Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"
Автор книги: Мария Архангельская
Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 308 (всего у книги 347 страниц)
Глава 4
Уголь мертвого корабля
Двадцать девятого марта, с утренней водой, я съехал на «Манджур» – и встретили нас там так, будто год ждали именно этого катера.
Командир канонерки, капитан второго ранга с якорной цепочкой седины в бороде, выслушал меня, не дослушал и повёл показывать хозяйство. Хозяйство было образцовое и страшное: начищенная медь, выскобленные палубы, расписания вахт на переборке – и пустые орудийные фундаменты под чехлами, обмётанными по кромке, как обмётывают петли на парадном мундире.
– Двести шестьдесят тонн кардифа в ямах, – сказал он, притопнув по палубе. – Мне его жечь некуда: я на бочке до конца войны, катер да камбуз. Забирайте хоть весь. Одна беда, лейтенант: уголь-то мой, а вода вокруг – чужая. Таможня, консулы, портовые власти.
– Бумагой займётся консул. Сколько сможете отдать, не оголив камбуз?
– Двести двадцать. – Он ответил без запинки. И, помолчав, прибавил тем тоном, каким просят о повышении в должности: – Дозвольте грузить моими. Команда у меня без настоящей работы. Они у меня скоро палубу до дыр протрут.
К полудню у борта «Манджура» стояли наши миноносцы, и уголь пошёл – мешками, корзинами, по сходням, из рук в руки. Работали обе команды вперемешку, и я впервые за поход слышал, как матросы смеются.
Из ямы уголь подавал их комендор – пожилой, седой в щетину, приставленный при корабле без пушек к тому, что от его ремесла осталось: к весам да к счёту. Мешки он насыпал неполные, «чтоб человек мог бежать, а не ползти», и подавал наверх тем же движением, каким тридцать лет подавал в лоток картуз, – от бедра, с доворотом корпуса, без замаха. К третьему часу он не сбился с него ни разу.
Манджурцы носили так же, как в первый час, – сытые, отстоявшиеся, злые на работу люди. Мои носили хуже. Артур сидел в них весь, как есть: угольные авралы через ночь, февраль и март, которые они пронесли на себе и всё ещё несли. Выходило это шагом: то один переложит мешок с плеча на плечо там, где раньше донёс бы, то другой станет у сходни переждать встречного, которого мог и не ждать.
Один мой, из молодых, сел на кнехт передохнуть и не встал: сидел, положив руки на колени ладонями кверху, и разглядывал их так, будто прикидывал, чьи. Лобов прошёл мимо и не сказал ему ни слова – Лобов, который снимает стружку за неровно уложенный мешок.
Мичман таскал наравне: снял китель, повязал шею полотенцем, стал в общую вереницу – и отличался от матросов только руками, сбитыми в кровь где-то на второй сотне мешков. Все свои слова он выложил утром, а теперь выкладывал мешками: мимо меня, по сходне, в наши ямы, пять часов подряд.
Одинцова на погрузке не было: он с моего слова третий день сидел в лоцманской конторе над картами устья – числилось это поправкой девиации.
За погрузкой командир «Манджура» отвёл меня к поручням, откуда были видны обе сходни разом.
– Макаров жив? – спросил он первым делом.
– Жив.
Он выдохнул и опустил глаза на сходни.
– Английская газета пишет одно, немецкая другое, японскую мне переводят с чужого голоса. Год читаю свою войну по чужим газетам, лейтенант, и не знаю, где в них правда. Расскажите генеральную ночь. Как дали?
Я рассказал, как дали. Он слушал, перебивая себя же: а на какой воде, а с какого борта заходили, а батареи били или молчали. Отвечал я коротко – внизу шёл уголь и шли сутки. Он проговаривал за мной названия батарей – беззвучно, одними губами, и борода при этом ходила.
– Чем кормят? – спросил он.
Я сказал чем.
– А поют что?
Я открыл рот и закрыл.
На угольных авралах пели. Всю зиму, через ночь, у меня за спиной, пока я стоял с часами. Я знал в отряде число здоровых и число больных, знал тонны в ямах и часы до истечения срока. Про песни у меня в книжке графы не было.
– Разное, – сказал я.
Он не переспросил. Поглядел на меня и опять повернулся к сходням, где его матросы носили мой уголь.
– У меня поют. – Он не обернулся. – Каждый вечер. Начинает мой комендор, тот, что при весах. Голос дурной. Но начинает всегда он.
А в конце погрузки ко мне подошёл его мичман – совсем юный, из последнего мирного выпуска, с лицом, на котором всё было написано ещё до первого слова.
– Ваше благородие. Возьмите с собой. Хоть матросом. Хоть без довольствия.
Я посмотрел на его командира. Тот молчал и глядел в сторону.
– Не могу, – сказал я мичману. – Вы под словом. Уйдёте со мной – слово нарушено, и завтра его не примут ни от одного нашего консула, ни под одним нашим флагом. Ваша служба – стоять. Она поганая, я знаю.
Мичман выслушал, побелел, вытянулся и ушёл к своим мешкам. Командир «Манджура» проводил его глазами и сказал негромко, не мне – рейду:
– Третий раз просится. И ведь прав, что просится. И я прав, что не пускаю.
* * *
Бумажный бой начался часом позже, когда на пристани явился даотай с переводчиком и вежливейшим протестом: погрузка угля воюющей стороной в нейтральном порту-с. За ним подтянулся японский вице-консул – не сам, письмом. Наш консул – довод про дрова я привёз ему готовым, с вечера, – прибыл третьим, со своими книгами под мышкой, разложил их по столу сам и заложил три места, прежде чем сесть.
Начали с бумаги. Переводчик развернул японское письмо и прочёл его вслух – сперва своим, потом нам:
– «…воюющая сторона грузит уголь в нейтральном порту. Настоящим просим погрузку прекратить, а миноносцы разоружить по истечении суточного срока».
– Нейтралитет, – сказал наш консул, – запрещает снабжать воюющий корабль с берега. Покажите мне берег.
Переводчик перевёл. Даотай пил чай.
– Уголь на «Манджуре». «Манджур» – русская палуба. Интернированная, но не конфискованная. Казна перекладывает своё имущество со своей палубы на свою же. Это как из сарая в дом дрова перенести. Вопрос внутренний.
Переводчик переводил обе позиции по три минуты каждую. Голоса мне при этом не полагалось.
А срок шёл: там, на рейде, носили мешки – в счёт тех самых суток, которые тут переводили по три минуты на сторону. Я выдержал переводы четыре и на пятом открыл рот.
– Господин даотай. Уголь мне нужен сегодня. Отряд идёт в море, ему без этого угля не дойти. Дайте кончить погрузку.
Переводчик перевёл – куда короче, чем я сказал. Даотай впервые за час поднял на меня глаза и спросил что-то в три слога.
– Господин даотай желает удостовериться, – сказал переводчик, – верно ли он понял: уголь нужен русскому отряду, чтобы идти воевать.
Тишина стояла ровно столько, чтобы услышать, как под пристанью вода перебирает сваи.
– Господин даотай понял неверно, – сказал консул раньше, чем я успел открыть рот второй раз. – Лейтенант говорит о сроках. Лейтенанту не терпится, у него молодость и предписание. А имущество перекладывается со своей палубы на свою.
Даотай выслушал всех, глядя куда-то между спорящими, выпил поданный чай до половины и вынес решение: погрузку не запрещать, ибо имущество точно русское; но окончить её надлежит до истечения суточного срока стоянки, ибо таков порядок; а бумаги обеих сторон принять и подшить, ибо бумаги составлены превосходно. Консул тут же, не сходя с места, испросил сверх того трое суток «на исправление повреждённых механизмов» – повреждения у нас имелись подлинные, шаньдунской выделки, и даотай, поглядев на пробитый кожух «Расторопного», продлил. Сутки на уголь, трое на железо.
Когда чиновник ушёл, консул собрал свои листы и выровнял стопку об стол – трижды.
– Лейтенант, – сказал он, не поднимая глаз. – Вы сейчас чуть не подарили ему погрузку. Здесь не отвечают на вопрос, которого не задали. Вам его задали – потому что вы сами полезли под руку. – Он убрал стопку в папку и завязал тесёмки. – Довод ваш хорош. Вы к нему только не прилагайтесь.
* * *
Семью Вана нашёл Одинцов – вернее, нашла его записная книжка.
Пароходная контора, что везла в феврале семью торговца, держала книги аккуратно; адрес выгрузки в них не значился, зато значился возчик. К вечеру второго дня я стоял перед узким домом на краю французской концессии, и дверь мне открыл сам Ван.
Он постарел за эти месяцы на десять лет – а увидев меня, разом постарел ещё на пять. Потом собрался, поклонился и отступил, пропуская в дом.
Говорили мы час, за чаем, который он заваривал сам, не торопясь – каждым лишним движением выгадывая время; за тонкой стеной стучали детские шаги и женский голос считал вслух по-китайски.
Дом был наёмный: стол, табуреты, на стене – светлое пятно от снятого прежними жильцами зеркала. Из своего у Вана тут были шкатулка да чайник.
Ван долил мне и себе.
– В феврале ко мне пришёл человек. Одет купцом. По-китайски говорил чисто, с севера. Покупал малость: карты зимних троп, имена лодочников, расписание, которым ходят джонки. Давал хорошие деньги, господин. Очень хорошие. И торговался, как чиновник: не о цене, о сроках.
– Какой срок?
– Всё – к маю. – Ван поставил чайник на середину подноса и оставил на нём руку. – Я сказал, что троп не знаю. Вежливо сказал: я мукой торгую, господин, откуда мне джонки. Он выслушал, поблагодарил за чай и ушёл. Дальше не торговался. Ни разу.
Женский голос за стеной дошёл до конца счёта и начал сначала, с единицы.
– Через три дня у меня утонул приказчик. Тихий человек; бумаги мне писал, на джонках ходил писарем. Утонул в порту, в безветренный день, при полном штиле.
– Тогда я понял, – сказал Ван, глядя в чашку, – что торг не кончился.
– Как он пил чай? – спросил я.
Книжка была у меня уже в руке, и я не помнил, в какую минуту её вынул. Ван поглядел на книжку, потом на меня; чай в его чашке так и стоял нетронутый. Считать за стеной не переставали.
Я убрал книжку. При нём я её больше не вынимал.
– По-вашему пил, – сказал Ван. – Вприкуску. Сахар грыз передними зубами – вот так. – Он показал на себе, двумя пальцами, коротко. – Купцы так не пьют, господин. Потому и запомнил.
Он сделал единственное, что умел: закрыл дело, раздал долги – «долги оставлять нельзя, по долгам находят», – и увёз семью. Задаток за апрельскую муку вернул мне из шкатулки, пересчитав дважды, серебром, тем же, что брал.
– Тот человек, – спросил я. – Что ещё он покупал в Чифу, кроме троп?
– Не знаю про Чифу. – Ван поднял глаза. – Знаю про здесь. Мой двоюродный брат служит счётчиком грузов у Пудуна. Три недели тому один фрахт взял пароход под английским флагом, но грузит его не по-английски: ночами, своими людьми, ящики длинные, тяжёлые, кранцы под них – как под снаряды. И уголь. Много угля, господин. Весь, что был в порту.
– Ваш брат. Счётчик грузов. Он каждый день ходит по Пудуну и говорит с людьми.
Ван отставил чайник. Помогать мне выговорить это он не стал.
– Мне нужно, чтобы по Пудуну прошёл слух. Один. Что русские грузятся до рассвета и пойдут утренней водой, южным фарватером. Сказать его надо там, где слушают японцы. И сказать не мне.
Приказчик утонул за меньшее.
Наливать Ван больше не наливал: выгадывать время стало нечем.
– Сколько платить? – спросил он.
У меня были готовы ответы на «зачем» и на «господин лейтенант, у меня трое». На «сколько платить» ответа не было.
– Три рубля. Больше нельзя: за дорогой слух здесь смотрят, кто платил.
– Три рубля, – повторил Ван и покачал головой. – Только не вашими. У вас в кармане моё серебро, вы его полчаса назад взяли. Им и платите. Русскими деньгами в Пудуне платят русские – такой слух проверяют. Моими платит купец Ван.
Я достал его монеты и отсчитал три рубля обратно. Он за мной не пересчитывал: взял и уложил в шкатулку, на то самое место, откуда вынул полчаса назад.
– Он согласится?
– Я его старший, – сказал Ван и закрыл шкатулку.
Я поднялся. У двери Ван тронул меня за рукав – впервые за всё знакомство.
– Господин лейтенант. Лодочники… Лю-старик и другие. Я слышал, что с ними. Это мой грех: я водил джонки, они гибли за мои тропы. Если ваша война когда-нибудь спросит с того человека… – он поискал слово и нашёл: – запишите и мою долю.
– Записал, – сказал я.
* * *
В консульстве меня ждала депеша – транзитом через Чифу, условленным скучным сводом, переписанная набело консульским писарем, чернилами, ровным круглым почерком, без помарки: «Грузы получены сполна тчк семейные здоровы тчк дядя выехал навстречу».
Скучный свод расшифровывался нескучно: грузы сполна – моё донесение о тропах дошло до Макарова; семейные здоровы – в Артуре без перемен; дядя выехал навстречу – эскадра начала движение по плану. Десяткам кораблей и шестнадцати тысячам людей предстояло сойтись с нами в точке, которую вёз в моей каюте пакет за пятью печатями.
Вторая депеша была личная и короче казённой, и тот же писарь вывел её тем же почерком и с тем же нажимом, каким выводил про грузы и про дядю: «Сорок два стало тридцать шесть тчк шестеро своим ходом тчк прочие терпят и кланяются». Я перечёл её трижды. Кланялись, стало быть, тридцать шесть. Я убрал листок во внутренний карман, к пакету.
А здесь, в жёлтой воде Хуанпу, стоял пароход с длинными ящиками и всем углём Шанхая – и ждал, я был уверен, того же самого.
Консул, когда я изложил ему пудунский расклад, потемнел лицом, но развёл руками: доказательств нет, флаг английский, трогать нельзя – нота выйдет не японцам, а нам.
– Тогда хоть глядите за ним, – сказал я. – Пароход с минами. Когда снимется, куда возьмёт лоцмана, сколько примет воды. Всё – в Чифу, консулу, для передачи по назначению.
Консул записал – разборчиво, нумеруя пункты, как опись, – и, дописав, промокнул лист и уложил его в папку, куда обыкновенно ложились только запросы о наследствах да жалобы шкиперов.
* * *
Снимались мы ночью, за три часа до конца разрешённого срока.
Уголь лежал в ямах и мешками по палубам; «Манджур» проводил нас, выстроив команду во фрунт вдоль борта, без единого звука – интернированным салютовать не положено, и они просто стояли, сняв фуражки, пока мы проходили. Их командир на крыле мостика держал руку у козырька, пока мимо не прошёл последний. Я ответил тем же.
У бара нас ждали – как я и рассчитывал. Мористее маяка, за кромкой территориальных вод, ходили переменными курсами два дыма: те самые, вежливые, из дозорной завесы. Серый катер с художником не зря считал заклёпки: нас выпускали в заранее расставленные ворота.
Только выходили мы не в ворота. Слух, пущенный по Пудуну с вечера, стоил три рубля. Консул его благословил.
Южным фарватером, с утренней водой, из Вусуна вышел английский пакетбот. Останавливать британскую почту накладно: нота вышла бы уже не нам. Но проверить дым они были обязаны.
А мы снялись тремя часами раньше, в самую глухую воду. И ушли северным рукавом. Пакетботу он мелок. Миноносцу – в самый раз. Промеры этого рукава Одинцов третий день снимал с лоцманских карт, пока весь рейд смотрел, как мы грузим уголь. Шли самым малым, с вешки на вешку. Лотовые роняли сажени себе под нос.
Одинцов держал карту под фонарём, прикрыв полой от берега. Читал вслух: на этом колене – две сажени с половиной.
Лот дал две.
Через кабельтов – полторы.
– Сколько по карте? – спросил я.
– Две с половиной.
Вешка стояла, где ей положено. Банка под ней – нет: она ходит с водой, а бумагу сняли, когда она лежала иначе.
Потом стукнуло.
Не удар. Вздрог. Будто корабль снизу приняли на ладонь.
– Стоп машина!
Телеграф лязгнул. Машина стала.
– Задний малый.
Винты взяли со дна муть. Жёлтая вода за кормой сделалась совсем глиняной. Корма пошла. Сошли.
– Стоп.
Стало тихо. Слышно было, как за кормой сбавляет ход мателот.
– Ваше благородие. Промер мой.
Одинцов был сер лицом даже под фонарём. Карту он подал сам, не дожидаясь.
Впереди рукав. По карте – две с половиной. По лоту – полторы и меньше.
Позади ворота. В воротах два дыма.
Считать было нечего.
– Карту в карман, – сказал я. – Идём по лоту.
Упрекать было некого: бумагу Одинцов снял верно. Факт из неё сделал я.
Дальше шли числами. Полторы. Полторы. Сажень с четвертью. Сажень с четвертью. Я не дышал. Полторы. Две.
Гаврилов стоял на штурвале четвёртый час. Руки лежали на спицах свободно. Правил в четверть спицы, не больше.
К исходу часа рукав выпустил нас в тёмное, чистое, глубокое – и берег Китая начал отставать.
Дымы за кормой остались стеречь пустое место. К утру они разберутся, к полудню доложат. До Камрани оставалось шестеро суток хода.
Лобов, сдав погрузку, доложил итог по-своему: ямы полны, мешков по палубе на двое суток сверх, у манджурцев рука лёгкая. И прибавил, помолчав, в сторону убегающего назад тёмного берега:
– Хороший корабль, вашбродь. Стоит год, а держит себя, как в кампании. Команда – золото, только глаза у всех голодные. Нам бы их голод – да в наши ямы, заместо кардифа.
Той же ночью, на вахте, я дописал в книжку под пятью фамилиями шестую строку. Не имя – приметы, все, что набрались за три порта: торгуется, как чиновник, – не о цене, о сроках; сахар грызёт передними зубами; сапоги морские, без блеска; срок всему ставит один – май. Май значил эскадру. Пустых строк я больше не держал.
Глава 5
Двадцать тысяч миль
Вода поменяла цвет на шестые сутки. Жёлтый след Янцзы отстал в первую же ночь, зелень Формозского пролива смыло на третьи, а здесь, южнее, море сделалось густо-синим, стеклянным по гребням, и в полдень от него ломило глаза. Солнце стояло почти над клотиком, и из палубных пазов выступала смола и липла к подошвам.
– Как в бане, только веника не дали, – доложил Лобов, поднявшись на мостик с камбузной пробой. – Чай велел давать горячий. От горячего потеешь правильно, а от тёплой воды – квёло.
Пробу я снял, чай одобрил. Из нас двоих в тропиках прежде бывал он один – гальванёром на «Памяти Азова», в девяносто пятом, когда та шла на Восток. Зима осталась в Артуре – со льдом, с тралами, с санями у госпитального крыльца, – а здесь у войны было другое хозяйство: мокрая парусина тентов, зацветшая вода в анкерках, масло в машине, ставшее жидким, как чай.
Уголь «Манджура» горел ровно. Одинцов вёл прокладку так, что за шестеро суток мы ни разу не увидели чужого дыма: торговые дороги он обходил счислением, загодя, как обходят отмели.
Огарёв обходил машинные отделения по утрам с той же въедливостью, с какой зимой обходил минные погреба, и доложил первым – ровным хозяйственным голосом, каким докладывают о перерасходе угля.
– Смена не выходит по часам, Андрей Николаевич. Режу пополам, ставлю на дверцу по двое – всё одно вынимаем. Кочегарный квартирмейстер просит экономический до заката: отдышимся, а ночью по холодку наверстаем.
Наверстать по холодку было нечем: холодок здесь заводился к полуночи и держался часа два. Кальки у меня за пазухой были на первое марта и дешевели с каждыми сутками, а сколько ещё простоит эскадра на этом рейде, не знал, надо думать, и сам Рожественский.
– Ход прежний, – сказал я. – Дойдём – отоспятся.
Огарёв подождал секунду, приложил руку к фуражке и пошёл вниз.
Кочегара вынесли через час, при мне. Двое вытянули его на палубу через светлый люк, взяв под мышки, и уложили в тень от тента, головой к комингсу, – привычно, без спешки. Старший зачерпнул парусиновым ведром забортной воды и вылил ему на грудь и на голову, потом ещё раз и ещё; вода была тёплая, как в лохани, и стекала с него чёрными ручьями, потому что рук и лица она уже не брала. Кочегар лежал с открытым ртом, и рёбра у него ходили часто и мелко.
Я стоял в трёх шагах и смотрел на трубы: дым шёл ровный, светлый, без искры.
Лобов принёс к люку свой чай, горячий, как обещал. Воду для него брали из анкерков, а вода в анкерках цвела с четвёртых суток; Лобов цедил её через марлю в два слоя.
К вечеру я вызвал Одинцова на мостик с прокладкой. Он развернул её на планшете и придавил углы биноклем.
– Ход какой ставить?
– Экономический.
Одинцов записал слово в книжку тем же почерком, каким писал пеленги. Потом взял циркуль, промерил остаток до Камрани, переставил раствор второй раз и третий.
– Приход переложим на сутки позже, Андрей Николаевич.
– Перекладывайте.
Цифру хода в приказе по отряду я переправил сам, а Огарёву объяснять ничего не стал, и он ничего не спросил. Перо в тропиках писало жирно, и старая цифра осталась стоять под вычерком. Так этот лист и пролежал в папке до самой Камрани.
Того кочегара к тому времени увели.
* * *
Два низких дыма на зюйд-весте открылись утром седьмых суток. Им там и полагалось быть: у входа в Камрань, дозором. Мы встретили их едва не праздником.
Я приказал поднять позывные артурского свода. На переднем миноносце вспухло что-то трёхфлажное. В моих таблицах такого не значилось. Разбора они не ждали: у переднего расчехлили носовое орудие.
– Свод у них свой, – сказал Одинцов виновато, точно чужой свод сочинил он сам. – Наших зимних добавлений они знать не могут.
– Андреевский до места. Семафор открытым текстом: «Отряд из Порт-Артура. Пакеты командующему».
Семафор они прочли. Флаг разглядели. И всё равно сближались по-боевому – широкой дугой, не отводя ствола. С мостика нас долго рассматривал в бинокль офицер в белом кителе не нашего покроя. Сам миноносец был крупнее «Сторожевого» раза в полтора: высокобортный, чёрный. У ватерлинии тянулась зелёная борода. Свежей краски на нём не было ни аршина.
– Ишь, бортина, – вполголоса оценил Огарёв на крыле мостика. – Дом, а не миноносец. С таким бортом в нашу зыбь у Эллиотов только чай подавать.
– Из Артура⁈ – прокричали с «дома» в рупор. – Артур же в осаде!
– Был! – ответил я. – С января снята! Газет не читаете?
Я успел бы выкурить папиросу. Потом «дом» отработал машиной, лёг нам на раковину и повёл в бухту конвоиром, не зачехляя орудия.
* * *
Камрань открылась к вечеру – просторная, как доброе озеро, вода в закатной меди, и на этой воде стоял флот. Я видел рейд Артура в лучшие его дни, но такого не видел никогда: четыре новых броненосца одного профиля, тяжёлые, в чёрной походной окраске, за ними старики, крейсера, а дальше – транспорты без счёта, плавучий город с прачечными дымами, и где-то в этом городе мычала скотина. Двадцать тысяч миль дороги стояли на якорях и пахли углём, капустой и калёным железом.
А мористее всех, наособицу, держался пароход – белый, с широкой красной полосой по борту, чистый до неправды. Госпитальный «Орёл». Из всей эскадры свежая краска была на нём одном, будто его везли сюда отдельно от войны, обернув в папиросную бумагу.
Катер бежал к флагману, а я всё оглядывался на этот белый борт.
К «Суворову» меня доставили в семь пополудни, а к адмиралу повели в девять.
Вестовой отвёл меня под ют, показал скамью у среза и сказал: «Обождите здесь». Больше со мной за два часа не заговорил никто. Мимо носили бумаги – папки, конверты, сшитые пачки под мышкой, – и носившие смотрели сквозь меня тем ровным взглядом, каким смотрят на пиллерс: стоит, не мешает, обойти можно с обеих сторон.
Пакеты я держал за пазухой, под сюртуком, где они пролежали всю дорогу от Артура. За шесть суток тропиков они отсырели от пота, и сургуч на печатях отошёл и стал мягким, как воск у нагоревшей свечи; я трогал их через ткань пальцем – все пять на месте, – и всякий раз, потрогав, чувствовал себя дураком. Кальки в них старели с каждым часом, а склянки на «Суворове» били исправно, и за эти два часа я насчитал их четыре раза.
Дважды за то же время «Суворов» поднимал сигналы мателоту, и оба раза не учебные. Первый я разбирал, шевеля губами, как гардемарин на первом экзамене, и не разобрал ничего: свод у них был свой. Во втором я без таблиц взял «неудовольствие» и позывные провинившегося – их подняли крупно и держали долго, на виду у всей эскадры, покуда на мателоте не ответили «ясно вижу» и не подняли своё, длинное и оправдательное. Своего флагман разбирать не стал. Фалы у него пошли вниз.
В девять за мной пришли.
* * *
В штабном помещении пахло сургучом и лимонной водой. За длинным столом работали трое; ближний к двери стол я узнал раньше, чем человека за ним: бумаги стопками, уголок к уголку, чернильница точно по оси прибора.
– Андрей Николаевич. – Ставров поднялся: сухое лицо выбрито до глянца, и голос комнатной, ровной температуры. – Живы. Рад.
– Аркадий Петрович. Далеко вас перевели.
– Куда приказали. Здесь много дела для человека, любящего опись. – Он выровнял и без того ровную стопку. – Вас ждут. Не задерживаю.
Рожественский принял меня стоя, посреди каюты, где всей обстановки было – стол под картами да портрет государя над ним; под подволоком гудела вентиляторная тяга. Адмирал оказался тяжелее, чем на портретах в журналах: широкая кость, серая от седины борода, взгляд из-под тяжёлых век.
– Пакеты.
Я подал оба. Толстый, прошитый, с пятью печатями, он вскрыл сам – не ножом, пальцами, с сухим треском, – выложил кальки и минуты три читал верхнюю молча. Отогнул угол второй. Третьей. Штурманскую школу Макарова я знал и всё же засмотрелся: поля от Квантуна до Шантунга, дозорные дуги, сетки квадратов – год войны лежал на столе, сведённый в линии.
– Свежесть? – спросил он, не поднимая головы.
– Кальки на первое марта. Дозорные расписания противника – на десятое. Перемены за поход приказано держать в голове и доложить на словах.
– В голове, – повторил он без выражения. Вскрыл тонкий пакет. Письмо читал дважды – я понял по глазам, которые дошли до подписи и вернулись к началу. Лицо не переменилось нигде, а вот руки: письмо он сложил вдвое, аккуратнее, чем требовала бумага, и убрал не в стол, куда легло всё остальное, а во внутренний карман сюртука.
– Сколько у Макарова в строю?
– Семь эскадренных броненосцев, «Баян», четыре крейсера первого ранга. Миноносцев тридцать один, в дальнем дозоре постоянно – восемь. Верфи Артура на ходу, док принимает броненосцы.
– В Либаве мне докладывали: Артур не выстоит до Рождества. – Он смотрел не на меня, на кальки. – На Мадагаскаре пришло известие, что он пал, и трое суток эскадра жила с этим. У Сингапура английский лоцман поздравил меня с тем, что он стоит. Кому прикажете верить, лейтенант?
– Никому, ваше превосходительство. Пришлите штурманов – пусть перечертят кальки и проверят каждую цифру.
Из-за стола с картами поднялся флагманский штурман – сивый, сутулый, с измерителем, который он так и не выпустил из пальцев за весь разговор.
– Вы не обессудьте, лейтенант. – Измеритель в его пальцах отстучал о стол короткий такт. – У этой эскадры за кормой шестнадцать тысяч миль – я их мерил, – и всю дорогу нас кормили сказками про Артур – и про павший, и про живой, на всякий вкус. По всем выкладкам, какие нам читали в пути, вашей крепости полагалось пасть ещё в декабре.
– Выкладки были верные, – согласился я.
Штурман посмотрел на меня поверх измерителя – в первый раз за разговор. Рожественский разговора им не оставил.
– Сказки проверяются дозором. – Он накрыл кальки ладонью, как накрывают выигранную взятку. – Отряд зачисляю при эскадре отдельным звеном. Стоянка при миноносцах. Сами – каждое утро к флаг-капитану. Ночи ваши испытаю делом, и раньше того при штабе о них не рассказывайте: здесь сказочников и без вас довольно. Уголь и снабжение заявите сегодня же. Макарову… – Он не договорил, повёл рукой, словно стирая лишнее слово, и закончил другим: – Идите.
* * *
Утром отряд перетянулся к миноносным бочкам, и к полудню я сидел в кают-компании «Буйного», где было тесно, как в купе, а рубахи на спинах не просыхали. Собрались с трёх или четырёх «бэшек» сразу: командиры на флагмане, у стола – молодёжь и механики. Сперва разговор шёл казённый, в четверть силы.
При штабе о наших ночах говорить было не велено. Кают-компания – не штаб; казуистика вышла артурская, но я за неё держался.
Осколок я привёз с собой – тот самый, японской выделки, с рваным клеймом, вынутый из кожуха «Сторожевого» после шаньдунского прорыва. Теперь он пошёл по рукам. Брали его двумя пальцами, на вес, и передавали дальше не сразу.
– Стало быть, крейсер бил по вам с двадцати кабельтовых? – переспросил минный офицер с «Блестящего», молодой, с облупленным носом. – Ночью? По дыму?
– По дыму и по искрам из труб. Прожектора он открыл после третьего залпа, когда мы уже легли к отмелям.
– А сети? Правду говорят, что тралите собственными сетями?
– Неправду. Сетями рыбу ловят.
– Ход? – спросил пожилой механик «Буйного», с руками в несводимой угольной черни. За весь час это был первый его вопрос.
– Шесть узлов. На седьмом трал всплывает и идёт над миной поверху.
– Шесть, – повторил он и больше ничего не прибавил.
– А под тралом сколько? – минёр с «Блестящего» подался вперёд.
– Полста саженей. Трос слушают на слух: поёт ровно – пусто, сфальшивил – зацепили.
Я говорил ещё с минуту: про буйки, про разворот на два корабля разом, широкий, чтобы не сложить трал вдвое. Стало слышно, как за переборкой шипит пар. Про буйки на океанской зыби меня не спросили. Про дно, под которое трал вешают, – тоже.
– Все вы там длинные разговоры развели, – пробурчал механик. – Вы нам про ночи, господа артурцы, а вы наши машины спросите. Двадцать тысяч миль без дока. На бумаге мне двадцать шесть узлов положено, а я командиру больше восемнадцати давать боюсь – подшипники на честном слове. Эскадренных – семь с половиной. Вот и вся наша сказка.
Семь с половиной. Я посчитал это при них и вслух.
– Тогда мой трал вам не годится, – сказал я. – Он считан под шесть. На вашем ходу он пойдёт поверху и ничего не тронет.
Механик положил ветошь на стол.
За столом ждали, что я поправлюсь. Минный офицер с «Блестящего» подался вперёд первым.
– Так углубите. Груза на трал добавьте.
– Углубим – оборвём. Трос считан под ту же шестёрку.
– А эскадре, стало быть, стать посреди моря и ждать, покуда вы протралите?
Это спросили от переборки – кто, я не разглядел. Шесть и семь с половиной не сходились ни при каком раскладе, и третьей цифры у меня для них не было. Я так и сказал, теми же словами: третьей цифры нет.
– Привезли нам шесть узлов через двадцать тысяч миль, – сказали от переборки же. – Уважили.
Молодой с облупленным носом опустил глаза в стол. Механик к ветоши не потянулся: она так и лежала, где он её оставил.
– Затем нас и прислали, – сказал я. – Чтобы вашу сказку с нашей сложить. У вас за кормой мили, у нас ночи. Порознь…
Механик вытер ладони ветошью, будто собирался здороваться заново, но ничего не сказал. Я не торопил.
На палубе, провожая, минный офицер тронул меня за рукав и показал подбородком на воду. От борта «Суворова» отваливала шлюпка под трёхцветным флагом – французский офицер в белом возвращался к своему малому крейсеру, стоявшему у входа в бухту.
– Третий раз на неделе, – сказал минёр. – Кланяется, обедает – и считает. Каждый день считает нам сутки: Париж телеграфирует ему, а Токио – Парижу. Досчитает – уйдём в Ван-Фонг, из Ван-Фонга обратно сюда. Так и стоим.
Шлюпка шла ровно, вёсла ложились чисто. Малый крейсер стоял у самой горловины бухты – там, где вчера вечером конвоир провёл нас мимо его борта, в кильватер, не зачехляя орудия. Мы шли тогда на просвет, минут двадцать, и на мостике у него стояли и смотрели.




























