Текст книги ""Фантастика 2026-124". Компиляция. Книги 1-32 (СИ)"
Автор книги: Дайре Грей
Соавторы: Олег Ростов,Михаил Беляев,,Виктория Крафт,Влад Радин,Константин Градов
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 352 (всего у книги 353 страниц)
Она знала. Я ей не говорил, но она знала. У Валентины это давно работало без слов: ферма ближе ста метров, школа ближе двухсот, ток ближе трёхсот; новости приходили к ней раньше, чем я приносил их домой.
– Кузьмич сам решил, – сказал я.
– Он сам решал и в восьмидесятом, когда выходил с операции. А ты ему сам тогда дал отпуск. Вот так и сейчас.
Я не ответил. Валентина не любила, когда отвечают на то, что она сказала «вот так»; в её учительской шкале «вот так» означало точку, после которой ученик может пойти и подумать.
Ивлев приехал двадцать восьмого августа, под вечер. На синем «Москвиче» (не комби, обычный четыреста двенадцатый, неновый), с щербатым крылом справа. Ржавчина на крыле уже подошла под краску изнутри. Он вышел не сразу: посидел за рулём, посмотрел на правление, на крыльцо, на фронтон школы. Я наблюдал из окна. Известный жанр: председатель колхоза приехал, сейчас будет полтора часа смотреть, не показывая, что смотрит, а потом скажет «согласен».
Ивлев был на одиннадцать лет старше меня и на голову ниже. В прошлом году я его видел на областном совещании: тогда он сидел в третьем ряду, не поднимал головы и записывал. Я не понял, кто он. Дымов мне потом сказал: '«Передовой Октябрь", Ивлев, осторожный, медленный, своё хозяйство держит уже шестнадцать лет.»
– Иван Фёдорович.
– Павел Васильевич. Здравствуйте. – Он пожал руку коротко, без давления. – Я не на час. На полтора. Может, на два.
– Сколько надо.
Я повёл его сначала на ток. Митрич в восьмой раз за день мерил пробу. Ивлев это увидел и не задал ни одного вопроса. Через пять минут он сам взял у Митрича дощечку, прочитал столбик, измерил влажность, окинул взглядом термометр на фасаде сушилки.
– Вы сушите минимально.
– Мы сушим минимально.
– А расход на сушку у Вас сколько по тонне?
– Полтора рубля.
– У меня три двадцать.
Ивлев это произнёс ровно, без жалобы. Я отметил: пришёл с цифрами в голове. Это значило, что разговор пойдёт быстрее, чем я ожидал.
С тока я повёл его на ферму. Антонина встретила в проходе коровника, белый халат, платок, без вступлений:
– Иван Фёдорович, Вам творога, варенца, хлеба от Бэлы. На обратную дорогу. Сетка в правлении.
Ивлев не ответил, кивнул. Антонина пошла дальше; отвлекать она не любила.
В правлении я положил перед Ивлевым папку с цифрами по сети, по четырём колхозам, и формой типового договора, который Зинаида Фёдоровна за зиму довела до того состояния, когда его уже можно было показывать. Ивлев читал двадцать минут, не задавая вопросов. На двадцать первой минуте отложил папку, положил руки на стол ладонями вниз, как Дымов утром (мне это совпадение не показалось значимым; так кладут руки многие, кто хочет сесть в разговор крепко).
– С октября я с вами. Не как присоединение. Как сеть. Согласен.
– На каких условиях?
– На Ваших, Павел Васильевич. Я слежу за Вами шесть лет. Я слежу за Тополевым три. У меня шестнадцать лет «Передового Октября». Я знаю, как растёт хозяйство, и я знаю, как его убивает обком. – Он впервые позволил себе паузу. – Я не выдержу одного: обком напрямую. С Вами выдержу. Сеть – это не то же самое, что один в районе.
Ивлев мне рассказал в одной фразе всё, что в обычном кадровом разговоре растягивается на два месяца переговоров. Он боится. Боится, что не переживёт ещё одного совещания в Курске. И этот его страх был мне дорог как капитал; он значил, что Ивлев мне будет говорить правду и через год, и через пять.
– Договор типовой. Подпишем после уборки. На Ваше «согласен» обещаю: никакого присоединения; никакого «Рассвет-Объединённый». Сеть. Хозяйства самостоятельные. Общая закупка. Общий ветеринар. Общий замер. Общий совет, раз в квартал.
– Это всё?
– Это всё.
– Тогда до октября.
Он встал, подошёл к окну. Скользнул глазами по своему «Москвичу» с щербатым крылом, по фронтону школы, по дальнему полю за дорогой.
– Павел Васильевич. Я когда подписываю, подписываю на сторону. Не на Вас лично. Но Вы мне поверьте: на стороне я надёжнее, чем многие.
– Верю, Иван Фёдорович.
Я проводил его до машины. Антонина уже принесла сетку с творогом и варенцом. Ивлев принял её одной рукой, положил на пассажирское сиденье, коротко поблагодарил Антонину, сел за руль и уехал. «Москвич», синий, неновый, с щербатым крылом, переехал колхозную канаву и ушёл в сторону области.
Я постоял на крыльце. Пятый колхоз есть. Не подписан, но есть. С Ивлевым «есть» начинается раньше, чем подпись. С Тополевым «есть» начиналось с «попьём чаю»; с Ивлевым с «я слежу шесть лет». У каждого свой порог.
Поле № 14 закрыли четвёртого сентября. Среднее по «Рассвету» к тому дню – тридцать четыре ровно. Среднее по сети из четырёх (с Ивлевым как пятым, пока предварительно) – тридцать три и одна. По области – двадцать четыре и шесть. Дымовские цифры на одиннадцатое подтвердились в десятых.
К этой дате, четвёртого сентября, у меня было что-то вроде внутреннего спортивного ожидания. Год назад в этот же примерно день Кузьмич взял свой пик: тридцать семь и две. Сегодня его сын должен был взять не пик, а пол. Не сорок, не тридцать восемь, а тридцать четыре. Крепкий старт. «Крепкий старт» – мои слова; Кузьмич сказал бы «не упал». Это было ближе к правде. Андрей в августе впервые вёл бригаду один, и для него «тридцать четыре» означало не «выиграл», а «не упал в первый сезон».
К полю я приехал к двум. Крюков уже стоял у края, со своей дощечкой и часами на тонком ремешке. Кузьмич сидел на пеньке, на том самом, у лесополосы. Сидел, сняв кепку; кепка лежала на колене внутренней стороной кверху. Так делают, когда внутри жара. Но сегодня кепка лежала иначе: внутренней стороной кверху, но ровно, без перевала. Он её не «остужал». Он её отложил.
Андрей вышел из комбайна около трёх. Лицо в пыли, серая полоса на щеке от уха до подбородка. Куртка расстёгнута, рукава закатаны. Подошёл, остановился перед отцом, не сел рядом, стоял.
– Тридцать четыре, – сказал Крюков, не подходя ближе. Очки снял, протёр платком, надел. – Тридцать четыре ровно.
Кузьмич не двигался; только переложил кепку на колене так, что внутренняя сторона повернулась вниз. Этот жест значил: «принято».
– Папа.
Андрей замолчал.
– Сядь.
Андрей сел рядом, на траву, не на пенёк. Между ними был зазор сантиметров в десять – отцовский, не дружеский. Я подошёл и стоял в трёх шагах. Это была не моя сцена. У ГГ, председателя, были на этой сцене две функции: видеть и не мешать.
– Тридцать четыре – нормально. В первый сезон – нормально. Я в первый сезон взял двадцать восемь. Шестьдесят четвёртый, тогда «Колосок». Ты лучше начал.
– Я знаю.
– Знаешь – хорошо. Дальше – учись держать. Тридцать четыре в первый – это «не упал». Тридцать четыре во второй – это «уже умею». Тридцать четыре в третий – это «надо подняться, иначе отстану от своих».
– Понял.
Кузьмич помолчал. Потом, впервые за последний год, обратил взгляд ко мне напрямую. Не в сторону, не мимо. На меня.
– Палваслич.
– Михаил Степаныч.
– Земля – его теперь. Я – рядом.
Это была формула, которую я ждал. Она пришла на восемнадцать секунд позже, чем я её ждал; за эти восемнадцать секунд Кузьмич решил для себя ещё что-то, чего я не знал и о чём он мне не сказал.
– Если что, спросит. Не спросит, не лезу. Это моё решение, не его. Так и запишите в протокол.
– Запишу.
Кузьмич встал. Кепка осталась лежать на пеньке, внутренней стороной вниз. Он шагнул к Андрею – Андрей встал, не дожидаясь, чтобы отец наклонялся, – взял свою кепку с пенька, отряхнул её ладонью и надел Андрею на голову.
Кепка села с зазором: у Андрея голова чуть уже отцовской. Андрей не поправил. Оставил как было.
– Палваслич. Ну вот. Теперь у меня – две кепки.
Он сказал это ровным голосом, без улыбки, без усмешки, и эта ровность была – самая Кузьмичёвская из его реплик за все шесть лет, что я его знал. Не пословица, не «земля покажет», не «не вопрос». Кузьмич, как всегда, сказал бытовое, а вышло больше бытового.
– Пап.
– Ну?
– Спасибо.
– Не за что.
Кузьмич повернулся, пошёл – не к деревне, а к лесополосе, в обход, как ходят вечером, когда хотят пройти один. В правой руке у него ничего не было. Кепка осталась на Андрее.
Андрей снова сел в комбайн закрывать смену; у него ещё было часа полтора до конца. Кепка на нём сидела чуть свободно, но он её не поправил. Повёл машину так, будто так и надо.
Крюков ушёл к Митричу на ток – проверять последние пробы. Антонина повернула с фермы на улицу, на ходу что-то говоря Зое Марковой. Лёша во дворе мыл «Волгу» из ведра. Артур шёл от дома Маруси через ферму, в светло-сером свитере, в руке папка. Лесополоса стояла тихо. День заходил.
В протокол правления я потом запишу: «Поле № 14 закрыто четвёртого сентября, средняя – тридцать четыре. Бригадир – Кузьмичёв А. М. Уборка-восемьдесят пять закрыта». Зинаида Фёдоровна вычитает, поправит запятую, подошьёт.
Про кепку в протоколе не будет ни слова.
А без неё протокол был бы неправдой.
Глава 14
УАЗ шёл по льговской трассе ровно. Андрей сидел справа с непривычно прямой спиной, в новом пиджаке, в белой рубашке. Галстук у него был тёмно-синий, в косую полоску, и завязан слишком аккуратно – Кузьмичом, утром, на крыльце. Кузьмич вязал через руку, с приговором: «Узел простой, сынок, Виндзор для секретарей, тебе и пол-Виндзора хватит». Узел получился ровно посередине, чуть притянут к воротнику. Андрей с тех пор его не трогал.
– Павел Васильевич, – заговорил он на тридцатой минуте, когда мы прошли поворот на Котляково. – А если она… ну, спросит – и я не вспомню?
– Ирина Павловна не спрашивает, чтобы поймать. Она спрашивает, чтобы услышать.
Он будто проверил эти слова в боковом стекле и отвернулся. Я смотрел на дорогу. Сентябрь сухой, поля убраны, у обочин – высокая отавная трава, рыжая по краю. На третьем десятке километров пошла полоса посадок из акации – Курская область сажала их всю шестидесятую пятилетку, и они стояли теперь по обе стороны асфальта, как ровный шов по краю пейзажа.
В голове у меня лежала простая бухгалтерия. Андрей – бригадир с конца августа. Кепка Кузьмича перешла на него при сети из четырёх колхозов и подходящем пятом – Ивлев в начале сентября позвонил, сказал коротко: «Согласен. До октября оформим». Уборка-восемьдесят пять закрылась тридцать четвёртым центнером по сети. Документы на заочное Сомова приняла через свою кафедру, по телефону, без личных встреч. Я везу преемника на установочную, а через две недели заберу обратно.
Я не любил поездки в Курск осенью. По осени Курск становится по-канцелярски чёток: листва оседает в скверах быстро, и улицы пустеют от сезонных, до студенческого половодья ноября. Сейчас был промежуток. Студенты уже расселились, заочники заехали на установочную, и в первой половине дня институт был полон людей, которые приехали ненадолго.
Андрей курил в окно у Сейма, когда я остановил машину перед мостом. После Афгана у него осталось много мелких привычек: курить коротко, не затягивая до конца, тушить окурок о подошву; спать с открытым окном; не пить больше ста граммов за раз; складывать постель плотным валиком, по правилам части, не по-домашнему. Кузьмич знал почти все. Первую – не знал никто.
– Поедем, – позвал я.
Он бросил окурок, погасил каблуком, сел.
Сельхозинститут стоял в той части города, где Курск переходит в окраинные сосны. Серое здание тридцатых годов с пристройкой шестидесятых. У входа – гранитная плита со списком выпускников, павших в Великой Отечественной. Андрей у плиты задержался секунду, не больше. Фамилии Кузьмичёвых там не было: дед Андрея вернулся в сорок пятом, прожил ещё двенадцать лет, умер от ранения, которое лежало в нём с Польши. Андрей знал это с детства, как знают цвет своих глаз.
Сомова ждала во внутреннем дворике, у бокового входа. На ней был тёмно-синий костюм, длинная юбка, светло-серый платок на плечах – ещё не пальто, но уже к нему. Она была старше, чем я её помнил по восемьдесят первому, – четыре года прибавили ей седины и один новый угол у губ, который у учителей появляется к шестидесяти.
– Павел Васильевич. – Она улыбнулась сдержанно. – Вы привезли.
– Привёз. Андрей Михайлович Кузьмичёв. С документами. Со страхом. С галстуком от Кузьмича.
– Галстук я заметила, – отозвалась она серьёзно. – Хорошо повязан. Андрей, идёмте, я Вам покажу аудиторию. Павел Васильевич, у меня к Вам – после.
Андрей пошёл за ней. По его спине было видно, как идёт человек, который четыре часа репетировал, что ответит, и понял в эту минуту, что отвечать ничего не нужно: его уже услышали.
Я остался во дворе. На скамейке у фонтана – фонтан не работал лет пять, но стоял – сидел старик в плаще и читал газету. Я подождал минут десять, потом поднялся на второй этаж за Сомовой.
Аудитория была в конце коридора, дверь приоткрыта. Я не собирался слушать – я собирался дождаться её внизу, вежливо. Но она стояла на пороге, спиной к коридору, и держала дверь рукой.
– Заходите, заходите. Шапошников – на третий ряд, у вас высокий рост. Кузьмичёв – к доске.
Андрей вышел вперёд. В первом ряду заочники переглядывались – сорокалетние агрономы, бригадиры, два председателя из глубинки, по виду уже не первого захода. Андрей среди них смотрелся младшим братом, попавшим на родительское собрание.
– Я представлю, – продолжила Сомова. – Это – Андрей Михайлович Кузьмичёв. Бригадир колхоза «Рассвет», Курская область. Восемь классов школы. Экстерном в этом году – десятый. На бригаде – с конца августа. Принимает у Михаила Степановича, который тридцать два года в той же бригаде, восемнадцать из них – бригадиром. – Она сделала паузу, отмеренную, как делают паузы те, кто учил риторике до того, как стал учить агрономии. – В нашем потоке, товарищи, есть студенты с дипломами техникумов и есть студенты с пятнадцатилетним стажем. Андрей Михайлович – первый студент-практик у нас за два года. Я попрошу к нему относиться так, как мы относимся к практикам. Учиться у него – там, где он умеет; помогать – там, где он не умеет. Это всё.
Тишина в аудитории постояла полторы секунды. Потом сорокалетний мужик в коричневом пиджаке, на третьем ряду, кивнул Андрею. И за ним сделали тот же знак ещё двое.
Андрей стоял прямо. Узел держался.
Я закрыл дверь так, чтобы её не было слышно, и спустился во двор. У фонтана старик ушёл, на скамейке остался номер газеты «Курская правда» за вторник, согнутый пополам. Я сел на тот же край и стал ждать перерыва.
Перерыв вышел через полчаса, по звонку. Андрей нашёл меня сам – через двор, наискосок, чуть быстрее, чем шёл туда. У него на щеках стояли два слабых пятна цвета предзимней зари – у Андрея краснело только так, по краям скул, никогда полностью.
– Павел Васильевич. – Он сел рядом. – Она вызвала к доске. Я думал – упаду.
– Не упал.
– Не упал. – Он перевёл дыхание. – А мужики потом подошли. Из Поныровского, и из-под Льгова, и Шапошников этот. Расспросили – про сорта, про комбайны, про норму на «Ниву». Я говорил, как у нас. Они слушали.
– Хорошо.
– Я вот думаю. – Он провёл ладонью по галстуку, проверяя, на месте ли узел. – Мне Кузьмич говорил перед отъездом: «Сынок, ты не в школу едешь, ты в командировку едешь. Уши открыты, рот закрыт первые два дня». Я постарался. А она – наоборот: рот открыла мне. Так получилось.
– Так и должно было получиться, Андрей.
Я достал из внутреннего кармана конверт. В нём были деньги – премия, оформленная Зинаидой Фёдоровной, и сверху ещё пятьдесят рублей моих, не из кассы. Я положил конверт ему на колено.
– На учебники и на ноябрьскую сессию. Если не хватит – звонишь в правление. Зинаида Фёдоровна знает.
Он посмотрел на конверт, не открывая. Кивнул.
– Двадцать восьмого вечером я тебя встречу на станции, – добавил я. – Поезд в восемнадцать сорок. Если задержат пары – телеграфируй на правление, не на дом. Дом у нас вечерами шумный.
– Понял.
Сомова догнала меня у выхода из института, когда я провожал Андрея до второй пары. Шла она быстро для своего возраста.
– Павел Васильевич. Ваш мальчик – нормальный. Он будет учиться. Если позволите – у меня к Вам один вопрос.
– Да.
– Семинары по экономике хозяйств в марте. Я хотела бы предложить Вашему хозяйству показательный – для нашего четвёртого курса. День, аудитория у Вас, вернёмся к вечеру. Это – без обкома. По нашей кафедральной линии.
Я подумал секунду. Март восемьдесят шестого – это уже после съезда, уже до Чернобыля. Дата выпадала в окно, в которое я ещё мог сказать «да».
– Согласны, Ирина Павловна. Конкретику – письмом.
– Будет. – Она наклонила голову, как делают те, кто привык не задерживать собеседника. – И вот что ещё, Павел Васильевич. Если позволите. Через три года, когда он закончит, у нас по нашей кафедре пойдут такие практики потоком. Это не сегодняшняя мода – это, я думаю, единственное, что у нас в ближайшее десятилетие будет работать. Я хочу сказать: спасибо, что Вы его прислали первым.
Я подвёз её до троллейбусной – она отказалась садиться в УАЗ, но я настоял. Высадил у остановки, поехал к себе.
В правление я вернулся к четырём.
Зинаида Фёдоровна сидела за столом со своей «МК-44» и стопкой ведомостей. Когда я зашёл, она сняла очки и положила на ведомость – это у неё означало «есть разговор».
– Павел Васильевич. По Кузьмичёву всё прошло.
– Прошло.
– Я тогда закрою документ. Бабушкин фокус удался.
Бабушкин фокус – это была её формула. Она у себя в голове разделяла оформления на два отдела: «по уставу» и «по уму». Второй назывался иронически. Андрею она оформила материальную помощь на учёбу в виде премии за уборку – аккуратно, с соответствующими протоколами правления, с подписью Нины. Премия покрывала первый год заочки и сезонный билет до Курска. По уставу она бы не прошла как «учебная»; по уму – прошла как «уборочная».
– Зинаида Фёдоровна, я Вам когда-нибудь говорил, что Вы – наш бункер?
– Говорили. В январе восемьдесят четвёртого.
– Подтверждаю.
– Принимается. – Она вернула очки на нос. – И вот что, Павел Васильевич, пока Вы тут. Я в декабре оформлю Вам ещё одну такую премию – на ноябрьский заезд Андрея. Просто чтобы Вы знали: я её уже посчитала. По уборочной кончается резерв; в декабре – пойдёт по новогодней. У нас всегда есть строка по новогодней.
– У Вас, Зинаида Фёдоровна, всегда есть строка.
– На этом и стоим.
Я вышел на крыльцо. На улице уже сел свет – по сентябрю в Рассветово темнеть начинает к семи. Ветер сухой, низовой. У магазина стояли две женщины и обсуждали цены на сахар.
На лавке у крыльца сидел Кузьмич. В кепке, чуть сдвинутой влево – это у него означало «всё по плану, но устал». Курить он бросил в пятьдесят восьмом, но на лавке сидел иногда так, как сидят курящие.
– Палваслич. – Он не повернулся. – Сел.
Я сел.
– Как там мой?
– Нормально, Кузьмич. Сомова представила курсу как первого студента-практика. Мужики постарше потом подошли с вопросами по сортам. Андрей отвечал. Шапошников – высокий такой, сорока пяти, из Поныровского – на моё «здравствуйте» откликнулся первым, как старшему. И Андрей принят.
Кузьмич помолчал. Потом – взгляд вверх, короткий, как у него всегда перед тем, как сказать что-то про погоду или про сезон.
– Я знал, что примут. Я не знал, что в первый же день. – Он вытащил из кармана старый сложенный вчетверо платок, развернул, сложил снова, положил обратно. – У него галстук как, не сполз?
– На месте был. Виндзор твой полу-, держится.
– Виндзор у секретарей, я ему ещё дома говорил. – Он усмехнулся в усы. – Ну хорошо. Я тогда вечером домой с лёгкой шеей пойду.
Мы посидели ещё минуту. У ворот со стороны школы прошла учительница рисования, поздоровалась издали, мы ответили. Ферма за рекой давала жёлтый свет двух фонарей, между ними – третий, который перегорел во вторник, заменить должны были к пятнице.
– Палваслич, – добавил Кузьмич, поднимаясь. – Ты к Зое не зашёл сегодня?
– Не успел. Утром собирался.
– Сходи, не откладывай. Она с понедельника не спит. Ходит по двору в три ночи, я слышу – у меня форточка к ним.
– Схожу утром.
Он надел кепку прямее и пошёл к дому, где жил один с восемьдесят первого. По его шагу было видно, что шея у него стала легче на полузла.
Я свернул не к дому, а к школе.
Школу видно было издалека: по второму этажу горело одно окно, директорское. Валентина задерживалась по средам – методические у неё.
Я постучал в дверь, вошёл. Она сидела за столом, под лампой, перед ней лежала районная газета «Заря» – четвёртая полоса, разворот.
– Паш, – позвала она, не поднимая глаз. – Иди сюда.
Я подошёл. На полосе – рубрика «Литературный кружок», три коротких текста с фамилиями. Второй сверху – «Подсолнухи», К. Дорохова, ученица 10 класса. Стихотворение в две строфы, восемь строк.
Я прочитал. Я прочитал ещё раз. На втором чтении она положила руку мне между лопаток – там, где у неё всегда лежала рука, когда мы стояли вдвоём над чем-то общим.
– Хорошее, – сказал я. – Лучше, чем я ожидал.
– Я ожидала такое, – отозвалась она. – Я иногда читаю её тетрадь.
– Не выдавай дочь.
– Я и не выдаю. Я – мать.
Стихотворение было простое. Подсолнухи в августе – у неё они «стояли по полю, будто чьи-то лица, повёрнутые в одну сторону». Дальше – про осень, про то, что они «склоняются не от тяжести, а от того, что вспомнили солнце». Без «маму», без «дома», без «школу». Взрослое.
– На филологический, – сказала Валентина. – В восемьдесят восьмом.
– Если выберет.
– Она уже выбрала. Она просто пока не знает, чем за это платят.
Я смотрел в подзаголовок. Девочка пишет стихи о подсолнухах в районной газете в год, когда страна начнёт говорить о другом. Через четыре-пять лет рубрика «Литературный кружок» в «Заре» будет смотреться как реликвия – если рубрика вообще доживёт до девяностого. Сейчас она ещё была. Сейчас ещё печатали стихи о подсолнухах в районке, без иронии, с фотографиями школьников на третьей полосе.
– Где она? – спросил я.
– У Маркиных. Зашла к Лене за ленинградскими открытками, обещала вернуться к ужину.
– Зайду к Маркиным.
– Зайди. Только – не торжественно, Паш.
– Не буду.
Я вышел из школы. Маркины жили через две улицы, на полпути к ферме. Я пошёл пешком. Сентябрьский воздух к семи делается прозрачным, в нём слышно всё – даже как у деда Григорьича лает соседский Пират на чужого. У Маркиных горел свет в кухне.
Катя сидела за столом с Леной, в руках – пачка цветных открыток с видами Невы. Я остановился в сенях, постучал в косяк.
– Папа, – заговорила Катя ровным голосом. – Уже знаешь?
– Уже знаю.
– И что скажешь?
Я подошёл, не садясь, наклонился и поцеловал её в макушку. Волосы у неё пахли школой и немного – Валентининой ванилью, которую она клала в шампунь по средам.
– Скажу – спасибо. За подсолнухи. Они у нас в этом году действительно стояли так.
Она хотела что-то ответить – и не ответила. Лена улыбнулась в свои открытки.
– А когда домой? – спросил я тише.
– Через полчаса. Я Лене обещала с открытками разобрать – мама из Ленинграда привезла, перепутала годы.
– Жду к ужину.
– Папа.
– Да.
– Ты только маме не говори, что ты сюда приходил. Пусть думает, что я сама.
– Согласен.
На обратном пути, у поворота к ферме, меня перехватила Антонина. Она шла со смены, в платке, в кирзовых сапогах поверх юбки.
– Павел Васильевич. Зашли бы на минуту в цех. Маша приходила сегодня.
– Маша? К тебе?
– За молоком. Не за магазинным – за свежим. Ребёнку второму, говорит, надо.
– Ребёнку второму?
– А я её и спросила, – продолжила Антонина. – В лоб. «Второго ждёшь?» Она покраснела, как маков цвет. И головой кивнула. На втором месяце.
Антонина говорила это, глядя куда-то в сторону фермы, как говорят о прибавке надоев или о новом ягнёнке. У неё это шло в один реестр: надои, ягнята, дети. В её хозяйстве это было правильно.
– Лёхе сказала?
– Лёха со вчера ходит, как будто два центнера на спине. Знает.
– Хорошо, Антонина.
– Ну а Зоя… – Она запнулась на секунду. – Ну а Зоя сегодня дойку закончила и спросила меня: «Не было?» Третью неделю спрашивает. Я ей – «не было». А что я ей ещё скажу.
Я ничего не ответил. Зоя ждала письма от Кольки с двенадцатого августа. Последнее было короткое, в полстраницы, с обратным адресом полевой почты. В деревне это знали все, и все обходили её аккуратно – не из жалости, а из суеверия: говорить о её ожидании вслух считалось плохой приметой.
– Я зайду к ней утром, – пообещал я.
– Зайдите.
Антонина пошла домой. Я постоял на повороте. Поле за фермой уже не пахло уборкой, оно пахло свежей пашней – Андрей отдал распоряжение пахать южные клинья сразу, не дожидаясь дождя. Кепка Кузьмича у него на голове, насколько я мог видеть с расстояния, сидела пока ещё чуть набекрень.
Дома Валентина ждала. Ужин у неё стоял в духовке – картошка, тушёная с грудинкой и луком. Хлеб был Бэлин, средовый, с тонким ореховым тоном. Я сел, она положила.
– Заходил? – поинтересовалась она.
– Заходил. Поцеловал.
– Сказал – спасибо?
– Сказал.
– Хорошо.
Катя пришла через двадцать минут. Сняла пальто, повесила, прошла на кухню. Положила на стол свёрток – открытки от тёти Лены, целая пачка, перетянутая аптечной резинкой.
– Я разобрала, – отчиталась она матери. – По годам и по местам. А Маркиной Лене я отдала только два повтора.
– Грамотно, – похвалила Валентина. – Ужинай.
Катя села. Положила себе картошки, посыпала зеленью с подоконника. Минуту ела молча. Потом подняла глаза.
– Мама. Папа. Спасибо.
– Это редакция «Зари», – сухо отметила Валентина. – Не мы.
– И вы тоже.
Она опустила глаза в тарелку. Ужинали мы дальше тихо. Я рассказал про Сомову, про лекцию, про Андрея у доски, про сорокалетних бригадиров, которые ему кивнули. Валентина слушала с тем учительским вниманием, с которым на педсовете слушают коллегу. Катя слушала по-другому – у неё на лице было выражение человека, который мысленно записывает фразы.
– Сомова у нас была когда, – спросила Валентина. – В восемьдесят первом?
– Летом восемьдесят первого. На семинаре по экономике. Тогда она поверила в наш учебник. С тех пор – наш человек.
Она глянула на меня поверх очков. Этот взгляд у неё был один и тот же с декабря восемьдесят третьего: «Ты опять – знаешь?» – без слов, без нажима, с готовностью не услышать ответа. Я тоже глянул поверх своей пустой тарелки. Мы дошли до десерта без разговора.
После чая она сложила газету «Заря» вдвое – по подсолнухам – и положила в ящик секретера. Туда, где у неё лежали школьные грамоты Мишки и Катина первая дневниковая тетрадь.
– Паш.
– Да.
– На филологический – это не я решила. Это она.
– Я понял, Валь.
– И – она пойдёт.
– Хорошо.
Я вышел во двор покурить. Курить я бросил в восемьдесят первом, но вечером на крыльце иногда стоял, как будто курил. У соседей горел свет на кухне, за забором лаяла собака, у Фроловых в окне тенью прошла Маша – с Леной на руках. Я постоял минут десять и зашёл.
Спать в эту ночь я лёг рано. Перед сном всё смешалось: Андрей у доски, Катина газетная строка, Машино второе, Зоино «не было», лёгкая шея Кузьмича. Сентябрь умел складывать радость и тревогу в один день.
Я уснул на тревоге.
Утром был четверг. Я вышел из дома в семь с минутами – собирался к Зое до фермы, как обещал Антонине и Кузьмичу. У ворот меня ждала почтальонша Вера Михайловна – в сером дождевике, с сумкой на боку, с газетами под мышкой. У неё с восемьдесят первого сложилась привычка: телеграммы в почтовый ящик не класть, отдавать в руки. Сегодня она протянула мне жёлтый листок раньше, чем я успел сказать «доброе утро».
– Павел Васильевич. – Она проговорила это так, как проговаривают те, кому в эту минуту страшно. – Я к Зое не пойду одна.
– Дай.
Я взял. Я стоял у калитки, на сентябрьском холодном ветре, который к утру набрал жёсткости. Я развернул, прочитал. Я сложил вдвое.
Я смотрел на Веру Михайловну. Она смотрела на меня – снизу вверх, с тем особым выражением деревенских почтальонок, которое появляется у них в день, когда они утром вынимают из своей сумки чужую судьбу.
– Это – Зое, – произнёс я.
И пошёл.



























