Текст книги ""Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ)"
Автор книги: Мария Архангельская
Соавторы: Дмитрий Федотов,Сора Наумова,Светлана Волкова,Марат Дочкин,Левиафан Кейн,Ксения Холодова,Юлия Гладкая
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 312 (всего у книги 347 страниц)
Много дымов. Сигнальщики докладывали наперебой. Одинцов на «Сторожевом», как потом выяснилось, считал вслух. Пять. Восемь. За восемь – стена, не разберёшь. Ходовые, густые, широким фронтом – так дымит не отряд. Так дымит флот.
Эскадра сыграла боевую тревогу – спокойно, без горячки: три ночи учений давали себя знать. По стеньгам пошли боевые флаги. На «Ослябе» они поднялись со всеми вровень, до места. Завеса вытянулась навстречу дымам. Телеграфная рубка ловила воздух.
И воздух заговорил. Сильная станция, близко, работала открыто, размеренно, безо всякой оглядки. Телеграфист «Суворова», принимавший её, вдруг заторопился, начал писать, порвал ленту, стал писать снова.
Первое слово вопроса было наше. Кодовое, из артурского свода, из зимних добавлений – из тех, что мы с Макаровым увезли в двух пакетах на юг.
Свои? Или Того, взявший наши своды с какого-нибудь пленного журнала, спрашивал нашим голосом – как спрашивал когда-то я его огнями?
– Ответа не давать, – сказал Рожественский, когда я взлетел к нему на мостик. – Пока не увидим глазами.
– Глазами – это моя работа, ваше превосходительство. Дозвольте: моё звено. Подойду на видимость, опознаю по силуэтам. Наши своды могли взять с бумагой. Наши обводы с бумагой не возьмёшь.
Рожественский смотрел на норд. Потом на меня.
– Идите. Опознаете своих – дадите две белые ракеты. Опознаете чужих… – он не стал договаривать. – Ход, лейтенант. Не жалейте машин: сегодня можно.
Катер домчал меня до «Сторожевого» за семь минут – рекорд похода. У трапа уже ждали. Одинцов с картой. Боцман с рапортом о парах. Сизов просто так – стоял и смотрел на норд, как в очередь за своим. Огарёву с Вельским я отсемафорил уже с борта: «Идём смотреть первыми». «Сторожевой» разворачивался на норд, когда я скомандовал в машину «самый полный» – впервые за весь поход этими словами.
Машина пела на пределе. Корпус дрожал крупно, по-живому. Сизов без приказа стоял у аппаратов. Одинцов прирос к дальномеру. Сорок минут такого хода – и дымы на норде начнут распадаться на мачты и трубы.
Навстречу нам из-за горизонта поднималась стена дыма.
Гаврилов положил руль, выровнял – и вдруг сказал, не оборачиваясь, тихо:
– Либо дошли, ваше благородие. Либо всё.
– Держи на дымы, Гаврилов.
Глава 11
Рандеву
Сорок минут «Сторожевой» бежал на норд так, что заклёпки пели.
Позади, за кормой, лежала в готовности вся эскадра, и ей предстояло узнать от меня одно из двух слов. Впереди росла стена дыма, и с каждой милей наша тройка всё глубже входила в чужую – или свою – дистанцию огня.
Труба у моего плеча свистнула на двенадцатой минуте.
– Мостик.
– Правый упорный греется, ваше благородие. – Механик кричал снизу, из своего грома, но выговаривал ровно, по одному слову. – Лью масло. Прошу полный вместо самого полного.
Я прикинул. Полный – это на два узла меньше. Два узла на сорока минутах – это две мили. Две мили – это силуэт, который я разберу не сейчас. Потом.
А «потом» – если там Того – начнётся с его залпа.
– Держать самый полный.
Труба подышала.
– Есть держать самый полный.
Я вернул крышку на место. Внизу подшипник грелся дальше. Наверху никто не спросил, о чём труба.
Гаврилов держал на дым. Руки его лежали на спицах мёртво. Сизов сидел на корточках у аппарата, спиной к железу, и щурился на норд. Одинцов не отходил от дальномера. Он даже не менял ноги.
Соль на обвесе слежалась коркой. Я потрогал её. Отдёрнул руку и потрогал снова.
Ветер шёл в лицо тёплый, свой, ходовой.
На флангах уступами держались «Смелый» и «Расторопный». Они шли на моём ходу. Про упорный подшипник на «Сторожевом» они не знали.
Двадцатая минута. Стена стояла.
Двадцать восьмая. Стена росла.
Механик больше не свистел.
Дымы росли. Распадались. Из серой стены выступили мачты – много, лесом; потом трубы; потом корпуса начали отделяться от воды, и Одинцов у дальномера заговорил – скороговоркой, глотая уставные формы:
– Труб – две у головного… мачты – две… – Одинцов вёл счёт вслух, как ведут лот на малых глубинах. – Башни в оконечностях… идут строем фронта… нет – кильватер, разворачиваются… ваше благородие! У головного завал бортов! Французский завал, внутрь!
Завал бортов не подделаешь ни сводом, ни флагом. Так во всём Жёлтом море строен один корабль – «Цесаревич». А за ним, уступом, уже вылезала из дыма знакомая до последней заклёпки тень с башнями по-крейсерски – «Баян», наш «Баян».
– Свои! – Одинцов сорвался на мальчишеский альт и не устыдился. – Свои, ваше благородие! Первая эскадра!
– Обе белые. Пошёл!
Ракеты ушли в серое небо парой – раз, два. Я считал секунды. На пятой с головного корабля чужой… нет, своей колонны – взлетели две белые в ответ.
А потом третья. Зелёная. Не по своду – по нашим зимним добавлениям, где одиночная зелёная значила одно: «учение окончено».
Макаров узнал нас раньше, чем мы дали ракеты.
Следом, уже по-штатному, замигал прожектор: позывные, отзыв, позывные.
На мостике «Сторожевого» никто не закричал «ура». Гаврилов на руле шумно выдохнул и перекрестился, не снимая рук со спиц. Сизов у аппаратов сел, где стоял, на банкет. Одинцов смотрел в дальномер, хотя смотреть в него больше было незачем.
С флангов уже семафорили «Смелый» и «Расторопный» – вперебой, ломая очерёдность. Огарёв слал что-то длинное; Вельский – одно слово, повторённое трижды. Я не стал одёргивать никого.
Я поднял рупор – голос завёлся не с первого раза:
– Сигнальщику. Эскадре, открытым текстом: «Дошли».
Что творилось в эти минуты на сорока кораблях за нашей кормой, мне потом рассказывали десять человек десятью разными словами. У нас на мостике было тихо.
* * *
Эскадры сходились три часа. Погода стояла на редкость смирная; даже зыбь улеглась.
Первая шла с норда долгой кильватерной цепью: семь броненосцев – «Цесаревич» головным, «Петропавловск» под флагом командующего флотом, «Ретвизан», «Победа», «Пересвет», «Полтава», «Севастополь», – и «Баян» мористее, сторожем даже сейчас: год блокады не выбил из него дозорной привычки. Их борта носили артурскую зиму: заплаты по железу, свежий сурик поверх старых ожогов, несмываемую тень пожаров у казематов. Побитые. Домашние. Свои.
Вторая встречала их с зюйда чёрной океанской колонной: новые башни «бородинцев», высокие борта, обросшие ватерлинии, океанский поход в каждом шве. Я видел, как на балтийских мостиках офицеры передавали друг другу бинокли, разглядывая заплаты первой эскадры.
Между колоннами легла полоса тихой воды шириной мили в полторы, и через эту полосу с обеих сторон покатилось «ура» – не парадное и не по команде, вразнобой; оркестр на «Суворове» заиграл встречный марш, сбился, начал снова.
«Петропавловск» вышел из строя и прошёл контркурсом вдоль всей второй эскадры – медленно, вплотную, так, что с его мостика можно было разглядеть лица на наших. На крыле мостика, у самого обвеса, стояла невысокая плотная фигура в белом – и по тому, как разом взревели головные «бородинцы», было ясно: узнали. У среза борта, там, где год назад чинили пробоину от той самой мины, весенняя краска лежала чуть светлее старой – как шрам, который загорел меньше щеки.
С «Баяна», когда он проходил траверзом, по вантам и надстройкам густо махали бескозырками: там служили те, с кем мы год делили один рейд, одни ночи и один сухарь. Шлюпок не спускал никто – война.
«Сокол» вышел из артурской колонны и пошёл вдоль нашего борта, и когда полоса тихой воды между нами сжалась до полутора кабельтовых, я взялся за рупор.
Лобов взял рупор у меня из рук, упёрся животом в обвес, набрал воздуху так, что спина у него стала шире на ладонь, и прокричал через воду, поверх «ура», которое шло уже по всему горизонту и никого в отдельности не касалось, поверх обоих оркестров и поверх собственного нашего хода, вот что:
– Шлюпбалку левую починили⁈
С «Сокола» ответили немедля:
– Новую ставили в феврале! Твоя гнилая была!
– Моя, – согласился Лобов.
– Уголь как⁈
– Кардиф! – Лобов подумал и добавил: – Второй сорт!
С «Сокола» засмеялись – двое или трое, не команда, и оттого слышно было каждого в отдельности. «Сокол» уже отставал, и последнее, что успело дойти оттуда, было не «ура», не «здравствуйте» и не имя государя, а фамилия – одна, кинутая вопросом. О человеке, о котором там не знали ничего с прошлой осени. Лобов поднял рупор и ответил в него одно слово. Я его не расслышал и переспрашивать не стал.
И только «Ослябя» шёл в этом празднике особняком – высокий, трёхтрубный, с адмиральским флагом на мачте, – и те немногие, что знали правду, старались на него не смотреть.
Когда колонны выровнялись, на «Петропавловске» подняли сигнал по обоим флотам разом – короткий, из трёх флагов, и его разобрали без сводов: «БЛАГОДАРЮ».
Лобов стоял рядом со мной без фуражки.
– Год, ваше благородие, – сказал он. – Год мы к ним… они к нам… – Он махнул рукой и надел фуражку не сразу.
* * *
На «Суворов» меня вызвали к четырём – и я впервые увидел их рядом.
Каюту для встречи отдали адмиральскую, на «Суворове» – Макаров прибыл катером, без свиты, с одним флаг-офицером, и по трапу поднялся так, что фалрепные не успели подать рук. От построения он отмахнулся на ходу – потребовал сразу карту. В каюте пахло остывшим чаем и сургучом; чай, поданный к его приходу, так и простоял нетронутым по обе стороны стола.
Макаров постарел за эти два месяца: борода стала белее, тяжелее легли веки. Но по адмиральской каюте он ходил, как по своему мостику, и Рожественский, неподвижный у стола, следил за ним и не садился первым. В собственной каюте.
– Письмо ваше, Степан Осипович, я прочёл дважды, – сказал Рожественский вместо приветствий. – Отвечать не стану. Вы были правы в обоих пунктах, а на такое не отвечают – с таким живут.
– На то и рассчитывал, – сказал Макаров.
О чём было письмо, не узнал ни я, ни, полагаю, кто-либо ещё.
Потом Рожественский сказал о Фелькерзаме – коротко, вполголоса, как докладывают о потере из вахтенного журнала. В каюте стало тихо; за переборкой, далеко, оркестр доигрывал встречный марш.
Макаров снял фуражку. Постоял – секунд десять, глядя куда-то за переборку. Надел.
– Флаг оставить, – сказал он. – Довоюет флагом.
Теперь тайну несли восемь человек и один мёртвый.
Меня они заметили одновременно – я стоял у двери, держа папку с дозорными кальками, отдав положенное и ожидая отпуска. Взгляд Рожественского прошёл по мне и остановился на поясе.
– Лейтенант. – Он смотрел на саблю. – Знакомый клинок. Я видел его на поясе хозяина – в семьдесят восьмом, сразу после батумских дел. Мы были тогда моложе вашего.
– Сабля по руке? – спросил Макаров, не оборачиваясь, будто речь шла о шлюпочном хозяйстве.
– По руке, ваше превосходительство.
– Носи.
Рожественский перевёл взгляд с сабли на Макарова и обратно. Больше он о клинке не спрашивал.
– Ваш проводник, Степан Осипович, – сказал он, – довёл эскадру так, что счёт потерь похода я могу продиктовать по памяти. Шесть человек и один вымпел под заплатой – на восемь тысяч миль военного моря. Его завеса с завтрашнего дня прикрывает оба флота.
– Оттого и послал его, – сказал Макаров. Он уже разворачивал карту. – Садитесь оба.
Уже склоняясь над картой, он достал из кармана свой карандаш – красный, сточенный до половины, – и поставил жирную точку там, где сходились сейчас два флота. Рядом, в полудюйме, стояла другая красная отметка, штабная: кружок у Шантунга, который я видел неделю назад, – след пальца, проверявшего, не сотрётся ли. Теперь их было две, и между ними не оставалось моря.
* * *
Совет был короток.
– Флот один, – сказал Рожественский первым, до карты. – И командующий у него один. Я привёл эскадру, Степан Осипович. Принимайте.
– Принимаю.
К вопросу больше не возвращались. Из штабных к карте допустили пятерых; Ставров, я заметил, в это число не вошёл. Он стоял в приёмной у переборки, очень прямо, и что-то дописывал в свою папку, не заглядывая в неё.
Карта легла одна на двоих. Угля у объединённой армады оставалось на три недели маневрирования.
– Он придёт, – сказал Макаров, и палец его лёг на карту между Цусимой и Шантунгом. – Теперь ему некуда деваться: пока мы вместе и в море – Япония не провезёт на материк ни солдата, ни снаряда. Мы ему поперёк дыхания. Он придёт – или задохнётся.
– Придёт, – согласился Рожественский. – Вопрос – где.
– А вот это, Зиновий Петрович, впервые за войну выбираем мы.
Они склонились над картой, два тяжёлых старика, и заспорили сразу.
– Эллиоты. – Карандаш Макарова встал у островов. – Ближе к дому.
– К вашему дому, Степан Осипович.
– К нашему. Док в двенадцати часах хода. У него ближе Сасебо дока нет. Мой подбитый уйдёт чиниться. Его подбитый уйдёт домой.
– Подбитого сперва надо сделать.
– Ночью и сделаем.
– Ночью. – Рожественский смотрел на карту, не на него. – Там каждая банка считана. Вами. Год считали. Мои её не видели ни разу.
– Оттого и поведут их мои.
– Поведут. Куда?
Макаров не ответил сразу.
Рожественский положил ладонь мористее – широко, всей кистью, накрыв воду разом.
– Здесь. Чистая вода. Ни берега, ни отмели, ни ночи под островом. Пятнадцать вымпелов в одну линию. Он выходит на дистанцию – и он у меня весь, от головного до концевого.
– И вы у него весь.
– И я у него. У меня башен больше.
– У вас башен больше, а узлов меньше.
Рожественский не стал спорить: узлов было меньше.
Макаров наконец сел. Сел тяжело, боком, не отпуская карандаша.
– И этой разницы ему хватит, Зиновий Петрович. Он возьмёт вам голову. Будет бить головных по очереди. Ваш хвост пойдёт следом и будет смотреть.
– На чистой воде голову так не берут.
– На чистой воде берут только так. – Карандаш стукнул по Эллиотам. – Он идёт туда, где вода за него. Всегда шёл.
– Он идёт, куда прикажет уголь.
– Уголь у него дома.
– Уголь у него дома, а бой ему нужен здесь. – Рожественский снял руку с карты. – Остров ему не нужен, Степан Осипович. Ему нужны мы. Он придёт туда, где мы.
– Значит, выберем, где мы.
Они замолчали оба. Одновременно.
– Лейтенант.
Я не сразу понял, что это мне.
– Лейтенант. – Макаров не обернулся. – Ночная видимость у Эллиотов в июне – сколько?
Меня втянули в спор справочником, на полминуты. Я отвечал обоим сразу и смотрел в карту, чтобы не выбирать, на кого смотреть.
– В ясную лунную ночь миноносец берут глазом с восемнадцати кабельтовых. В пасмурную – с восьми. В дождь – с четырёх. Мгла от воды ложится под утро и держится до солнца.
– Откуда цифры? – спросил Рожественский.
– Считали, ваше превосходительство. Осенью, у Эллиотов.
Обе пары глаз на секунду сошлись на мне.
Меня спросили. Меня спросили при Рожественском. И я добавил от себя половину фразы:
– Восемь кабельтовых, ваше превосходительство, – это значит, что ночью у Эллиотов мы найдём не его, а друг друга.
– Цифры, лейтенант.
Макаров не поднял головы от карты и не повысил голоса.
Я замолчал. Папка под локтем стала тяжелее, чем была минуту назад.
– Восемь кабельтовых, Зиновий Петрович. Слышали? В пасмурную – восемь. – Карандаш вернулся на Эллиоты. – На восьми ваша линия слепа. На восьми зряч я.
– На восьми, Степан Осипович, ваши миноносцы его сами не найдут. Их надо навести. Значит, всё равно линия.
– Значит, всё равно линия. Только моя вода.
Потом обо мне забыли.
Я услышал начало – «у Эллиотов…», «нет, мористее, где ему не помогут берега…» – и не услышал конца: меня отпустили к отряду, и место будущего боя осталось там, в каюте, между двумя парами старых рук на одной карте.
* * *
Я сошёл с «Суворова», когда закат уже лёг на воду. Сигнальные фалы флагмана работали не переставая: флоту – ордер, курс, места; завесе – три смены, дуги на весь горизонт. Катер шёл к отряду долго, четверть часа между двух флотов, и всё это время я сидел на кормовой банке, положив папку на колени, и смотрел, как закат идёт по бортам с норда на зюйд: сперва он лёг на артурские заплаты, потом на чёрные океанские борта «бородинцев», а когда солнце ушло под воду, все сорок с лишним кораблей на этой воде сделались одинаково серыми.
На «Сторожевом» механик ждал меня у трапа. В руках он держал дивизионную ведомость поломок – ту, что раз в неделю уходила наверх.
– Правый упорный, ваше благородие. Прихватило. Переборка с заливкой.
– Ход?
– Полный дам. Самого полного не дам до утра.
– К утру?
– К утру дам.
– Чем?
– Своим. Шабрить всю ночь. Четверо.
Он ждал, держа ведомость у бедра. Просить он больше ничего не стал.
– В дивизионную вписывать? – спросил он наконец. – Или своими средствами?
Счёт похода – шесть человек на восемь тысяч миль – Рожественский помнил наизусть. Считали его по таким вот ведомостям.
– Своими средствами.
– Есть своими средствами.
Он сунул ведомость под мышку и полез в люк, к своим четверым. Правый упорный в неё не попал.
В третью смену этой ночи я свёл сборные звенья – артурский «Сокол» ведущим, балтийские «бэшки» и артурские дозорные вперемешку, – и развести их по дугам надо было до темноты, а книги у них были разные: артурцы держали зимние добавления школы, балтийцы – балтийскую привычку.
Первый же сигнал «Сокола» на разводку встал у крайней «бэшки» колом: она отрепетовала половину, замолчала и подняла запрос – то есть честно доложила на весь горизонт, что не поняла. До темноты оставалось сорок минут.
Повторять по букве с «Сокола» не стали. Их сигнальщик – фамилии его я так и не узнал – вылез на крыло мостика, поднял руки над головой и показал ими то, чего нет ни в одном своде: сперва на левую дугу, потом за собой. Двумя движениями, крупно, как показывают в шлюпке гребцу, который не слышит из-за ветра.
«Бэшка» переложила руль раньше, чем отрепетовала.
Первая эскадра втягивалась в общий ордер поотрядно, старики Небогатова уступали ей место с торжественностью, которой от них не требовал никто; «Баян» встал к завесе – сторожить сторожей.
У себя в каюте я снял с переборки отрядную карту – ту, с одной-единственной точкой в Жёлтом море, к которой мы шли от самого Артура: через Чифу и лавку без вывески, через шаньдунскую завесу, через уголь мёртвого «Манджура», через камраньские сутки и минную банку Ван-Фонга. Я сложил её по старым сгибам и убрал в стол.
«Сторожевой» занял своё место на левой скуле строя. С мостика было видно, как в сумерках по всей воде, до горизонта и за него, встают тени русских кораблей – без единого огня, одним курсом. Пятнадцать броненосцев. Крейсера. Завеса в три смены.
Где-то на осте, за чертой горизонта, лежал в темноте человек с сильной станцией и молчал: вторые сутки его искра не давала ни знака.
Впервые с начала этой войны в этом море было тесно от русских кораблей.
Глава 12
Сборная без языка
Эллиоты встретили объединённый флот тем же серым ветром, каким год назад провожали артурские тралы.
Острова обжились: угольные склады, пристани, брандвахта у входа – за месяц до нашего прихода сюда перебралось всё плавучее хозяйство Артура, и теперь на внутреннем рейде стояло столько железа, что чайки садились отдыхать на воду за неимением свободного берега. Флот сплавывался.
У «Камчатки» стучали молотки – «Блестящий» обрастал новой стеньгой и новым железом; госпитали стояли во внутренней гавани, и «Орёл» с «Костромой» впервые за поход жгли свои гирлянды без вреда.
Пятнадцать броненосцев учились ходить одним телом. Единый эскадренный ход вывели опытом за трое суток: двенадцать узлов – потолок, выше которого старики Небогатова начинали дымить чёрным и отставать, а машины «бородинцев» – греться от непривычно малых оборотов.
У угольной баржи я слышал, как артурский боцманмат учил балтийского: «Вы уголь грузите, будто начальство ждёте. А надо – как на пожаре». Балтиец разогнулся и ответил без злобы: «А ты, земляк, воюешь, как на пожаре. А пожара-то ещё нет».
Отдельной войной шла очередь на чистку днищ: артурский док броненосцев не вмещал – крейсера ещё влезали, пятнадцати гигантам оставались кессоны да водолазы. Кессонную команду Артура, самую опытную на Востоке после года подводных заплат, делили по часам, как делят воду в осаждённой крепости; «бородинцы» скребли обрастание водолазами прямо на рейде, и вода вокруг них к вечеру зеленела от соскобленной травы.
* * *
В первый же день эволюций я отводил свою завесу к весту – и не отвёл.
На «Полтаве» пошли флаги, строй ждал, флаги стояли. Дежурный офицер взял книгу – не ту, взял вторую: три свода висели на одних фалах – артурский, балтийский и зимние добавления, и каждый читал своим. «Полтава» отрепетовала «поворот все вдруг» как «стать на якорь» – и стала посреди строя.
Задний мателот покатился вправо, следующий – влево, кто-то дал задний ход; по фалам пошли ответы, и на флагмане их разбирали не по той книге, по какой поднимали. Полчаса объединённый флот России распутывался, как обоз на переправе.
Мимо «Петропавловска» я прошёл в полукабельтове. Макаров стоял у обвеса без единого движения.
Я отвернулся к своим.
Мои так не путают. У моих один свод и год ночей.
Моя дуга прикрывала теперь оба флота, и на вопрос «чей вы, Маринин» я честно не знал ответа.
Ответ пришёл сверху.
* * *
Двадцатого мая, с утренним докладом, флаг-капитан вручил мне бланк – ветер под тентом рвал его из пальцев, и держать пришлось двумя руками, как фал. По лицу флаг-капитана я понял: читали уже все, кроме меня.
Высочайшим приказом по Морскому ведомству – за отличие в делах против неприятеля в ночь на четырнадцатое марта – лейтенант Маринин производился в капитаны 2 ранга. Вторым пунктом: сводный дивизион истребителей объединённого флота – артурский отряд и миноносцы второй эскадры – сформировать; начальником дивизиона назначить капитана 2 ранга Маринина. Третьим, мелким писарским почерком: жалованная золотая сабля, следующая за награждённым с прошлой осени, отправлена из Петербурга с фельдъегерской почтой и прибудет с первой оказией.
– Сабля вас вторая догоняет, – заметил флаг-капитан. – Первая, вижу, довезла вас сама.
Погоны нашлись быстрее, чем я успел о них подумать: Огарёв извлёк пару с двумя просветами из своего рундука – новые, завёрнутые в папиросную бумагу.
– Куплены в Артуре, – он разгладил папиросную бумагу, как разглаживают приказ, – в феврале. На вас, Андрей Николаевич, не смотрите так: на вас и куплены. Мы с Вельским сложились и спорили только о сроке. Он ставил на осень. Я – на лето. С него бутылка.
«Расторопный» просемафорил поздравление по всей форме, без единой вольности, – и только последняя группа расшифровалась словом, которого в сводах не значилось.
С Эллиотов работал телеграф – первый раз с Ван-Фонга у меня под рукой был провод, дотягивавшийся до Артура. Я отбил Вере три слова: «Жив. Произведён. Дивизион». Ответ пришёл к вечеру, тоже в три: «Горжусь. Считаю дни».
Дивизион собрали к полудню на рейде: двенадцать вымпелов – три артурских «сокола» и девять балтийцев, считая ремонтирующегося у «Камчатки» «Блестящего» заочно. Смен решили три; командиром первой стал Огарёв.
Начальник миноносцев эскадры подал рапорт – по всей форме, через штаб: просил назначить его командиром второй смены сводного дивизиона. Под моё начало. Штабные, подавая мне этот рапорт, смотрели с любопытством естествоиспытателей. Он был старше меня годами на пятнадцать, чином – до вчерашнего дня, и рапорт его я прочёл дважды, как читал когда-то Рожественский письмо.
– Не смотрите так, – сказал он, когда я нашёл его на «Громком». – Я эту войну начал с бумагами и разносами. Кончать хочу – делом. – Он положил на стол стопку исписанных тетрадей, своих, довоенных. – Вот мои таблицы. Можете не читать: я бы им теперь сам не поверил. Пишите в приказ.
Смотр дивизиону Макаров устроил на третьем часу его существования – без предупреждения, катером, с одним флаг-офицером. Обошёл строй по фронту, молча смерил интервалы. Я ждал.
– Интервалы великоваты, – сказал он. – На кабельтов ужать. И вельбот у «Бодрого» подвешен по-купечески. К вечеру исправить. – Он постоял у кормы «Громкого», глядя на этот самый вельбот, побарабанил пальцами по планширю и добавил, не оборачиваясь: – Дивизиону – быть.
В катер он спустился молча.
* * *
Свалился я на следующий же день – и свалил себя сам.
Первую эволюцию дивизиона я назначил простую, из нашего артурского букваря: «молчаливый поворот» всеми двенадцатью на восемь румбов, по счёту времени, без сигналов. Я дал таблицу, назначил счёт по своим «соколам» и вышел с часами на мостик.
Дивизион лёг в две колонны. Интервал – кабельтов, как велено. Одинцов держал рупор. Зыби было на два фута, вода рабочая.
– Ноль, – сказал я.
Три «сокола» пошли вправо разом. Одним телом. Как во сне.
Полминуты. Балтийцы легли следом, честно, секунда в секунду.
Минута. Я держал их скулы на глазу и считал.
Шире. На четверть румба шире. На полрумба.
У «бэшек» циркуляция больше на кабельтов. Руль они кладут иначе. И в корму они тяжелее.
Это я знал. Знал – и не посчитал.
Бумага лежала у меня в нагрудном кармане. Писанная моей рукой. Под три корабля из двенадцати.
Полторы минуты. Вода между колоннами сходилась клином.
Отменять было нечем. «Отставить» – это флаги. Флаги – по своду. Своды у нас три.
Я всё равно дал отмашку.
– Отставить поворот!
Сигнальщик поднял. Флаги встали чисто, по всей форме, все двенадцать мачт их видели. Сигнальщики на балтийцах полезли в книги.
Руль уже лежал. Каждый – свой. Дивизион исполнял меня точно.
Две минуты. Строй сломался пополам.
«Бодрый» был зажат. Справа – чужой кильватер. Слева – «Смелый». Он отвернул от одного.
– «Бодрый» катится! – крикнул Одинцов.
Белая вода под чужой скулой. Чей-то рупор.
И треск привального бруса – я услышал его через полмили открытой воды, всем нутром, как трещат собственные рёбра.
* * *
Обошлось дёшево, как выяснилось к вечеру: погнутый брус, помятые листы обшивки выше ватерлинии, у «Бодрого» – свёрнутая площадка прожектора и двое ушибленных при манёвре. Старший инженер отозвался о навале философски: дело, мол, молодое. Дёшево – если не считать главного: первый же приказ нового начальника дивизиона кончился навалом, и обе эскадры узнали об этом раньше, чем «Смелый» с «Бодрым» расцепились.
На «Бодром», куда я пришёл сам, один из ушибленных – комендор, прижатый манёвром к станине, – держал забинтованную кисть на весу, как чужую, и при моём появлении встал. Говорить ему «виноват» я не стал. Спросил фамилию. Записал.
Огарёв, чей корабль помяли, встретил меня у трапа и успел сказать только: «Андрей Николаевич, зыбь, сами понимаете…»
– Зыбь тут ни при чём, Пётр Ильич, и вы это знаете лучше меня.
Он посмотрел мне в лицо, что-то для себя решил и убрал оправдание туда, откуда достал.
Разбор я собрал через час, на «Сторожевом», всех двенадцать командиров. В кают-компании лампа была одна на всех; сидели тесно, локоть к локтю, от мокрых после шлюпок кителей шёл пар. Я начал с виновника.
– Дивизион исполнил приказ точно. Приказ был негоден. Я посчитал двенадцать кораблей по обводам трёх – таблица циркуляций писана под «соколов» и не годится для «бэшек» ни в одном столбце. Виновник навала – начальник дивизиона. Так и будет доложено командующему флотом.
Молчание стояло долгое. Балтийцы смотрели кто в стол, кто на меня.
Начальник миноносцев – командир моей второй смены – разомкнул руки:
– Записал, ваше высокоблагородие. – Он выдержал паузу. – В обе графы.
Командиры разобрали фуражки и пошли к трапу. У трапа стоял один и ждал меня – командир «Бравого».
Распоряжение о «Смелом» я отдал ещё до разбора, с «Бодрого»: помятые листы – вторыми в очередь «Камчатки», водолазов – с утра. Свободных часов у кессонной команды не было ни одного. Взять неделю можно было только у того, кто в очереди уже стоял. Стоял «Бравый» – дозорный, с разболтанным дейдвудом.
– Слушаюсь, – сказал он, когда я договорил.
И не ушёл. Я ждал, что он попросит очередь назад, или помянёт дозор, или подставит мне зыбь, как Огарёв. Тогда мне было бы что ответить.
– Дейдвуд у меня ходит в дозор с людьми, ваше высокоблагородие, – сказал он. – Это тоже в обе графы?
Я не ответил.
Он подождал ровно столько, сколько положено ждать ответа старшего, приложил руку к фуражке и пошёл вниз. Шлюпка отвалила. На «Сторожевом» пробили склянки.
Доклад мой ушёл на флагман в тот же час, с полным признанием вины, – и до заката я ждал сигнала с «неудовольствием», уже зная на себе, как их вешают. Сигнала не было. Пришла записка флаг-капитана, короткая: «Таблицу циркуляций дивизиона представить к пятнице». Я перечитал её дважды.
Вечером ко мне постучался Одинцов – с листами, исписанными за ночь и день: полный расчёт циркуляций всех девяти «бэшек», выведенный по их же вахтенным журналам, с поправками на загрузку угля. Работа была штурманская, чистая, недельная – сделанная в сутки.
– Виноват, ваше высокоблагородие. Это следовало посчитать до эволюции. Я знал, что обводы разные, и не подумал. – Глаз от листов он так и не поднял.
– Я обязан был подумать, Николай Саввич. На то и начальник. А расчёт ваш пойдёт в тетрадь дивизиона первым листом – и с подписью автора.
Он поднял глаза – я впервые назвал его по имени-отчеству, и, признаться, сам не знал до этого дня, помню ли его. Помнил, выходит.
* * *
Ночью я сидел над его листами и над своей таблицей.
Лампа под подволоком ходила вместе со «Сторожевым», и тень от неё раз в две секунды переезжала со стола на переборку и обратно. Листы были расписаны мелким штурманским почерком, без единой помарки на девять кораблей: диаметр циркуляции при полном руле и при половинном, с полными ямами и с пустыми, – и ни одна колонка в них не сходилась с тем, что я второй год держал в голове про свои «соколы» и называл про себя знанием. Своя таблица лежала тут же, один лист, исписанный с одной стороны: тот самый, по которому мы уходили от конвоиров и по которому нынче утром сошлись бортами два корабля. Я перечеркнул её накрест и сунул под чернильницу, чтобы не мешалась.
* * *
Наутро я велел передать по дивизиону: командирам и старшим офицерам всех двенадцати – прибыть с вахтенными журналами и сигнальными книгами. Столы составили на юте «Сторожевого» буквой «П», под тентом; вестовые натаскали чаю на двадцать четыре души и, посовещавшись, добавили сухарей. Я положил посередине чистую тетрадь.
– Господа. Таблицу циркуляций дивизиона нам посчитал мичман Одинцов – она перед вами, и она лучше моей. Остальное будем писать так же: все, вместе, с нуля. Всё, что войдёт в эту тетрадь, каждый из нас подпишет – и по ней будем воевать. Начнём с ночного поворота: кто как учит своих класть руль?
Заговорили не сразу.
Двадцать четыре человека смотрели на меня – вежливо, как смотрят на старшего, который сейчас скажет, как правильно. Тетрадь лежала посередине, и никто её не трогал.
– У меня ответа нет, – сказал я. – Огарёв, как учите вы?
– От голоса. – Огарёв не поднялся. – Команда голосом, счёт с последнего слога. Телеграф в ночи звякает на всю воду: японец слышит его раньше моего рулевого.




























