перевернул лист. – Всякий раз выходит одно: вы знаете наперёд то, чего знать вам неоткуда. Где ляжет мина. Сколько дней простоит перешеек. Что японцу нужен именно этот порт. – Он поднял глаза. – Один раз – удача, два – везучий офицер. Но у меня тут дюжина, и все в одну сторону. Чем вы это объясните?

– Соображением, ваше высокоблагородие. Я моряк: читаю карту, держу в уме, чем и как воюет неприятель, – из того и вывожу. Всякий штабной делает то же.

– Всякий штабной, – согласился он мягко, – угадывает про себя. А после, коли выйдет, хвалится задним числом. Вы же угадываете загодя и вслух – и ставите на своё слово чужие жизни. Под Наньшанем велели пристрелять полосу отлива за день до того, как японец по ней пошёл, – при свидетелях, при штабс-капитане Хвостове. В Дальнем спорили за поджог, когда о сдаче и речи не заводили. – Он подался чуть вперёд, и голос его сделался ещё тише и ровнее. – Откуда в вас такая твёрдость, лейтенант? Соображение всегда сомневается. Оно говорит «должно быть», «вероятно». А вы не сомневаетесь. Вы знаете и делаете. Так не рассуждают. Так вспоминают.

Слово было точное, и оно ударило вернее прочих. «Вспоминают» – будто я и впрямь не вычислял войну наперёд, а помнил её, как помнят вчерашний день. Он подобрался к самому краю моей тайны, сам того не ведая, и назвал её почти в лицо. Я не дал себе ни дрогнуть, ни поспешить: поспешность он вычел бы из меня, как вычитает из донесений.

– Красиво сказано, ваше высокоблагородие, – ответил я ровно. – Только память о том, чего ещё не было, зовётся догадкой. Я чаще других прав – оттого и ставлю смелее. Вот вам и вся моя ворожба.

– Может быть, – сказал он. – Может быть, и так.

– И к чему же вы клоните, ваше высокоблагородие? – спросил я ровно. – Что я колдун?

– В колдунов я не верю, – сказал Ставров. – Я верю в источник. Человек, который так часто знает ходы врага, либо гений, каких не бывает в чине лейтенанта, либо имеет откуда-то сведения. А сведения о неприятеле, идущие мимо начальства и не объявленные, называются в моём скучном ремесле нехорошим словом.

Он не сказал этого слова. Он был слишком умён, чтобы сказать его без бумаги под ним. Но оно повисло в комнате, и мы оба его услышали: измена.

* * *

Вот тут я и полез во внутренний карман.

Я носил её при себе не первый месяц – январскую тетрадь, ту, что оформил мне Векшин перед тем, как его жандармский фланг «растворили для пользы службы» и его самого убрали от меня в тыл. Тонкая тетрадь в клеёнчатой обложке, а в ней – моею рукой, но заверенное его подписью и печатью: аналитические записки, помеченные ещё январём, где чёрным по белому, загодя, выведены и минная опасность на японских дозорных курсах, и слабость приморского фланга под Цзиньчжоу, и цена Дальнего для осадной армии. Не пророчества. Рассуждения. Выкладки офицера, который читает карту, считает вражеские вёрсты и делает вывод.

Я положил тетрадь на его ровные стопки.

– Извольте, ваше высокоблагородие. Вот мой источник. Всё, что я, по-вашему, знал наперёд, записано мною заранее и заверено ротмистром Векшиным по жандармской части – ещё в январе, до всякой войны. Всё это выведено рассуждением – из карты, из чисел, из здравого смысла. Никаких лазутчиков. Извольте сверить числа.

Он взял тетрадь без спешки. Листал внимательно, задерживаясь на датах, на печати, на подписи Векшина; читал он быстро и цепко, и я видел, что читает по-настоящему, не для виду. Минуту в комнате было тихо, только шелестели страницы да со двора долетал стук копыта о камень.

– Складно, – сказал он наконец, не отрываясь от листа. – Очень складно. Заверено по форме, числа проставлены, рука жандармская приложена. На бумагу мою у вас, стало быть, есть бумага Векшина.

– Есть.

– И я даже склонен поверить, что в январе вы и вправду были умный молодой человек с хорошим воображением. – Он закрыл тетрадь, но мне её не вернул: отложил к своему краю стола, под локоть, будто она была уже приобщена к делу. – Одно только, лейтенант. Тетрадь ваша – январская.

– Январская.

Я повторил за ним это слово ровно, как эхо. Но по тому, как он смаковал «январь», ясно было: он нащупал прореху в моей броне и сейчас в неё ударит. Оставалось ждать удара.

– А Дальний вы жгли в мае. – Он смотрел на меня прямо, и в скучных его глазах впервые проглянуло что-то живое, охотничье. – В январе, в этой вашей умной тетради, про Дальний есть – верно, про его цену для осады. А про то, что вы сами явитесь и спалите его дотла, вопреки прямому мнению штаба, – про это в январе не написано. И про три дня Наньшаня – общими словами, а не в тот день, когда вы стояли на «Бобре» и правили огонь. Тетрадь прикрывает, что вы предвидели в январе. А чем дальше в войну, тем меньше вы предвидите – и тем вернее угадываете. Странно, не находите? Обыкновенно бывает наоборот.

Я не нашёлся сразу, что ответить, и это было хуже всякого ответа. Он попал в то, чего я и сам себе боялся сказать вслух: тетрадь прикрывала январь, а январь с каждым днём войны отодвигался всё дальше за спину.

Я собрался. Пауза вышла на один вдох длиннее, чем следовало, и он её, конечно, заметил.

– Война, ваше высокоблагородие, не стоит на месте. И я с нею. В январе я рассуждал у карты. Теперь рассуждаю у пушки. Метод один, только материал под рукой свежее. Оттого и точнее.

– Может быть, – сказал Ставров. – Может быть, и так. – И по тому, как легко он согласился, я понял, что не убедил его нисколько.

* * *

Он вернул мне тетрадь – не сразу, подержав ещё, будто взвешивая, не оставить ли себе, – и я спрятал её обратно в карман, к самому телу, и рука у меня, кажется, была спокойна.

– Вопрос о вашем расчёте, – сказал он, поднимаясь и собирая бумаги в прежний ровный порядок, – я снимаю. Снова. Покуда.

– Покорно благодарю.

– Не за что. – Он одёрнул мундир. – Я вам, лейтенант, не враг и не завистник, что бы вы там ни думали. Я служу порядку. А порядок простой: кто знает больше положенного – умей сказать откуда. Вы пока умеете. Я это уважаю.

Он двинулся было к двери, но у порога остановился и обернулся, и сказал последнее – уже совсем ровно, тем будничным голосом, каким сообщают о погоде:

– Только вот что примите к сведению на будущее. Бумага ваша январская и стара, а тот, кто её заверил, – далеко. Ротмистра Векшина ещё по весне, последним поездом, увезли в тыл; а там крепость обложили с суши, и меж вами нынче японская армия. Не дозовётесь. Держитесь вы, лейтенант, на двух подпорках: на той старой тетради да на адмирале Макарове, который вас накрывает своим именем всякий раз, как я подступаюсь. Крепкие подпорки, спору нет.

Он тронул дверную ручку и помедлил у порога, будто прикидывая, стоит ли договаривать. Но для того он и остался – весь этот разговор он вёл ради последних своих слов.

– Да только адмирал ваш собрался в море, на прорыв, – об этом и воробьи на молу чирикают. Уйдёт он в море, а ну как не вернётся к сроку? Кто вам тогда напишет бумагу? Кто накроет именем? Тетрадь всё та же будет, январская, а войны в ней с каждым днём всё меньше.

Он не ждал ответа – он и не спрашивал. Он отворил дверь, пропустил мимо себя писаря с моими злополучными ведомостями и вышел, оставив меня подписывать их в одиночестве.

Я подписал ведомости медленно, следя за собственной рукой, чтобы буквы легли ровно: писарь, чего доброго, приметил бы и дрожь в чужом почерке. Рука меня не выдала.

Тетрадь я убрал поглубже под тужурку. Тонкая была тетрадь, и с каждым днём войны делалась всё тоньше, а починить её было нечем и некем.

Писарь посыпал бумаги песком и унёс. Я вышел на сухопутную пыль. В окне за моей спиной капитан второго ранга Ставров уже склонился над новой стопкой донесений – приводить в ясность следующее дело. Меня он отложил на сегодня. Спешить ему было некуда: он-то никуда не уходил.

Глава 15
«Крот»

Ракета взвилась над бруствером за полночь – белая, шипящая. В её мертвенном, качающемся свете скат перед фортом шевелился.

Не шёл цепями, не бежал в рост – шевелился. Весь разом, низко, у самой земли, будто пашню вспучило и она поползла вверх. Ракета догорела и упала. Тьма встала на место, гуще прежней. Я стоял и слушал: внизу, под скатом, скреблось и шуршало.

За август я отвык от такого. В август японец ломился среди бела дня, густыми волнами, во весь рост. Мы валили его сегментным по-картечному, пока приступ не выдыхался сам собою. За тот урок он заплатил тысячами – и затвердил его. Теперь он не показывался.

По всей дуге Восточного фронта в ту ночь занималось то же самое. Справа и слева, за чёрными горбами соседних фортов, вставали такие же ракеты. Дрожало розовым небо. Глухо, вперебой, работали пушки – вся линия разом, от моря и до моря. Генерал Ноги двинул на крепость всё, что копил месяц, пока молчал. Это был не приступ на один форт. Это японская армия встала и пошла вся, второй раз за войну.

Он подобрался к нам под землёй, сапами, – за месяц подполз вплотную. Той цепи, что валишь картечью на трёхстах шагах, теперь не было вовсе. Была тьма, из которой стреляли. В полусотне шагов от бруствера из нор поднимались люди и коротким броском кидались к тебе, покуда ты их не видел.

Первым это изведал часовой у левого барбета. Он всё вглядывался в темноту, откуда тянуло свежей копаной землёй, и не разглядел ничего. Из чёрной ямы шагах в трёх поднялась тень. Ударила снизу штыком, под ребро. Часовой охнул и сполз по стенке. Над валом мелькнула согнутая спина в грязной шинели и канула во тьму. Убитого оттащили под бруствер. Винтовка его так и осталась прислонённой к валу. Сменщик встал к той же бойнице и так же слепо глядел в темноту.

– По вспышкам! – крикнул я. – Сегментным, веером, во тьму – не жалей!

Стрелять было не по кому и оттого стократ хуже, чем по цепи. Мои шестидюймовки били наугад, в шевелящуюся черноту, сегментным с короткой трубкой. Трубка рвала снаряд низко над скатом, осыпая тьму готовыми осколками. Где-то там они падали – я слышал, как вскрикивали. Сколько их и близко ли – не видел. Стреляные гильзы звенели под ногами, от стволов несло горелой краской. После каждого выстрела уши закладывало ватой, и команды я подавал больше руками.

Наводчик мой, Свиридов, старый батареец, наводил по вспышкам чужих винтовок, по звуку, по чутью. Лицо у него было мокрое, блестело при выстрелах. Он всё повторял под нос: «Слепые бьём, вашбродь, слепые», – не жалуясь, а будто ведя счёт.

Тут же, ближе, чем хотелось, рвануло: японская мортирка добросила мину через бруствер. Полыхнуло. Кого-то у второго орудия отшвырнуло к стенке. Его оттащили к казематной двери; он сидел, мотал головой и никак не мог поймать ртом воздух. Потом отдышался, встал и побрёл обратно к орудию, на своё место. Комендоры работали молча, споро набивая казённики. Врага они не видели так же, как и я. От этого сохло во рту.

В августе неприятель шёл в лицо – было в кого целить. А тут стреляли из ям, из воронок, из вспоротой сапами земли. Земля убивала, а врага не показывала. Ракеты выхватывали одно и то же: пустой изрытый скат, шевелящийся по краям.

Раз, в качнувшемся свете ракеты, я разглядел их совсем близко – троих или четверых у самой проволоки. Резали её длинными ножницами, торопясь, покуда темно. Я схватил винтовку убитого часового – ложа была ещё тёплая – и бил, пока не вышла обойма. Один осел на проволоку и повис. Остальные юркнули в воронку. Попал ли – не скажу. Но резать перестали.

Так тянулось до рассвета. Японец накатывал из темноты короткими злыми бросками – там и сям, нащупывая, где тоньше. Откатывался, отлёживался в норах и накатывал снова, часом позже, в другом месте. Стволы раскалились так, что роса на них шипела. Снарядов к утру осталось на самом донышке; подносчики уже не бегали – брели. А конца не было.

В паузах между бросками из темноты доносились негромкие чужие голоса – по-деловому, вперекличку, как на землекопных работах. И стук лопат оттуда же, из-под ската. Не атака, которую отобьёшь и переведёшь дух, – работа. Долгая, грязная, ночная. Японец делал её терпеливо, без злобы, буднично.

* * *

Люнет на левом фланге они взяли в четверть часа.

Я и понять не успел, как это сталось. Только что там била наша пушка – и смолкла. Над бруствером люнета вспыхнула чужая перестрелка – короткая, злая. Заметались тени. Кто-то отчаянно закричал и смолк. Люнет захлебнулся в минуту.

После рассказывали, как оно вышло. Японцы за ночь набились в мёртвый угол под самым валом, куда не доставал ни один наш ствол. Лежали и копились, покуда не собралось довольно. Потом разом полезли наверх – по своим же убитым, как по лестнице. Первых наших, кто высунулся навстречу, покололи прежде, чем те успели вскрикнуть. Неполная рота гарнизона легла почти вся там, где стояла.

А от люнета до моей батареи было двести шагов открытого хода сообщения. Возьми они люнет насовсем – и вышли бы мне во фланг и в тыл, к самым орудиям.

– Разворачивай третье! – заорал я. – По люнету, по своему люнету, чёрт бы вас, картечью!

Свиридов глянул на меня – на своё же укрепление наводить, где, может, ещё дрались наши. Одну секунду глянул. Я эту секунду запомнил. Потом он крутанул маховик и стал наводить – молча, аккуратно, как на учении. Бить по своим, когда на своих уже нет надежды, – тоже наука осады. Мы её в ту ночь прошли.

Шестидюймовка ударила в упор, через двести шагов, по гребню взятого люнета. Сегментный лёг точно; чёрный вал вскинулся и осел. Ударила ещё, и ещё – я гнал беглым, засыпая гребень, не давая японцу закрепиться и развернуться на нас. Отдача толкала площадку под ногами.

А от второй линии уже бежали на выручку – рота стрелков и с ними десятка полтора наших, флотских, с соседней батареи. Шли не строем, а как пришлось: кто с винтовкой, кто с тесаком, кто с банником, выхваченным у орудия.

Вёл их не офицер – боцманмат. Здоровенный, простоволосый, с винтовкой наперевес, он бежал первым, страшнее всякого японца, и орал без слов, одним горлом. Так кричат, чтобы не закричать от ужаса. На этот рёв за ним и поднимались. Штыки шли вразнобой, толпой – и оттого ещё страшнее.

Они сшиблись на бруствере люнета в темноте, врукопашную. В яме, куда мой огонь уже не добивал, с минуту возились, хрипели, били железом по живому – вслепую, кто кого. Я стоял при орудии без дела: бить туда было нельзя, там свои. Оставалось слушать. Хрип и тупые удары доносило и сквозь пальбу. Я держался за щит, как за поручень в качку.

Потом на гребне выпрямился тот боцманмат – один, огромный, чёрный на сером небе, – и махнул рукой: наши. Люнет отбили.

За эти двести шагов и за эту яму заплатили дорого. Когда рассвело, в люнете и перед ним лежали вповалку и наши, и японцы – так тесно, что растаскивать пришлось поодиночке. Работали молча, взяв за ремни и полы шинелей. Боцманмата нашли на самом гребне, с японским штыком в боку. Он всё-таки дошёл. Имени его я не знал и после не доискался.

Я перевёл дух. И тут же у самого плеча коротко и тонко пропела пуля – цокнула о щит орудия, где секунду назад была моя голова. Шальная, слепая, из той же черноты. Пригнуться я не успел. Спина похолодела уже после, задним числом.

* * *

К рассвету штурм отхлынул. Скат перед фортом был устлан так, что кое-где не видно было земли. Над ним стоял сладковатый, ватный чад – я научился ненавидеть его под Наньшанем. Дым ночной пальбы ещё держался в лощинах, сползал вниз серыми языками и таял, не дойдя до города.

Люнет мы отбили. Форт удержали. Но не всюду вышло так: Водопроводный редут на стыке с соседним участком японец за ночь взял – вгрызся и не отдал. Крепость выстояла и второй штурм. Не целиком: клок передовой земли остался за ним.

Но обошлась она себе дороже, чем показывала утренняя сводка. Батарея моя стояла на два ствола из четырёх: одно орудие подбило ночью, у другого выбило половину расчёта. Раненых снесли в каземат. Убитых сложили в ходе сообщения под шинелями: днём хоронить не давали, японец бил по всякому движению на скате. Над шинелями стояли мухи, и отгонять их было некому.

А скат было не узнать. Где месяц назад ещё желтела выгоревшая трава, теперь горбилась изрытая, вспаханная снарядами земля – в тёмных пятнах, в разбросанном тряпье, из которого кое-где торчали руки. Над всем этим вставало обычное утреннее солнце, и в его ровном свете скат был виден весь, до последней воронки.

Днём японец не унимался – не штурмом уже, а вполсилы: по одному-два снаряда, редко, но без роздыха. Чтоб и днём мы знали: он тут, не ушёл и не уйдёт. Между разрывами было слышно, как пересыпается по скату сухая земля. А за скатом, в отбитом у нас редуте и подле него, стучали лопаты – японец уже вёл новую сапу, к следующему нашему валу. Он рыл и днём.

К полудню в каземате умер один из моих раненых – так тихо, что не сразу и заметили. Его вынесли и положили к остальным, под шинель, дожидаться темноты. Под шинелью он казался меньше, чем был.

Свиридов, серый, с обмотанной бурой тряпкой кистью, долго глядел на японские сапы, что за ночь подползли к нашему валу ещё ближе, и наконец сказал негромко, ни к кому:

– Отбить-то отбили, вашбродь. А он вон уж где роет. К утру опять подберётся.

Он не пророчил – читал землю, как читают её старые солдаты, и читал по ней то же, что вычитал за ночь и я, только без всяких моих книг.

В августе казалось: отбили – значит, победили. Вот оно, «отбили», – лежит под шинелями в ходе сообщения. Мы выигрывали каждую ночь – и каждую ночь отдавали по клоку земли. Крот рыл не наугад. Рыл к одной горе.

Кто-то из комендоров обмолвился: ночью лезли и на Высокую, дальнюю плоскую гору за городом, – и там японца тоже сбросили. Я смолчал: про эту гору я и так думать не переставал. Она одна на всём фронте решала дело: потеряй её – и японец с лысой макушки достанет прямой наводкой до самой гавани, до кораблей на приколе. Сегодня Высокую удержали. А до конца?

* * *

Приказ пришёл к полудню.

Меня вызывали вниз, в гавань, к адмиралу – не запиской через писаря, а живым вестовым с миноносца. Мичман был знакомый, чёрный от угля, весёлый той нехорошей весёлостью, какая бывает перед большим делом. Говоря, он всё поглядывал вниз, на гавань, – его туда тянуло.

– Собирайся, лейтенант, – сказал он. – Свистят. Того выполз из-за Эллиотов со всей силой, идёт к Артуру – не то блокаду крепить, не то запереть нас в гавани намертво. Адмирал выводит эскадру встречь. Тебе – твой отряд миноносцев, как обещано. Велено быть к ночи.

– А крепость? – спросил я. – Кто её удержит без флотских пушек, если нас уведут на воду?

– А это, брат, уже не наша забота, – сказал мичман. – Наша забота – Того. Не разобьём его в море – крепость и при пушках не устоит; разобьём – так, может, и пушки вернутся назад. Одно к одному. Собирайся, свистят.

Вот он и раздался – тот свисток, о котором Макаров упредил меня загодя. И раздался именно теперь не зря: крепость сушей не удержать вечно, крот дороется до Высокой, а с Высокой достанет и до эскадры на приколе. Единственный срок, когда флот ещё волен драться сам, – сейчас, пока гора наша. Макаров рассудил это прежде меня и уже выводил корабли. Того шёл к Артуру – и Артур выходил ему встречь.

Я оглядел батарею напоследок: закопчённые орудия, серого от бессонницы Свиридова, отбитый ночью люнет. Тут оставалась половина меня – форт и приговорённый Кондратенко, которого я так и не выучился беречь.

– Свиридова за меня, – сказал я комендорам. – Слушать сухопутного, как меня. И держите люнет.

Комендоры молчали. Свиридов козырнул перевязанной рукой.

И я пошёл за мичманом вниз – с горы, через город, к гавани. Дорога вела мимо всего, что осада успела наделать за эти недели. Мимо разбитых снарядами домов с вывернутым наружу нутром. Мимо вереницы носилок, что тянулась с фронта к морскому госпиталю. Мимо баб, набиравших воду под свист случайных перелётов – буднично, будто иначе тут и не жили. Под сапогами хрустело битое стекло.

У самой гавани мичман прибавил шагу.

– Живей, лейтенант, – бросил он через плечо. – Пары разводят, ждать не станут.

Эскадра стояла на рейде чёрными тушами. Над трубами поднимались дымы, пахло углём и мокрым железом. У пристани уже постукивал машиной катер. Я нагнал мичмана и пошёл с ним рядом – к катеру, к миноносцам, к тому делу, что ждало меня на воде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю