444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Архангельская » "Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ) » Текст книги (страница 289)
"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 10:30

Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"


Автор книги: Мария Архангельская


Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 289 (всего у книги 347 страниц)

Глава 25
Берег

Группу я повёл в море впервые той же ночью – четыре миноносца, моя группа, моя ответственность, моя бессонница на годы вперёд.

Приказ был – разведка: дойти на норд-ост, за Дальний, к Бицзыво, выяснить, что за транспорты объявились у берега, сосчитать и вернуться; в бой без нужды не ввязываться, людей и корабли беречь. Приказ простой – только на воде такие обрастают сотней мелочей, и любая может стоить всего.

Я держался за поручень на мостике головного; дрожь машин под ногами была ещё чужая – не «полтавская», тяжёлая и уверенная, а мелкая, злая, торопливая, дрожь миноносца, готового и бежать, и кусаться. Я привыкал к новой своей высоте – высота невелика: четыре скорлупки, две сотни человек. И всё-таки между мной и морем теперь не стоял никто – ни Успенский, ни Огарёв, ни Макаров. Решал я.

Группа была сборная, наспех сколоченная из того, что нашлось под рукой у Макарова в его вечной гонке. «Сторожевой», на котором я выходил всю весну, шёл головным; за ним – ещё два таких же «сокола», поменьше счастьем и побольше ржавчины. В хвосте – тихоходный миноносец прежней постройки, с командой, однако, злой и сплаванной.

Командиры их были старше меня годами, а двое и чином не ниже; группу повёл лейтенант не по старшинству – старшинства у меня не было. Наставление о разведке и тралении писал я, фарватеры эти знал я. Макаров, не любивший тратить лишних слов, сказал отрядному коротко: «пусть ведёт тот, кто считал».

Они подчинились не с радостью, но без фронды; я знал цену этому шаткому старшинству и опираться на него не собирался – доказывать своё мне предстояло каждую ночь заново.

И впервые за эту зиму я не знал, чем кончится ночь.

Странное, ни на что не похожее чувство – выходить в темноту без справочника. Прежде на каждой развилке у меня в голове лежала готовая страница: что было «в тот раз», чем кончилось, где банка, где засада, чего ждать к рассвету. Я расходовал эти страницы скупо и точно, и они держали меня на плаву всю зиму.

Теперь страница была чиста. Бицзыво не значилось в моём справочнике ничем, кроме голого факта высадки – без чисел, без подробностей, как помнят давно прочитанную книгу: один общий вкус. Я шёл в эту ночь вслепую, на ощупь, на выучке и на удаче – как все люди ходят в свои ночи. И, к собственному удивлению, обнаружил: это не так страшно, как я боялся. Я был командиром четырёх миноносцев в тёмном море, и этого было довольно, чтобы работать.

Снимались в полночь, по-тихому. Развели боны; группа по одному, в кильватер, прошла узким горлом прохода – мимо тёмной громады Золотой горы, мимо притушенных огней Электрического утёса, где нас знали и пропускали по условному сигналу. За боном дохнуло открытым морем – тем особенным запахом большой ночной воды, от которого у моряка всегда что-то подбирается внутри. Берег пошёл слева тёмной стеной.

Я взял курс на норд-ост и почувствовал, как четыре корпуса послушно легли мне в кильватер, в одну нитку – на основании одной макаровской фразы и одного исписанного мной наставления. Это доверие весило больше всей «Полтавы».

Шли без огней, малым ходом, прячась в тени берега. Дитерихс, увязавшийся за мной с «Сторожевого» и исполнявший при мне за штурмана и за адъютанта разом, негромко докладывал глубины и пеленги. Сигнальщики висели на крыльях мостика; внизу, у машин и у аппаратов, люди ждали. В их молчании была плотность, какая бывает перед делом, исхода которого не знает никто – в том числе и я.

Так мы и шли – час, другой – вдоль чёрного берега, на малом ходу. Лотовый мерно бросал лот и вполголоса подавал глубины; рулевой держал по компасу и по моему молчанию. Раз я приказал застопорить и переждать – впереди, у мыса, померещился чужой силуэт; постояли, вгляделись – оказалась скала, двинулись дальше.

Я отвык за зиму от этого простого, голого ремесла – вести корабли в темноте, держать строй, читать берег по редким огням и по чутью; отвык за бумагами, докладами, штабными боями. А ведь с этого я и начинал в ноябре, вахтенным начальником на «Полтаве», – только теперь за спиной шла не одна палуба, а четыре.

К двум часам ночи слева по носу, там, где берег заворачивал к норду, небо над водой стало не таким чёрным. Не зарево – отсвет: множество огней, прикрытых, осторожных, свет большого скопления людей и железа, какого не бывает у мирного берега. Мы подходили к Бицзыво.

* * *

То, что открылось нам из-за мыса, я не забуду до конца обеих моих жизней.

Бухта была полна кораблей. Транспорты – десятки транспортов, грузные, высокобортные, облепленные баркасами, как туши мухами, – стояли на якорях вдоль всего берега, насколько хватал глаз в ночной мгле. Между ними сновали катера и шлюпки; на воде дрожали цепочки притушенных огней.

А у самой кромки прибоя угадывалось то, ради чего всё это пригнали через море. Люди. Тысячи людей. Армия сходила на чужой берег – пехота, лошади, орудия, повозки, – медленный муравьиный поток, переливающийся с воды на сушу. Мористее, между десантом и нами, лежали низкие силуэты боевых кораблей охранения.

Я по привычке считал. Транспортов за тридцать. Это не набег, не демонстрация. Это армия – корпус, два, – которую высаживают на Квантун, чтобы отрезать Артур от своих, обложить, задушить.

Чисел мой справочник не помнил. Но что это такое, я знал и так: вот она, «сухопутная блокада» из моих книг. Одиннадцать месяцев осады. Цзиньчжоу, Зелёные горы, форты, Высокая, голод. И в самом конце – сдача, которой не должно случиться, если я хоть чего-нибудь стою.

Охранение стояло со знанием дела: крейсера, истребители, выставленные ровно, заслоном – без генерального боя сквозь него не прошёл бы и весь наш флот. Японцы делали всё методично, без спешки и без суеты, как делают работу, в исходе которой не сомневаются. Высадить, прикрыть, обеспечить – и снова, ночь за ночью, пока на квантунский берег не сойдёт столько штыков, сколько нужно, чтобы взять Артур с тыла. Вот с этой методичностью нам и предстояло воевать.

– Силища, Андрей Николаевич, – выдохнул рядом Дитерихс, и в голосе его, мальчишеском, дрогнуло то самое, что дрогнуло в эту минуту во всех нас. – Куда ж их столько. Неужто не сбросить?

– Не сбросить, – сказал я. И сказал правду – ту, что знал без всякого справочника, одним взглядом на эту бухту. – Четырьмя миноносцами армию в море не спихнёшь, мичман. Тут флот нужен, весь, и днём, и под огнём их броненосцев. И то ещё надвое: сколько мы их утопим, столько они нам подвезут к утру. А наше дело сегодня другое. Сосчитать и донести. Считайте транспорты. Точно считайте. От нашего счёта зависит, как штаб станет думать о завтрашней войне.

Я считал и не мог насчитать края. Транспорты уходили за транспорты, дымы за дымы; за каждым силуэтом, который я заносил в счёт, открывался следующий.

Я смотрел, как с борта ближнего транспорта спускают по сходням лошадей. Лошади упирались, скользили на мокром настиле; их тянули под уздцы вниз, к качающимся баркасам. Следом сносили на руках вьюки и зарядные ящики. Буднично, по-крестьянски, под лошадиный храп и матерок.

Над водой висел ровный, не стихающий гул – не шум боя, а шум труда. Скрип талей, плеск вёсел, чужая ругань, мычание, конское ржание, лязг железа о железо. Пахло угольным дымом, потревоженным илом и – едва-едва, через всю бухту – лошадьми и людьми, плотным запахом большого скопления живого. Пахло не войной. Пахло переселением, ярмаркой, чем угодно мирным и огромным.

На мостике стояла тишина. Сигнальщики, рулевой, Дитерихс – все смотрели на ту сторону молча. О чём молчит каждый, я знал.

Сосчитать нам дали не всё.

В половине третьего от линии охранения отвалил истребитель. Низкий, быстрый. Пошёл на нас.

– Заметили, – коротко сказал Дитерихс.

Может, и не нас – наш дым, нашу тень у мыса. Неважно. Я положил группу в отворот, к берегу, в его чёрную тень. Дал ход не полный, бурунный, выдающий, а тот предельный, на котором ещё крадутся.

– В бой не ввязываться, – сказал я для мостика. Спокойно, тише обычного, как всегда под ударом. – Уходим. Мы своё взяли. Мы их видели. Донести – вот геройство на эту ночь. Остальное – мальчишество, за которое платят чужими жизнями.

Японец резал угол. Мы тянулись к тени. Минуты сделались длинными. Он был быстрее, но шёл на просвете, а мы – в тени; он искал нас глазами, а мы его уже держали в окулярах. Прожектор хлестнул по воде. Раз. Мимо, выше труб. Другой. Снова мимо. Сзади нехотя гукнуло орудие – недолёт, белый куст воды, опал. И всё.

Тень берега сомкнулась за нами, как занавес. Кто-то на мостике шумно выдохнул сквозь зубы; я не стал смотреть кто. Японец потерял нас в путанице мысов и не полез следом – в темноту, к чужому берегу, может статься, заминированному. У него был приказ стеречь транспорты; транспорты он стеречь и остался. А мы ушли. На зюйд-вест. Домой. В планшете и в моей голове лежала единственная добыча этой ночи – счёт.

Двадцать семь транспортов. Я записал это число в книжку – последнее число этой зимы, первое число той войны, что начиналась за кормой.

* * *

Обратный путь прошёл без приключений – самое лучшее, что можно сказать про военный поход. Перед рассветом мористее нас прошли большим ходом, не заметив, два японских крейсера – шли к Бицзыво, прикрывать высадку. Мы переждали их, прижавшись к берегу и застопорив машины; я слышал, как у себя за спиной, в темноте, дышат люди, не позволяя себе кашлянуть. Когда дымы их ушли за горизонт, я снова дал ход.

Группа держалась хорошо: никто не отстал, никто не сцепился, никто не зажёг лишнего огня; дистанцию и место в строю держали ровно. Я привёл их домой целыми, всех до последнего кочегара.

В Артур мы вошли на рассвете, с серым небом и серой водой, с той чистой усталостью, какая бывает после дела, сделанного без потерь. Я сошёл на берег и поехал прямо в штаб – донести, пока счёт горяч и пока его не остудили пересказы.

Доклад мой был короток: место, время, число вымпелов, осадки, поведение охранения, вывод. Вывод я позволил себе один, и не из справочника – из того, что видел этой ночью своими глазами: высаживается армия, не отряд, и цель её не берег, а Артур с суши. Считать надо не дни до её появления под крепостью, а недели – и недель этих немного.

Меня выслушали внимательно: кто-то записывал, кто-то переглядывался, над картой склонились головы. Чьи-то пальцы отмеряли циркулем расстояние от Бицзыво до Цзиньчжоуского перешейка – то самое, пройдя которое японская армия запрёт Артур с суши, как пробку загоняют в бутылку. Теперь и штаб видел то, что я увидел ночью с мостика; мне для этого понадобились четыре миноносца и бессонная ночь – им хватило моей бумаги.

Бумага о Бицзыво пошла наверх – к Макарову, к наместнику, в Петербург. И где-то на её пути, я знал, сидел в угловой комнате человек, который прочтёт её первым и сделает свою отметку. Война переезжала на сушу, на его длинный берег, – там начиналась его игра, а не моя.

Самого Макарова я увидел мельком, уже уходя: он быстрым шагом пересекал приёмную, на ходу бросая распоряжения флаг-офицеру, – весь движение, весь нетерпение, та неубывающая злая энергия, которой он держал эскадру. Увидев меня, он остановился на секунду.

– Бицзыво? – спросил он, хотя уже знал; он всегда уже знал.

– Двадцать семь транспортов, ваше превосходительство. Армия. Не отряд.

– Знаю. – Он смотрел на меня тем своим взглядом, в котором не было ни тепла, ни холода, один работающий расчёт. – Сосчитали – хорошо. Сосчитали и вернулись без потерь – ещё лучше: в море нынче в цене не геройства, а возвраты. – Он уже двигался дальше, но через плечо, мимоходом, уронил то, что я унёс с собой на всю войну: – Морскую вашу зиму вы отслужили на отлично, лейтенант. Теперь готовьтесь к худшему. Море честное: тут видно, кто на тебя идёт. На суше пойдёт другое – там убивать нас будут не японцы, а свои же бумаги да свои же дураки, и спасать придётся не от Того. Считать вы умеете – это полдела. Идите. Учитесь остальному.

И ушёл – стремительный, седой, живой; тот, кого не должно было быть на этом свете уже три недели, – и кто был, потому что один лейтенант однажды сосчитал верно. Я глядел ему в спину и думал, что вот она, главная моя награда: не крестик на кортике, а эта спина, уходящая по коридору отдавать приказы живым голосом.

Бумажный бой будет потом, а сейчас я вышел из штаба на крыльцо и остановился.

Утро поднималось над Артуром – тихое, ясное, апрельское; город лежал внизу, целый, белый, ещё не тронутый, с дымками над крышами, с колоколами к заутрене. Он не знал и не желал знать, что этой ночью в шестидесяти милях к норд-осту на его землю сошла его смерть.

В гавани на бочках стояла эскадра, целая и живая; за городом поднимались сопки, рыжие и голые, и через месяц по ним поползёт вверх, к фортам, сухопутная война.

Моя зима кончилась: задача, ради которой я очнулся в этом теле в ноябре, – не дать войне начаться с разгрома, встретить её готовой, спасти Макарова и эскадру, – была решена. Не вся история, не вся война – одна зима, одна тетрадь, одна развилка.

Но развилка состоялась: история свернула с накатанной колеи и катилась теперь не по моим книгам, а по живой, никем не написанной дороге. И на этой дороге Макаров был жив, эскадра цела, и у России в Тихом океане был флот.

А моя война только начиналась: там, за сопками, на берегу, куда этой ночью сошёл Оку со своими дивизиями, лежала сухопутная кампания – и о ней мой справочник снова знал почти всё. Цзиньчжоу, Наньшань, Зелёные горы; имена генералов, даты штурмов, цена каждой высоты.

И одно имя среди всех – имя человека, на котором продержится сухопутная оборона, как Артур держался на Макарове. Его мне предстояло сберечь так же, как я сберёг адмирала: без него крепость падёт раньше срока. Я знал день его гибели – и знал даже, что его убьёт. И у меня снова был полный карман страниц – и один-единственный шанс истратить их так, чтобы они стоили чьей-то жизни.

Михеев ждал меня внизу, у пролётки. По обыкновению он бормотал себе под нос, для порядка вселенной: неплохо бы их благородию поесть и поспать, пока дают, потому что после, чует его сердце, давать перестанут.

– Чего там, вашбродь, на берегу-то? – спросил он, подавая мне руку на подножку. – Сказывают, япошка валом валит. Правда аль брешут?

– Правда, Михеев. Валом.

– Ну, – сказал он, подумав. – Стало быть, опять работа. – Он влез на облучок и разобрал вожжи. – А вы поешьте всё ж таки, вашбродь. На голодное брюхо и беду встречать несподручно.

Я чуть не засмеялся и обещал, что поем; на душе было тяжело и ясно – разом.

Я в последний раз оглянулся на берег.

Где-то там, за рыжими сопками, на сошедшую с моря землю ступала новая война – длинная, сухопутная, та, которой я ещё не жил, а только читал о ней в книгах. Книги я помнил, но главные мои бои и главные мои потери были ещё впереди, на этом берегу.

Расписание этой войны уже лежало у меня в голове – и составлять его набело предстояло заново, и снова за всех.

Левиафайн Кейн
Порт-Артур. Лейтенант. Том 2

Глава 1
«Пока в воде»

Карта восточного берега Ляодуна – от Талиенвана до Бицзыво – лежала на столе криво, придавленная с одного угла медной чернильницей, с другого – кулаком Макарова. Кулак стоял на бумаге костяшками вниз, всем весом, и я понял: решение уже принято, и меня позвали не советоваться, а считать.

– Покажите, где стояли, – сказал он, не здороваясь. Здороваться у него на это утро времени не было.

Я обошёл стол и положил палец на бумагу – не на Бицзыво, а мористее, в раскрытую пасть залива. Там глубины ещё держали транспорт с осадкой в две сажени, и там этой ночью стояла на якорях половина армии генерала Оку.

– Здесь, ваше превосходительство. Большие пароходы – мористее, под разгрузку барж; баржи и паровые катера челноком на берег. Охранение – истребители мористее их, дозором; крейсера дальше, у Эллиотов, прикрывают с моря.

– Сколько до них от нас?

– Шестьдесят миль на норд-ост. Малым ходом – ночь. Полным – подойдём задолго до глухого часа, пока у них вахты не спят; да и труба на полном сыплет искрой – за пять миль себя окажем.

Он наклонился над картой так, что я увидел сверху его седой затылок и красную, обветренную шею, и эта шея работала, пока он молчал: ходили желваки. За окном штаба кричали чайки, и где-то ниже, в гавани, ритмично бил молот по железу – чинили после зимы то, что зима не доломала. Будничный, мирный звук. Я стоял и ждал, и знал, что он скажет, и от этого знания во рту делалось сухо.

Карту эту я помнил не по одним книгам. Соседний Талиенван в январе уже взял с крепости минный транспорт и крейсер: стопоря ход у собственной всплывшей мины, «Енисей» дал течению снести себя на своё же заграждение, а следом, посланный на выручку без карты полей, на тех же минах кончился «Боярин».

В моих книгах флот не вышел. В моих книгах армию Оку высадили на голый берег без единого выстрела с моря. Командующий был уже мёртв, а тот, кто остался, считал главным не утопить врага, а сберечь корабли для боя – которого так и не дал. В моих книгах этот залив три недели был японской прихожей. Никто не помешал им внести в неё пушки, лошадей и людей – тех, что потом убивали наших на Цзиньчжоу и под фортами. Я знал это так же твёрдо, как знал собственное имя. И стоял, и молчал, потому что не моё дело было это говорить вслух – моё дело было, чтобы вышло иначе.

– Беречь корабли, – сказал Макаров негромко, ни к кому, и в голосе его было столько, что я понял: бумагу с этими словами он читал не далее как сегодня. – Мне пишут: беречь корабли. – Он выпрямился. – Корабль, лейтенант, не икона, чтоб его беречь. Корабль – это пушка, которую можно подвезти к врагу. А враг у меня сейчас по пояс в воде, с лошадьми на стропах и пушками на палубах, и беречь его мне никто не приказывал.

– Никак нет.

– Транспорт под разгрузкой – не боевой корабль. Он не отстреливается, он тонет. – Макаров смотрел не на меня, а в карту, и пальцем, коротким и тупым, как зубило, провёл от Артура к заливу одну линию, прямую, без циркуля и без сомнений. – Истребители их я в ночном бою не возьму – уйдут или разменяемся, мне размен невыгоден. А вот зайти в темноте под их охранением, ударить по стаду и выйти прежде, чем они разберут, кто их бьёт, – это можно. Один раз. Пока они не настелили мин и не повесили дозоров по всему рейду. Через неделю будет поздно. Сегодня – можно.

Он поднял глаза, и они были на меня.

– Миноносцы поведёте вы.

Я ждал этих слов и всё-таки услышал их как удар под дых. Одно дело – сходить и сосчитать, привести четыре вымпела домой целыми и доложить. Совсем другое – повести их туда, где будут стрелять в ответ, и отвечать потом не за свою одну голову, а за без малого две сотни чужих.

– Сколько дадите кораблей? – спросил я. Голос вышел ровный. Под давлением он у меня всегда выходил ровнее, чем хотелось. За эту привычку меня зимой не раз принимали за человека хладнокровного. А я просто медленнее говорю, когда тяжело.

– Сколько просите?

– Четыре. Больше в темноте я не управлю, а меньше – не хватит торпед на залп по стаду. Тип «Сокол», все из второго отряда – они ходкие и я знаю их командиров.

– Берите шесть.

– Шесть я ночью растеряю, ваше превосходительство. – Я сказал это твёрдо, потому что тут считать умел лучше его, и он это знал, и за это, кажется, меня и держал. – Четыре идут одной кильватерной, видят друг друга по буруну. Шесть на повороте – это уже два потерянных, и хорошо если потерянных, а не своих же протараненных в свалке.

Он смотрел на меня секунду – той секундой, в которой не было ни тепла, ни недоверия, один работающий расчёт, – и согласился так же быстро, как спорил:

– Четыре. К ночи выйдете. Снимаю вас с группы до утра – приказ напишут. – Он уже отвернулся к окну, к гавани, к своему молоту, бьющему по железу. – И вот что, лейтенант. Не геройствуйте. Утопите два парохода и вернитесь с четырьмя кораблями – это победа. Утопите четыре и вернётесь с одним – это глупость, за которую я с вас спрошу. Считать вы умеете. Считайте людей, а не пароходы.

– Есть считать людей.

И вышел, унося в себе эти его слова. Они легли поверх других, апрельских, с того крыльца: на суше убивать нас будут свои же бумаги да свои же дураки. А на море, выходило, убивать будут меня моими же четырьмя кораблями, если я просчитаюсь хоть на узел, хоть на полчаса прилива, хоть на одну неверную тень в темноте.

* * *

Считать я сел в тот же час, в каюте на «Сторожевом», над собственной картой, на которой синим карандашом уже было размечено всё, что я помнил, и чёрным – всё, что знал наверняка.

Шестьдесят миль. На двенадцати узлах – пять часов хода в один конец; меньше нельзя, ночь короткая, апрель; больше нельзя: полный ход в ночи сам себя выдаёт – искра из труб, белый бурун; всякий дозор усмотрит за пять миль. Выходить, стало быть, в сумерках, как погасят створные, чтобы тёмную часть пути пройти в темноте и подойти к заливу в самый глухой час – между вечерней зарёй и восходом луны, самым его краем. Луна шла на ущербе, за половину, и всходила около полуночи; это я проверил по календарю дважды: воевать по памяти – последнее дело, а память на фазы луны у меня была книжная, не морская. Выходило впритык, и выручало одно: апрель у здешних берегов мглист, к ночи над водой ложится дымка, и что всходит – в ней и вязнет. На дымку я и ставил. Больше ставить было не на что.

Торпеды. На каждом «Соколе» два аппарата, в каждом – мина Уайтхеда; запасных нет. Восемь торпед на четыре корабля. Восемь выстрелов – и больше у меня в эту ночь не будет ничего, кроме носовой семидесятипятки да трёх сорокасемимиллиметровых пукалок, которыми транспорт не утопишь, разве что подожжёшь надстройку. Значит, бить надо наверняка, в упор, с трёх-четырёх кабельтовых, по неподвижной цели – а цель будет стоять, потому что разгрузка идёт всю ночь и якоря не выбирают. Восемь торпед – четыре пузатых парохода, если каждая ляжет. Не лягут все. Положим, половина. Два-три пузатых – вот мой счёт, тот самый, что назвал Макаров, и я порадовался, что назвал его не я: за чужой счёт спрашивают мягче.

Крейсера я у Макарова в ночь не просил: ночью у чужого берега крейсер слеп и громоздок – не прикрытие, а лишний бурун, по которому нас сыщут. Ночь – миноносная. Крейсерам будет день.

Я разложил по столу командиров, как карты.

– Огарёва, – я отодвинул список к Лобову, что стоял у двери, заслоняя её плечом, и ждал, пока я надумаю. – И «Расторопного», и «Стройного». Огарёв пойдёт головным со мной.

– Огарёв – это хорошо, – сказал Лобов, и в этом «хорошо» у него уместилось целое личное дело. – Огарёв ночью не сробеет и не полезет поперёк. А вот «Стройный»… – Он не договорил, перехватил рукавицы из руки в руку. – На «Стройном» машина с зимы кашляет, вашбродь. Холодильник травит. На двенадцати узлах пять часов туда да пять обратно – сдюжит ли, бог весть.

– Другого ходкого нет. Первый отряд в дозорной смене при эскадре – этих Макаров не даст. Из наших кто в доке после зимы, кто с машиной в переборке. На бумаге в Артуре истребителей два десятка; на воде к этой ночи – вот эти четыре да тихоходы.

– Нет, – согласился Лобов спокойно. – Я к тому, чтоб вы знали, а не к тому, чтоб не брали. Знать-то надо. – Он помолчал, по-стариковски пожевав губами. – Людей на «Стройном» жалко, ежели машина в ночи на полпути станет. Бросать ведь не станем.

– Не станем.

– Ну вот и я о том. – Он опять перехватил рукавицы и больше ничего не прибавил. В этом был весь Лобов: сказать правду, какую начальство не любит, и оставить её лежать на столе.

А я сидел и решал. «Стройный» с больной машиной – это лишний узел риска. Полсотни человек, которых, если станут на полпути, придётся снимать под носом у японского охранения – или бросать. Заменить его нечем: ходких «Соколов» в отряде наперечёт, прочие тихоходнее, на них до зари не обернёшься. Без него торпед в залпе мало. С ним – лишняя дыра в строю, и в неё может утечь полсотни душ.

Я взял «Стройный». Поставил его четвёртым, концевым, чтоб в случае чего отстал не в голове свалки, а на отходе, и пометил себе держать его на глазу. И впервые за эту войну подумал не «как сделать», а «кого я за это похороню». Карта от этой мысли не сделалась ни на йоту понятнее. Только рука с карандашом стала тяжелее.

– Огарёва ко мне, – сказал я. – И на «Стройный» дайте знать: приду смотреть машину. Пусть командир сам встретит.

Огарёв пришёл скоро – невысокий, сухой, с той ленивой повадкой в плечах, за которой у иных прячется робость, а у него пряталась привычка не тратить движений зря. Я знал его с зимы: он один из немногих в отряде водил миноносец не по приказу, а с удовольствием, как иные правят лихой тройкой. Выслушал, куда идём, не переменившись в лице.

– Стадо колоть, – сказал он, и в углу рта у него дёрнулось что-то вроде усмешки. – Дело святое. Давно пора напомнить японцу, что у него и борта есть, не одни пушки. – Он глянул на мою карту, на четыре синие чёрточки кильватера. – «Стройного» зачем в строй? У него машина – вдова, а не машина. До Бицзыво-то добежит, а вот обратно я бы на неё рубль не ставил.

– Затем, что он ходкий. Других ходких нет.

– Ходкий, пока холодильник держит. – Огарёв и не думал спорить; ему, похоже, самому было любопытно, как я выкручусь из задачи, в которой нет хорошего ответа. – Ну, дело ваше командирское. Пойдёмте вдове в нутро заглянем, чтоб уж знать, на что идём.

У трапа «Стройного» нас встретил его командир – лейтенант, моложе меня на выпуск, с воспалёнными от двух бессонных суток глазами: починку он гонял сам и с корабля, похоже, не сходил. Вниз повёл тоже сам, в тесноту, где пахло горячим маслом и паром и где в полутьме поблёскивала смазанная сталь – единственное, что на этом кораблике было по-настоящему ухожено. Машинист – молоденький, тщедушный, перепачканный так, что на лице белели одни глаза да зубы, – отёр руки ветошью, которая была грязнее рук, и докладывал при командире, положив ладонь на холодильник, как кладут руку на грудь больному:

– Вот тут травит, вашбродь. С зимы. Трубки потекли. Мы их глушим помаленьку, какие совсем худые, да ведь глуши не глуши, а каждая глушёная трубка – это лишний жар. Покуда идём двенадцать узлов да вода забортная холодная – терпит. А ежели прикажете дать самый полный, да надолго, да разом охолонуть не дадите…

– То что?

– То подшипники погреются, вашбродь. А с горячим подшипником далеко не уйдёшь. – Выговорил он это ровно, без жалобы, как о погоде: вот так оно есть.

Я постоял, глядя на запотевшую сталь, на машиниста, на его командира с воспалёнными глазами, на Огарёва, который привалился к переборке и смотрел на меня с тем спокойным любопытством, с каким смотрят, как другой человек делает трудный выбор. Машина была честная: она прямо говорила, что выдержит ровный ход и не выдержит рывка. А ровного хода в ночном деле под огнём никто гарантировать не мог – там бывает только рывок.

– Глушите, что течёт, – сказал я командиру. – Уголь под пробку. И на полный без моего слова не давать, хоть бы что. – А машинисту сказал в глаза, потому что такое говорят не по команде: – Станешь в ночи – дай ракету и держись на воде. Мы тебя не бросим. Бросать не станем, понял?

– Понял, вашбродь, – сказал он, и видно было, что «не бросим» он услышал лучше, чем приказ про уголь.

Наверху, на трапе, Огарёв придержал меня за рукав.

– Зря, конечно, берёте, – сказал он негромко, без укора, скорее задумчиво. – Но я бы тоже взял. Восемь торпед – это восемь торпед, а шесть – уже не залп, а тычки. – Он усмехнулся той же дёрганой усмешкой. – Вот за то и не люблю я командиром быть, что всегда выбираешь не между хорошим и дурным, а между дурным и худшим. У вас это, гляжу, тоже не сахар.

– Не сахар, – согласился я.

– Ну так и не сахарьте. – Он отпустил мой рукав. – Пошёл готовиться. К ночи буду головным, как велели.

* * *

К вечеру я отпустил людей поесть и поспать те два часа, что оставались, и сам спустился в кубрик. Командиру там вообще-то делать незачем. Но мне нужно было – не проверить, проверено было всё, а просто побыть среди тех, кого я в темноте поведу.

Внизу пахло мокрым сукном, машинным маслом и кашей. Михеев пристроился на рундуке, обтачивал что-то – оказалось, мой же кортик, который я почти не вынимал из ножен. В ночном деле на миноносце он был нужен, как телеге пятое колесо. Он тёр его суконкой истово, будто от блеска этой бесполезной железки зависело, вернёмся мы или нет.

– Брось, Михеев. Не на парад.

– Знамо, не на парад, вашбродь, – отозвался он, не бросая. – А только пущай блестит. С блестящим-то оно веселей. – Он подышал на клинок, потёр ещё. – Я так рассудил: коли железо у командира в порядке, стало быть, и сам командир в порядке, и людям спокойнее. А спокойному человеку, вашбродь, и помирать несподручно, ему домой охота.

Я не нашёлся, что на это сказать.

Лобов сидел рядом, штопал толстой иглой рукавицу – свою, ту самую, которую вечно перекидывал из руки в руку; теперь, при деле, руки его были спокойны.

– Боцман, – я опустился рядом на рундук, – что люди?

– Люди как люди, вашбродь. – Он не поднял глаз от рукавицы. – Молодые куражатся, кто постарше – молчат. Это завсегда так перед делом: кто громче всех нынче, тот завтра… – Он не договорил, откусил нитку. – Зимой-то мы всё больше сторожили да караулили. А нынче, выходит, сами идём кусать. Это другое, вашбродь. К этому люди ещё не привыкли – что мы теперь не отбиваемся, а нападаем.

– Не привыкли – привыкнут.

– Привыкнут, – согласился он. И добавил, помолчав, глядя на свою иглу: – Вы, вашбродь, об одном помните. Зимой вы за себя одного отвечали, да за корабль. Оно тяжело, да понятно: сам напортачил – сам и расхлёбывай. А нынче за вами две сотни душ пойдут в темноту, и каждая на вас одного глядит. Это не тяжелей. Это иначе. – Он наконец поднял на меня свои блёклые северные глаза, в сетке морщин, видавшие девятнадцать лет службы и не одну такую ночь. – Вы не примеряйте на себя каждого наперёд хоронить. Так нельзя, надорвётесь до выхода. Вы их ведите. А хоронить, ежели придётся, будем после. Всё после.

Откуда он знал, о чём я думал над картой, я не спросил. Нижняя палуба знала такие вещи без доклада. Я сидел в тёплой вони кубрика, среди людей, которые через три часа полезут за мной в темноту, и думал, что Лобов прав. Командир, который перед боем хоронит своих в уме, к бою уже наполовину разбит.

– Спасибо, боцман.

– Не на чем, вашбродь. – Он откусил последнюю нитку, оглядел зашитую рукавицу на свет и остался доволен. – Рукавицу вот залатал. И то дело.

* * *

Сумерки в Артуре в апреле падают быстро: только что над Тигровым полуостровом стояло рыжее, дымное зарево, а уже через четверть часа гавань налилась синью, и створные на Золотой горе мигнули и погасли – это было нам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю