444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 303)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 303 (всего у книги 347 страниц)

Глава 28
Соавторы

К явке я готовился, как готовятся к ночному бою: по карте, по часам и без иллюзий.

Саму явку, назначенную было на третье января, комиссия дважды отлагала без объяснения причин. Я получил лишний месяц на подготовку – и не задумался вовремя, на что этот месяц понадобился им.

Карта у меня была бумажная – в прямом смысле. Три вечера я сводил на один лист все даты этой зимы: когда какая бумага родилась, куда пошла, через чьи руки, и что после этого случалось на воде. Выходила таблица о двух столбцах. Левый – жизнь моих бумаг: опись прибывшего, ведомость расхода, запрос комиссии, ответ на запрос. Правый – жизнь японских мин и японских глаз: первая запись наблюдателя, первая закладка, вторая. Столбцы липли друг к другу, как мокрые листы. Всякий раз, как моя бумага проходила через одни и те же руки, правый столбец через два-три дня отвечал.

Через какие руки – о том таблица молчала. Бумаги комиссии проходили через многие. Но сам рисунок был красноречивей имени: штаб флота, интендантство, корабли отпадали один за другим, и оставалось единственное учреждение, через которое эти листы проходили все, – то самое, которое расследовало меня.

Огарёв повертел лист и так и этак, поглядел зачем-то на оборот:

– У норы, выходит, кот сидит, а мышь-то у него за спиной ходит. – Он вернул лист. – Ты им это в лицо понесёшь?

– В лицо. Другого случая собрать их всех за одним столом у меня не будет.

Резолюции Макарова – «Делайте. Доложить стрельбой» и вторая, свежая, о коридоре – лежали у меня в папке заверенными копиями. Щит из двух листов. Не бог весть какая броня, но и я шёл не обороняться.

Оставалась книжица. Главный мой козырь лежал в несгораемом шкафу у командующего, и командующий сказал о нём ясно: в комиссию не давать. Совсем. Накануне явки я испросил десять минут. Макаров принял меня между двумя докладами: на столе горела лампа под зелёным колпаком, стыл недопитый чай, а книжица в клеёнке уже лежала у чернильницы – он достал её до моего прихода и, пока мы говорили, держал на ней ладонь.

– Помню, что говорил, – Макаров не дал мне договорить. – И повторю. Пущу её по рукам комиссии – к вечеру о посте на сопке будет знать весь Артур, а через неделю и те, кто этот пост ставил. Они сменят манеру, и Черных будет год искать новую. Улики я вам не дам.

– Улика мне не нужна, ваше превосходительство. Нужно право на одну фразу: первая запись наблюдателя сделана за сутки до первого рейса. Без книжицы. Без поста. Дата – и всё.

Макаров с полминуты смотрел на меня из-под тяжёлых век, и я почти слышал, как он взвешивает то же, что взвешивал я три вечера: цену фразы против цены молчания.

– Фразу – даю, – сказал он. – Одну. Источник – «имел случай ознакомиться», и ни словом больше, хоть на дыбу. И вот что, лейтенант. Когда скажете – не на председателя глядите. По зале. Такие фразы кто-нибудь в зале всегда глотает криво. По тому, кто подавится, и увидите.

Комиссия заседала в том же штабном флигеле, только зала была другая – просторнее, холоднее, со столом на шестерых. Из шестерых я знал троих: председателя – грузного генерал-майора по адмиралтейству, из тех, кто дослуживает; артиллерийского полковника с лицом умного и уставшего человека; и Ставрова. Аркадий Петрович сидел сбоку, у бумаг, на месте докладчика, и перед ним лежало дело. Толстое. С закладками. С сургучом на вшитом конверте.

Письмоводитель – узкоплечий чиновник в вицмундире, тот самый, что мёрз у меня на приёмке с описью, – точил карандаши.

* * *

Начали с гладкого. Присяга, формальности, одиннадцать знакомых вопросов – я отвечал на них третий год и отвечал ровно. Комиссия скучала. Ставров ждал. Я видел, как он ждёт: не торопя, подбирая паузу, как подбирают волну под выстрел.

На двенадцатом вопросе он поднялся и попросил у председателя разрешения приобщить документ.

Сургуч хрустнул под ножом. Из конверта вышел лист – серый, нештабной, с печатью таможенного поста в Чифу и переводом, подшитым рядом. Расписка торгового дома «Ван и сыновья»: принято от русского морского офицера золотом и обязательствами банка – за доставку в течение зимы муки, медикаментов и «прочего снабжения по особому списку». Дата – двадцать седьмое декабря. За четверо суток до того, как полный план коридора лёг на стол командующего.

Вот, стало быть, чего комиссия ждала месяц: бумага шла из Чифу.

– Комиссия обращает внимание на два обстоятельства, – сказал Ставров, не повышая голоса; он вообще был нынче тих, как хирург. – Первое: офицер флота вступил в торговые сношения с территорией, занятой неприятельскими интересами, частным порядком, до всякого приказа. Второе, существенное: список закупок составлен до того, как интендантство доложило о нехватках. Лейтенант снова знал заранее – на этот раз, что у крепости кончится. Комиссия желала бы услышать: откуда?

Зала перестала скучать. Председатель надел очки.

Удар был хорош. Тетрадь Векшина он оставил в покое. Бил в свежее, в живое, в коридор. И самое скверное – наполовину он бил правдой: с Ваном я сговаривался загодя, до бумаг, потому что джонки не ждут резолюций.

– Отвечаю по порядку, – сказал я. – Замысел коридора изложен мною командующему флотом в сочельник, двадцать четвёртого декабря, и в тот же день принят штабом: докладная записка с входящим номером – при мне, заверенная копия, прошу приобщить. Тогда же командующий словесно приказал держать замысел под парами. Первый рубль торговому дому уплачен три дня спустя, двадцать седьмого. Комиссии остаётся сличить числа.

Копия пошла по рукам. Полковник читал долго, генерал – быстро; Ставров не читал вовсе: даты он знал не хуже меня. Он знал их – и всё-таки пошёл, и это следовало запомнить.

– Что до второго обстоятельства, – продолжал я, – то знание о нехватках не требует пророчеств. Требует арифметики: расход снарядов известен по стрельбам, расход муки – по числу едоков. Я делил одно на другое.

– И часто вы так… делите? – спросил артиллерийский полковник. Спросил без подвоха, с усталым любопытством человека, которому самому вечно не хватает снарядов.

– Каждое утро, господин полковник. Хотел бы перестать – обстоятельства не позволяют. Но, господа, раз уж комиссия занялась вопросом, кто и что знает заранее, – прошу приобщить и мой документ.

Я положил на стол таблицу. Два столбца, липнущие друг к другу.

– Здесь даты движения бумаг по делам снабжения – и даты японских действий против коридора. Прошу комиссию убедиться: неприятель узнаёт о наших перевозках через два-три дня после того, как о них узнаёт делопроизводство. Не раньше, господа. И не позже.

Я говорил – а глядел, как было велено, по зале. И потому увидел.

– Первая запись японского наблюдательного поста – я имел случай ознакомиться – сделана за сутки до первого рейса. О рейсе в тот день не знал ещё и экипаж. Знали – бумаги.

Перо письмоводителя остановилось. На полслове, на «имел случай»; остановилось – и пошло опять, слишком ровно, как идёт рука, которой приказали не дрожать. Я досказал – и до конца фразы смотрел уже только на это перо:

– Утечка сидит не на кораблях и не в штабе флота. Она сидит в том учреждении, через которое эти бумаги проходят все до единой. – Я выдержал паузу по-ставровски, волной. – В этом.

Артиллерийский полковник медленно повернул голову к Ставрову. Генерал-председатель снял очки, и было слышно, как дужка стукнула о сукно. Перо скрипело, единственное на всю залу, – писало, писало, писало.

Ставров сидел неподвижно. Я смотрел на него и видел то, чего не видел за два года ни разу: он считал – и не успевал. Даты, руки, копии, его собственные запросы, разлетавшиеся по канцеляриям, – вся его аккуратная машина разом обернулась к нему решетом, и сквозь дыры глядело жёлтое море. Он строил дело против меня. Выстроил – канал против крепости.

– Комиссия, – произнёс он наконец, и голос его был ровен по-прежнему, только суше на полтона, – полагает необходимым проверить изложенное. Немедленно и негласно.

* * *

За письмоводителем жандармы сели в вечер того же заседания – и четверо суток не брали: смотрели, куда потянется. Взяли тихо, на наёмной квартире у Нового города, с непереписанной ещё копией протокола и с деньгами, происхождения которых он объяснить не смог. На Ставрова он не работал: копии шли к китайцу-меняле, от менялы – дальше, а дальше начиналось море, по которому ходит тот, кто платит и молчит.

Мне об этом рассказал жандармский штабс-ротмистр, принявший дела Векшина, – рассказал скупо, служебно и с двумя дополнениями. Первое: в бумагах менялы нашлась копия старого запроса «о причинах обнаружения батареи». Осенью я гадал, отчего японец так быстро свёл таблицы на батарею Рощина. Больше не гадал. Второе ротмистр выложил, помедлив: там же лежал черновик описи бумаг, отправленных в комиссию «от доброжелателя», – и первым номером в той описи значилась расписка торгового дома «Ван и сыновья». Свою лучшую улику Аркадий Петрович получил из тех же рук, которые кормили японца.

Второе заседание собрали без присяги и без письмоводителя – протокол вёл сам артиллерийский полковник, и одно это говорило о состоянии дел больше любых бумаг. Ставров доложил сухо: делопроизводство комиссии скомпрометировано, материалы дознания переданы по принадлежности, огласка признана вредной для обороны. Потом положил перед собою чистый лист и повернулся ко мне.

– Остаётся вопрос, ради которого комиссия существовала, Андрей Николаевич. Происхождение ваших расчётов. – Он говорил без нажима, почти скучно. – Есть два способа его закрыть. Первый: признать вас автором. Тогда дело живёт, и живёт вопрос – откуда автор знал то, чего не знал никто. Этот вопрос переживёт и меня, и вас; его будут задавать другие люди, с меньшим тактом. Второй способ: признать, что автора нет. Расчёты – совокупный труд многих чинов. Совокупному труду вопросов не задают: у него нет лица, которое можно спросить.

Он выждал и добавил – единственный раз за всё заседание посмотрев мне в глаза:

– Подумайте, что вам дороже: чтобы наставления носили ваше имя – или чтобы по ним тралили.

Вилка была честная, и он знал, что она честная, и знал, что я это вижу. И имя было не пустяк, как ни поверни. Имя – это представление, которому дают ход; это разговор в штабе не с табурета; это, чего уж скрывать, строка, которую когда-нибудь прочла бы Вера Алексеевна, – на четверть секунды я увидел эту строку напечатанной. Потом увидел другое: дело, живущее год за годом, и новых людей с меньшим тактом, задающих всё тот же вопрос. Я подумал о четырёх часах утра, на которые назначены тралы.

– Пишите: совокупный труд, – сказал я.

Полковник, выводя формулу, приостановился на полуслове и посмотрел на меня – долгим, не служебным взглядом. Потом перо заскрипело дальше.

Формулу отделали к вечеру: «наставления и расчёты, послужившие к пользе обороны, суть плод совокупной работы чинов штаба, отряда и сухопутного ведомства; установление единоличного авторства признано невозможным и излишним». Излишним. Моя фамилия исчезла из дела, из наставлений, из представлений – отовсюду, кроме вахтенных журналов.

Огарёв, услышав формулу, крякнул:

– Это как же понимать? Писал ты – а вышло «мы, соавторы»?

– Так и понимать, Пётр Ильич. Зато у соавторов не спрашивают, откуда они знали. Коллективный ум – он вроде артельного котла: что туда попало, того не сыщешь.

Котёл, впрочем, распорядился по-своему: назавтра на катере Крутиков распекал молодого минёра, тыча пальцем в обтёрханный переплёт, – «в марининской книжке как писано? то-то же», – и никакая комиссия была ему не указ. Поправлять я не стал.

Со Ставровым мы столкнулись на крыльце флигеля – он выходил, я входил забирать копии. Он остановился. Постоял. И сказал – без яда, что было непривычнее всякого яда:

– Я говорил вам когда-то, что партий не играю. Помните? – Он смотрел мимо меня, на серую улицу. – Выяснилось: играют мной. Два года моё усердие возило чужую воду. – Он перевёл взгляд на меня, и в глазах его стояло незнакомое. Пересчёт. Так смотрят на человека, которому два года давали неверную цену. – Вы дурно кончите, Андрей Николаевич. Люди, которые всё считают, дурно кончают. Но кончите вы не от моей руки: мою руку, как выяснилось, дёргали за нитку. Прощайте. Комиссии более нет.

Он спустился с крыльца прямой, как всегда, и пошёл через двор. У ворот приостановился, словно что-то вспомнив, – и не обернулся.

Вечером я сделал последнее, что причиталось по формуле. Взял своё наставление о тралении – то, первое, летнее, с которого всё началось, – открыл на титульном листе и над словами «составил лейтенант Маринин» провёл чернилами ровную черту. Сверху написал, как велено: «Труд чинов штаба и отряда».

Подпись сохла долго. Я сидел и смотрел, как она сохнет. Потом закрыл переплёт и поставил на полку, между лоцией и сигнальной книгой. Корешку было всё равно, что стоит на титуле.

Тралы выйдут завтра в четыре, с ними – караван, и ни тралам, ни каравану нет никакого дела до титульного листа.

Глава 29
Пробка

Тралы вышли в четыре, и впервые за зиму японец не знал об этом заранее.

Разницу я почувствовал на третий день, как чувствуют перемену ветра – кожей. Мины стояли не там. Свежая банка нашлась у Лунвантаня, где мы не ходили с осени; вторая – на плёсе, который тралящий караван бросил ещё с первых морозов. Кто-то по ту сторону залива продолжал работать – аккуратно, помногу, в те же тёмные часы, – но теперь его аккуратность падала в пустую воду. Его карта умерла вместе с перепиской менялы, и по этой мёртвой карте он выкладывал живые мины.

Одну такую банку Крутиков поднимал при мне и, отжав тали, долго разглядывал сырой корпус – как разглядывают письмо, писанное знакомой рукой, но с чужих слов. Свежая краска, свежая смазка, чистая заделка сальников: человек за заливом работал, как работал всегда. Только место было глупое – плёс, где с первых морозов не ходил даже рыбак.

Посты Черных доносили голосом, через посыльных – со свистом, с двумя котелками чая на обратную дорогу: чужих нет, следы старые, сидим. В посыльные Черных отрядил самых быстроногих, но ноге от Крестовой горы до пристани – час с четвертью, а ночью и все два; я выпросил у порта ящик сигнальных ракет, свёз на посты сам и уговор положил простой, чтобы заучил каждый: красная – дымы в море, две красных – дымы идут к проходу. Черных принял ящик, как принимают хороший топор: без благодарности, взвесив в руке. Спросил только, будет ли отдача в плечо. Отдачи в плечо у ракеты нет, но врать ему я не стал: сказал, что главная отдача придёт с рейда, ответным огнём, и чтобы после пуска пост сразу менял лёжку. Это он понял без перевода. Наблюдателя, ушедшего с сопки в январе, никто не сменил. Я ждал этой тишины два месяца, а дождавшись – не обрадовался. Человек, ставивший эти мины, не мог не понимать, что ослеп. Понимал – и всё-таки тратил их на пустые плёсы, ночь за ночью, будто ему было важно, чтобы работа шла.

Так не экономят. Так шумят, чтобы не слышно было другого.

Макаров выслушал меня во вторник, на «Петропавловске», расхаживая от стола к иллюминатору.

– Ослепший зверь, Андрей Николаевич, опаснее зрячего. Зрячий бережёт лапу. Этот будет бить наугад, но всей тушей. – Он остановился. – Чего бы вы боялись на его месте?

– Весны, ваше превосходительство. Ему нужно, чтобы к весне нас тут не было. Или чтобы мы отсюда не вышли.

– Вот и я об этом думаю четвёртую неделю. – Он посмотрел на карту рейда, где чернильные точки наших тралений сходились к проходу, к узкому горлу между Тигровым и Золотой горой. – Выходит, ждём большого. Дежурство у горла я удваиваю с завтрашней ночи: канонерка и пара ваших миноносцев на внешнем, под парами, при полном боевом освещении по первому требованию. А вы пока сделайте так, чтобы бить наугад ему было ещё и не по чему.

Створные вешки тральной разметки мы переставили за две ночи, на шлюпках, без огней, обжигая ладони о мокрые шесты и обивая намёрзшую корку у старых гнёзд. Старая линия – та, что месяц назад читалась с сопки, та, что уходила в копиях через менялу в море, – осталась стоять для виду: голые шесты над серой водой, ровные, честные, убедительные, как всё, что предназначено для чужих глаз. Новая легла в стороне, без единой вешки – по береговым створам, по трубе завода и седловине Золотой горы, – и знали её десять человек, из которых девять не умели писать.

* * *

Большое пришло через две недели, в самую тёмную ночь месяца.

Ракета с Крестовой горы встала над заливом в исходе второго часа – красная, с перегибом на ветру. За ней вторая. Пост Черных увидел их раньше прожекторов. Раньше дежурной канонерки. Раньше всех: старые пароходы шли на изношенных котлах, и над трубами у них сыпало искрой – по этим искрам сопка и взяла шесть точек на зюйд-осте, ходом к проходу. Два месяца назад об этом доложил бы луч – когда чужой форштевень уже резал бы рейд. Теперь первым сказал берег.

На «Сторожевом» сыграли тревогу. Я выскочил на мостик в наброшенной на плечи шинели; ночь стояла глухая, беззвёздная, ветер резал мокрым. Луч с Электрического утёса уже щупал воду – длинный, белый, с той механической терпеливостью, от которой у меня и на своём мостике холодело под шинелью. Второй луч пошёл с Тигрового. В перекрестье выплыл пароход.

Старый, грузный, труба сбита набок ещё чьим-то давним снарядом. Он не таился и не отворачивал. Он шёл прямо, тяжело, всем корпусом, осев по самые клюзы, – камень, цемент, балласт до самых горловин. За ним из темноты выступили ещё два таких же, и дальше, на пределе луча, – дымы миноносцев прикрытия.

Четвёртый раз. Трижды они пробовали закупорить нам горло в прошлом году – и трижды устлали пароходами внешний рейд. Теперь пришли снова – без луны, после месяца тишины. Пробка. Если хоть два корпуса лягут поперёк прохода, эскадра останется запертой в гавани до водолазных работ – на месяц, на два. На всю весну.

Дальше всё пошло быстро и громко.

Батареи открыли огонь почти разом – Электрический утёс, Золотая гора, Тигровый. По чёрной воде заплясали столбы. Дежурная канонерка била с рейда в упор, не жалея стволов. Головной брандер принял два попадания в скулу, окутался паром – и продолжал идти. Так устроен пароход с камнем: убить его трудно, он уже мёртвый. Его можно только уронить раньше времени.

– Отряду – малый, торпедные аппараты к выстрелу, – сказал я. – Бить по головному. Огарёв – второго.

«Смелый» отвалил от борта первым, за ним «Сторожевой». Мы шли наперерез, вдоль кромки старого фарватера. По надстройке щёлкнуло. Ещё раз. Миноносцы прикрытия пристрелялись издали. Вода встала стеной у самого борта и обрушилась на мостик – этот снаряд был свой, с Золотой горы: батареям сверху не разобрать в этой каше, где чьи. Рулевой ругнулся одним словом – я его от него за год не слышал. Луч с Тигрового мазнул по нам, ослепил до красных кругов; секунду я вёл по памяти, потом луч ушёл вперёд и лёг на головного.

Головной вырастал. Гремела изношенная машина. Звенело под попаданиями железо. На мостике его кто-то стоял. Я видел этого человека в белом огне прожектора: без фуражки, руки на поручне, лицо поднято к лучу. Он тоже пришёл доложиться до конца.

– Пли.

Торпеда ушла с шипением, вода у борта вспухла. Взрыв поднял головному полубак; он клюнул, повалился скулой, посыпался камень из развороченного трюма – и всё-таки полз ещё, уже боком, уже мёртвым весом. Второго взял Огарёв – чисто, под мостик. «Смелый» тут же сам пропал в накрытиях: миноносцы прикрытия перенесли огонь на него, мстя за своего. Вынырнул он с пробитой трубой, в парах, но своим ходом и на прежнем курсе – Огарёва такими вещами было не разубедить. Третий брандер, не дожидаясь торпеды, рванул подрывные патроны сам и лёг там, где застигло.

Одного я боялся всю эту канонаду – так, что сводило скулы: что какой-нибудь из них, подбитый и ослепший, рыскнёт с чужого створа вправо, на живую воду. Умирающему пароходу всё равно, где лечь; ему хватило бы шального кабельтова, чтобы сделать своё дело случайно, поперёк собственной карты.

Не рыскнул ни один. Они ложились вдоль одной линии, ровной, старательной, выверенной, – вдоль старого створа, вдоль голых шестов, которые мы оставили для чужих глаз. Все три, и четвёртый, что выполз из темноты позже и получил своё от батарей. Их лоцманская работа была безупречна – по карте месячной давности. Они шли по створу, которого больше не было, и умирали пароход за пароходом на пустом плёсе, в полумиле от настоящего фарватера, – и только на четвёртом страх начал меня отпускать, по пароходу за раз.

Пятый отпустить не дал. Разглядев в свету, что творится с передними, он положил руль на борт и попробовал уйти. Ему не дали батареи. Накрытие легло по мостику. Пароход рыскнул, потерял ход, стал валиться. Его несло течением – тяжёлого, слепого, уже ничьего – несло вправо, к живой воде, и сделать с этим было уже ничего нельзя. Где он лёг, в темноте было не разобрать. Шестой исчез – то ли отвернул, то ли он мне померещился со страху; врать не стану.

К четырём утра всё кончилось. С воды снимали чужие шлюпки – гребцы бросали вёсла, едва свет находил их. Подобранных отпаивали кипятком у камбузов; двое, наглотавшиеся ледяной воды, к полудню умерли, и хоронить их выпало тем же матросам, что ночью по ним стреляли. Миноносцы прикрытия постреляли издали и ушли, не приняв боя. На рейде, вдоль брошенной линии старых вешек, чернели пять остовов, и волна уже обсасывала их, прикидывая, как будет разбирать по железке.

* * *

Рассвет пришёл серый, стылый. Я обходил остовы на катере, со штурманом и промерным лотом; лотовый выпевал глубины, и от его голоса, от плеска мокрого линя всё утро отдавало буднями – будто ночи не было вовсе, а была всегдашняя гидрографическая скука.

Четыре корпуса легли безнадёжно мимо – лучшая в мире исполнительность, у которой месяц как отняли глаза. Пятый испортил утро. Тот единственный, что дрогнул и сломал строй, – и уронили его к фарватеру мы сами: накрытие, разбившее ему мостик, отдало корпус течению, и корма легла в полутора кабельтовых от кромки настоящего фарватера. До пробки он не дотянул, но горло стеснил: большим кораблям в малую воду теперь ползти мимо него самым малым, по одному, с промером впереди. Месяц водолазных и подрывных работ, если без штормов.

У пристани меня перехватил Черных – спустился с поста сам, впервые за два месяца, обмороженный до кирпичного цвета, с заиндевелой бородой. Доложил, как рубят: искры над водой взяли в первом часу, на глаз – вёрст пятнадцать; ракеты пустили по уговору, обе; лёжку сменили, ответный огонь лёг по старой, никого не задело. Помолчал и добавил единственное, что позволил себе за всю зиму сверх дела:

– Досиделись, стало быть.

– Досиделись, Матвей Кузьмич. С меня – тёплые полушубки на все посты и чего сами попросите.

– Ракет, – сказал Черных. – Хорошая вещь. Громкая.

Пленных было тридцать восемь, все с головного и второго. Человека, что стоял под лучом на мостике головного – без фуражки, с поднятым лицом, – среди снятых с воды не было. Старший из пленных – механик с обожжёнными руками – на вопросы отвечал поклоном и молчанием, а по-русски знал одно слово, и слово это было «Кронштадт». Куда он его вёз всю жизнь и зачем – осталось при нём.

Огарёв на обратном ходу был непривычно тих, только у самого борта «Сторожевого» проговорил, глядя на остовы:

– По вешкам шли. По нашим. Как по нотам.

Ответа у меня не нашлось. Мы оба смотрели на остовы, пока на «Петропавловске» не взлетели флажки семафора: меня требовали с докладом.

Макаров принял на юте, в шинели, спиной к ветру. Слушал не перебивая; раз только, когда я дошёл до старого створа и пустого плёса, коротко глянул из-под башлыка – и борода его шевельнулась, как от ветра, которого не было.

– Потери?

– Убитых нет. На «Смелом» двое посечены осколками, легко, и пробита труба – заварят у стенки за трое суток. Расход торпед – две, обе в цель.

– Стрельбой, стало быть, и доложили. – Он повернулся к рейду, где над пятым остовом уже суетилась пара наших катеров с промерными линями. – Пятый мне не нравится.

– Мне тоже, ваше превосходительство. Начнём подрывные, как позволит волна. К середине марта горло будет чистым.

– К середине марта… – Макаров повторил это без вопроса, на вкус, как пробуют воду за бортом. Помолчал. – Скажите мне другое, Андрей Николаевич. Вы человек, который любит спрашивать «зачем». Вот и спросите: зачем адмиралу, который полгода душит нас блокадой издали, экономно, чужими минами, – зачем ему вдруг шесть пароходов, команды охотников и вся эта ночь? Пробка – трата отчаянная. Её ставят не от силы.

Я смотрел туда же, куда он, – на серую воду, на остовы, на горло прохода между Тигровым и Золотой горой.

– Пробку ставят тому, кого хотят запереть, – сказал я. – Запирают, когда уходят сами. Он собрался снять часть сил с блокады. И не хочет, чтобы мы шли следом.

– Вот, – сказал Макаров. – Вопрос остаётся один: куда ему понадобилось уводить флот посреди зимы. И у меня, лейтенант, есть на этот счёт ровно одна догадка, и она мне не нравится сильнее пятого парохода. – Он запахнул шинель и пошёл к трапу, бросив через плечо, уже на ходу: – Узнайте мне, куда собрался Того. Раньше, чем он соберётся.

Катер у трапа уже держал пары, и поручни его были белы от намёрзшей за ночь изморози.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю