444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дайре Грей » "Фантастика 2026-124". Компиляция. Книги 1-32 (СИ) » Текст книги (страница 1)
"Фантастика 2026-124". Компиляция. Книги 1-32 (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 18:50

Текст книги ""Фантастика 2026-124". Компиляция. Книги 1-32 (СИ)"


Автор книги: Дайре Грей


Соавторы: Олег Ростов,Михаил Беляев,,Виктория Крафт,Влад Радин,Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 353 страниц)

Виктория Крафт
Агроном. Путь друида.1.

Пролог.

Я полюбила землю раньше, чем научилась читать. Это не метафора. Мне было года четыре, когда бабушка впервые взяла меня с собой в огород – был конец апреля, земля только оттаяла, и воздух пах талой водой, мокрой корой и чем-то неуловимо сладким, то ли прошлогодней прелой листвой, то ли первыми проснувшимися почками на смородине. Бабушка шла по грядкам босиком, и её ступни, широкие, с натруженными венами, уверенно впечатывались в рыхлую почву. Я, глядя на неё, тоже стащила сандалии. Земля оказалась холодной, как речная вода в мае, – я взвизгнула, но сандалии не надела. Холод был живой, щекочущий пятки, и под пальцами почва мягко проминалась, оставляя маленькие, совсем неглубокие следы. «Она мне сама говорит, когда готова, – сказала бабушка, наклоняясь и зачерпывая горсть земли. Она поднесла её к лицу, помяла в пальцах, шумно втянула носом. – Чуешь, Вера? Уже дышит. Уже проснулась». Я честно втянула воздух, но учуяла только холод и сырость. Однако момент врезался в память на всю жизнь: бабушкины руки в тёмных венах, горсть влажной, рассыпчатой земли, и её голос – тихий и уверенный, как молитва. Она разговаривала с землёй, и земля ей отвечала – не словами, конечно, а урожаями, всходами, перцами размером с ладонь и помидорами, которые соседки просили «хоть один на семена». Я хотела научиться так же. В школе мне повезло с учительницей биологии. Нина Павловна была из той породы людей, которые не просто преподают предмет, а живут им. В её кабинете пахло формалином и сухим сеном, на всех подоконниках стояли горшки с растениями, а на стене висел гербарий местных трав, собранный ещё до моего рождения. Она заметила мой интерес раньше, чем я сама сумела его сформулировать. «Ты не просто смотри, ты спрашивай, – сказала она однажды после урока, когда я задержалась у стенда, разглядывая пожелтевший лист клевера. – Почему у клевера корень длиннее, чем у пшеницы? Почему после бобовых земля лучше родит? Задавай вопросы, а ответы потом сама найдёшь». Я и задавала – сначала ей, потом учебникам, потом справочникам, которые выписывала по межбиблиотечному абонементу и таскала в рюкзаке, прогибая спину. К восьмому классу я знала, что такое севооборот и почему монокультура истощает почву, а к десятому – что кислотность можно определить по сорнякам: где растёт хвощ и щавелёк, там земля кислая, жди низкого урожая. Одноклассницы крутили романы и мечтали о поступлении на экономический или юридический, а я читала Тимирязева и Докучаева и втайне считала, что это и есть настоящая романтика. Меня не тянуло в города, не манили офисы и карьерные лестницы – меня тянуло туда, где земля. Один раз мальчик, с которым я сидела за одной партой, спросил, не хочу ли я в кино. Я ответила, что в пятницу буду пересаживать рассаду, и это было чистой правдой. Он больше не спрашивал.В аграрный университет я поступала с чувством, которое иначе как религиозным не назовёшь. Это сейчас, спустя тридцать лет, я могу иронизировать над собой, а тогда, в восемнадцать, я шла по коридорам старого корпуса с выцветшими портретами селекционеров на стенах и чувствовала, что иду по святой земле. Здесь учились люди, которые кормили страну, здесь пахло книгами, мелом и едва уловимо – землёй, которую приносили на сапогах с опытных полей. Первые два курса дались тяжело: общая биология, органическая химия, почвоведение, физиология растений, агрометеорология – всё это навалилось разом, и я тонула в учебниках, выбираясь на поверхность только затем, чтобы поесть и поспать. Но я любила каждую минуту этой гонки. Даже когда мы с однокурсниками сидели над микроскопами до позднего вечера и у меня начинало двоиться в глазах, даже когда на почвоведении нас вывезли в поле и мы полдня копали разрезы под мокрым снегом, а ветер задувал за шиворот ледяную крупу, – я была счастлива. Потому что впервые в жизни я не просто интересовалась, а понимала. Понимала, почему бабушка выходила в огород босиком и разговаривала с землёй. Понимала химию этого разговора, его физику, его биологию. И от этого понимания он не становился менее волшебным – наоборот, становился глубже, объёмнее, реальнее. На третьем курсе я выбрала специализацию – селекция и семеноводство полевых культур. Моя научная руководительница, Маргарита Сергеевна, женщина сухая, строгая, с вечным пучком на затылке и руками, которые никогда не знали маникюра, посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Имей в виду, это работа на всю жизнь. Не на три года эксперимента, не на диссертацию. На всю жизнь. У меня есть сорта, которые я веду двадцать лет и до сих пор не знаю, получится ли». Я кивнула. Тогда я ещё не понимала, что значат эти слова, – понимание пришло позже, когда у меня самой полезли седые волосы, а сорт всё ещё не давал нужных показателей. На четвёртом курсе я вышла замуж. Игорь учился на инженера-механика в соседнем корпусе, и познакомились мы не на дискотеке, а на картошке – в прямом смысле. Студентов по осени гоняли на уборку в подшефный совхоз, я стояла на сортировке, перебирая клубни, грязная, злая, с землёй под ногтями и ссадиной на локте, потому что споткнулась о борт грузовика. Он подошёл спросить, где тут выдают рукавицы, и замер – то ли от моего вида, то ли от того, как я ловко отбраковывала гнилую картошку. «Девушка, вы всегда такая... целеустремлённая?» – спросил он осторожно. «Всегда, – буркнула я. – Рукавицы вон там, у бригадира. Идите, не мешайте». Он не ушёл. Остался помогать мне таскать ящики, а вечером поделился бутербродом с колбасой, которая пахла так вкусно, что я чуть не прослезилась. Через год мы расписались в районном загсе, а ещё через два родилась Ольга. С ребёнком было трудно – очень трудно. Я брала академ, сидела дома, и это было самое счастливое и самое мучительное время в моей жизни: счастливое, потому что дочь, её запах – молочный, тёплый, – и то, как она хватала меня за палец всей пятернёй, серьёзно и требовательно; мучительное, потому что я скучала по полю, как скучают по любимому человеку. Когда Игорь возвращался с работы, я набрасывалась на него с вопросами о погоде, о новостях с опытных участков, о том, что говорят в институте. Он только смеялся: «Вера, ты как охотничий пёс, которого заперли в квартире. Хоть бы для приличия спросила, как у меня дела». – «Как у тебя дела?» – спохватывалась я. «Нормально. Коленвал поменяли. Ты всё равно не знаешь, что это такое». Я и правда не знала.Через год я вернулась на работу. Свекровь взяла внучку на себя, и я с головой нырнула обратно, в книги, в образцы, в бесконечные ряды делянок. Игорь не ворчал. Он вообще был из редкой породы мужей, которые понимают: жена – не просто жена, а ещё и человек со своим призванием. Он научился варить борщ – свекольный, густой, с мозговой косточкой, такой, что ложка стоит, – и возить Ольгу на кружки, а я обещала ему отпуск на Алтае в следующем году, но в следующем году случался новый этап испытаний, или комиссия, или посевная, которую никак нельзя пропустить, и так год за годом. Однажды он поставил передо мной тарелку и сказал: «Знаешь, Вера, если бы ты так же любила меня, как свою пшеницу, я был бы самым счастливым человеком». Я попробовала борщ и честно ответила: «Игорь, с такой пшеницей, как у меня, и с таким борщом, как у тебя, мы оба счастливы. Просто по-разному». Он рассмеялся и чмокнул меня в макушку. На том и держались. Ольга выросла и стала переводчицей. В поле она выходила только на шашлыки, и я её не винила – у каждого свой путь. Зато внуки, Сёма и Анечка, обожали бывать у бабушки в лаборатории, смотреть в микроскоп и таращить глаза на пророщенные зёрна. Они спрашивали, почему росток всегда тянется вверх, даже если горшок повернуть набок, и я объясняла им про геотропизм, про ауксины, про то, как растение чувствует гравитацию, а они слушали, открыв рты, и Сёма однажды выдал: «Бабушка, ты как ведьма, только добрая и с наукой». Я хмыкнула: «Вообще-то, Сём, это называется „агроном“». Но комплимент приняла. И ловила себя на мысли, что говорю с ними так же, как когда-то бабушка говорила со мной: о земле как о живом, чувствующем, отзывчивом существе. К пятидесяти трём годам я стала тем, чего бабушка и представить не могла: ведущим селекционером НИИ, автором двух районированных сортов озимой пшеницы и одного – ячменя. Мой главный сорт, «Светлана-5», названный в честь дочери, был моей гордостью и моей болью. Двадцать лет селекции, двадцать лет выбраковки, скрещиваний, отбора по колосу, по цвету зерна, по качеству клейковины, по устойчивости к бурой ржавчине. На пятый год я потеряла почти всю опытную партию из-за аномальной засухи и плакала прямо на делянке, сидя на корточках, и слёзы капали в сухую, потрескавшуюся землю, и она впитывала их мгновенно, как будто ничего и не было. На десятый год – поймала удачную мутацию и орала от радости так, что дядя Коля, механизатор, решил, что меня убило током. На пятнадцатый – защищала сорт перед комиссией, которая сомневалась, и чувствовала, как потеют ладони и дрожит голос, но не от страха – от злости. И на двадцатый год, когда урожайность перевалила за сорок два центнера с гектара, я стояла на краю опытного поля номер четыре и смотрела на золотую волну, уходящую к горизонту, и чувствовала то самое – тихое, глубокое, ни с чем не сравнимое счастье. Колосья клонились под ветром, шуршали, как сухой шёлк, и пахли хлебом – ещё не испечённым, но уже обещанным. Я любила свою работу. Не за деньги, не за звания, не за уважение коллег – хотя всё это было приятно. Я любила её за то, что происходило каждый раз, когда я брала в руки горсть земли. За этот момент контакта – физического, почти интимного, – когда подушечки пальцев чувствуют структуру, влажность, температуру и где-то в глубине сознания рождается ответ: что нужно этой земле, чего она просит, чем отблагодарит. За запах свежей пахоты, который для меня пахнет сильнее и слаще любых духов – Игорь однажды подарил мне французские духи на годовщину, я честно ими попользовалась неделю, а потом флакон затерялся где-то между банками с гербицидами. За тишину поля на рассвете, когда мир ещё спит, а ты уже идёшь по росе проверять всходы, и мокрые стебли хлещут по голенищам сапог, оставляя тёмные полосы. За азарт селекции, когда из тысяч комбинаций генов ты ищешь одну-единственную, самую удачную, и это как лотерея, только вместо билетов – колосья, и выигрыш кормит людей. За усталость в конце дня – честную, настоящую, когда спина гудит, ноги наливаются свинцом, а ты сидишь на крыльце вагончика, вытянув ноги, и смотришь, как солнце садится за лесополосу, и думаешь: «Вот это я сегодня поработала. Не зря». Я часто думаю: что было бы, если бы бабушка дожила до того дня, когда я показала бы ей «Светлану-5»? Она бы, наверное, вышла в поле босиком, как тогда, в моём детстве, зачерпнула бы горсть земли, помяла в пальцах, понюхала и сказала бы что-нибудь простое, вроде: «Хорошая земля. Живая. Ты её слушала». А потом посмотрела бы на меня своими выцветшими от солнца глазами и улыбнулась. И я бы, наверное, снова стащила сандалии и встала босиком рядом с ней. Я не знаю, что ждёт меня дальше. Никто не знает. Но сейчас, стоя на краю поля, я знаю одно: я прожила жизнь так, как хотела. Я делала то, что любила. Я вырастила дочь. Я создала сорт, который переживёт меня. И если когда-нибудь, где-нибудь – неважно как и почему – я снова увижу землю, которая пахнет так же, как бабушкин огород в апреле, я её узнаю. И, наверное, снова сниму обувь. Это уже привычка.

Глава1.

Утро того дня началось с того, что я пролила кофе на клавиатуру. Кофе был хороший – зерновой, свежемолотый, с кардамоном, как я любила. Клавиатура была старая, видавшая виды, с въевшейся между кнопками пылью с опытных полей. Я честно пыталась её спасти: перевернула, потрясла, вытерла салфеткой. Клавиатура обиженно хлюпнула и перестала печатать букву «п». А поскольку буква «п» в отчёте по урожайности встречается примерно в каждом третьем слове – пшеница, посев, площадь, продуктивность, – это была катастрофа. – Вера, ну ты и растяпа, – сказала я вслух и усмехнулась. Если бы кто-то сказал мне, что к вечеру я в буквальном смысле растянусь на мокрой глине и отправлюсь в иной мир, я бы покрутила пальцем у виска. Но судьба – та ещё шутница. Хотя в тот момент я об этом не думала. Я думала о том, что Катя, моя аспирантка, сейчас ждёт меня в лаборатории и нервно грызёт колпачок от ручки. Катя и правда ждала. Рыжая, конопатая, с вечно испуганными глазами, как у кролика, который только что узнал о существовании лис. – Вера Андреевна, я вчера прогнала регрессионный анализ по влагоудержанию... – И? – И там какая-то ерунда. Коэффициент корреляции отрицательный. Такого не может быть. – Может, – сказала я, натягивая халат. – Если данные вводила ты, а не я, то может всё что угодно. Показывай. Данные и правда были кривые. Я села пересчитывать, и это заняло часа полтора, в течение которых Катя стояла над душой, вздыхала и пахла духами – что-то цветочное, приторное, совершенно неуместное в помещении, где пахнет реактивами и сухим зерном. – Кать, ты на свидание собираешься или на работу? – На работу... – она покраснела так, что конопушки слились в одно рыжее пятно. – Тогда, может, в следующий раз обойдёшься без парфюма? А то у меня тут пшеница, она запахов не любит. – Пшеница не чувствует запахов, – возразила Катя. – У неё нет обонятельных рецепторов. – Это у тебя нет, – отрезала я. – А у пшеницы есть я. Катя надулась, но духи вытерла влажной салфеткой. Я мысленно поставила галочку: воспитание молодых кадров идёт успешно. К полудню я закончила с анализом, съела бутерброд с колбасой – колбаса была так себе, бумажная, но Игорь покупал её по акции и очень гордился, – запила чаем и пошла в поле. Это был мой ежедневный ритуал, обход опытных делянок. Не потому что надо, а потому что тянет. Как тянет прочитать ещё одну главу, когда книга интересная. День был душный, тяжёлый. Воздух стоял густой, как кисель, и пах озоном – где-то далеко, за лесополосой, ворчал гром. Я вышла на край поля номер четыре, где колосилась моя «Светлана-5», и замерла от того особого чувства, которое всегда охватывало меня при виде золотой волны, уходящей к горизонту. Колосья клонились под ветром, шуршали, как сухой шёлк, и пахли хлебом – ещё не испечённым, но уже обещанным. Я наклонилась, провела ладонью по тяжёлым налитым колосьям, и они ответили упругим, живым толчком, как кошка, которая выгибает спину под рукой. – Ну что, девочки, – сказала я вслух. – Доживаем последние деньки? Скоро комбайн. Пшеница, разумеется, мне не ответила. Но если бы ответила, я бы не удивилась. Гром ворчал всё ближе. Я подняла голову и увидела, что небо на западе становится зеленоватым – такого оттенка, какой бывает у старого синяка. У меня упало сердце. Я много лет работала в поле и знала: зелёное небо – к граду, причём к такому, который не просто погладит колосья, а вобьёт их в землю по самые корни. – Катя! – заорала я, хотя она была в лаборатории и услышать меня не могла. – Коля! Град! Мыслей было две. Первая: на двадцать четвёртой делянке стоит элита, единственный в стране массив суперэлиты «Светланы-5». Вторая: если град её положит, я этого не переживу. Я побежала. Под ногами чавкала влажная земля – тяжёлый суглинок, тёмный, жирный, пахнущий грибами и прелой листвой. В карманах халата болтались спички и четыре дымовые шашки, которые я схватила у ангара на бегу. Дымовая завеса – старый, почти забытый метод. Плотный дым поднимается над полем, смешивается с облаками, и градины формируются не такими крупными. Шанс был паршивый, один к десяти, не больше. Но это был шанс. А за шансы надо хвататься, даже если они паршивые. – Коля! – заорала я, увидев механизатора, который прогревал трактор. – Жги с северного края! Я с южного! – Вера Андреевна, вы с ума сошли! – крикнул он в ответ. – Убьёт же!

– Если не сожжём – сорт погибнет! А сорт для меня важнее! Дядя Коля выругался, но побежал к северному краю. Я понеслась к южному, на бегу высыпая шашки из карманов. Ветер уже выл, пригибая колосья к земле, и первые капли дождя – холодные, тяжёлые, как ртуть, – ударили по лицу. Я присела на корточки, спиной заслоняя огонёк, чиркнула спичкой. Ветер задул. Чиркнула второй. Шашка зашипела, повалил густой белёсый дым, пахнущий серой и чем-то едким, от чего сразу запершило в горле. – Давай, родимая, – бормотала я, поджигая вторую шашку. – Дыми, милая, дыми. Третью шашку я зажигала уже лёжа. Град начался – ледяные ядра размером с перепелиное яйцо врезались в землю вокруг меня, взбивая фонтанчики грязи. Одна льдина ударила по спине, пробив халат, и я взвыла от боли – острой, обжигающей, как удар хлыста. Вторая – по плечу, левая рука онемела и повисла плетью. Я перекатилась на бок, прижимая к груди последнюю, четвёртую шашку, и поползла вдоль межи, локтями разгребая грязь. – Вера Андреевна! – голос дяди Коли долетал откуда-то издалека. – Завесу поставили! Ползём назад! Я оглянулась. Дым поднимался стеной – густой, плотный, он застилал небо, и где-то там, наверху, гул града начал меняться: становиться глуше, мягче. Сработало. Или показалось. Но в любом случае дело сделано, пора уходить. Я попыталась встать. Ноги не слушались, спина горела огнём, перед глазами плыли мутные круги. Я сделала шаг, другой – и тут нога поехала на мокрой глине. Самый обычный, до обидного нелепый момент: я поскользнулась. Просто поскользнулась, как поскальзываются на льду или на мокром полу, – нелепо, смешно, взмахнув руками. – Да твою ж... – начала я, но закончить не успела. Мир перевернулся. Я рухнула вперёд, в дренажную канаву, которую сама же велела выкопать прошлой весной. Глубина – всего полметра, но падение было неудачным. Виском – о камень. Обычный камень, даже не валун, просто острая грань. Я ещё успела удивиться – откуда здесь камень? Мы же всё поле очистили... А потом пришла боль. Вспышка. И темнота. И в этой темноте, где уже не было ни града, ни поля, ни колосьев, ни дяди Коли с его трактором, появился запах. Он был не отсюда, не из моего мира. Он пах землёй – но не той землёй, которую я знала. Не суглинком воронежским, не пахотой с кислинкой от удобрений, не мокрой глиной дренажной канавы. Эта земля пахла так, как пахла бабушкина рассада на подоконнике в апреле – тёплая, живая, сладкая, с едва уловимой горчинкой молодых корней. Она пахла детством. Она пахла началом. И я, даже в беспамятстве, успела подумать: «Надо же... какая почва... интересно, какая тут структура...» А потом я перестала быть. Очнулась я от того, что свет резанул по зрачкам, как ножом. Я зажмурилась и первым делом почувствовала запах – густой, тяжёлый, многолюдный. Дым от очага, сушёные травы, кислое молоко, старая солома, застарелый пот. Кислый, резкий, непривычный – так пахнет в домах, где не знают стирального порошка и вытяжки. Я вдохнула глубже, и нос уловил ещё один слой – что-то горьковатое, лекарственное, похожее на ромашку и полынь. Вторым ощущением стала ткань. Одеяло, которым меня укрыли, было тяжёлым и колючим – грубая шерсть, свалявшаяся в комки, царапала подбородок и шею. Я пошевелила пальцами, и они наткнулись на неровную поверхность: соломенный тюфяк, набитый жёстко, с острыми стеблями, которые прощупывались даже через плотную ткань. Под головой было что-то мягче, но сбитое в комья, и от подушки пахло сухой травой и лёгкой затхлостью. Я осторожно разлепила веки – медленно, давая глазам привыкнуть. Надо мной был низкий, закопчённый потолок, сложенный из тёмных, грубо отёсанных балок. По ним плясали красноватые блики – где-то рядом горел огонь. – Очнулась! – Голос прозвучал резко, на грани визга, и я вздрогнула. Голова отозвалась глухой болью в висках. – Очнулась, очнулась! Я повернула голову – и пожалела. Шея затекла, каждое движение отдавалось в затылок, но я всё-таки сумела сфокусировать взгляд. В углу комнаты, сложенный из дикого камня, потрескивал очаг. Настоящий. С живым пламенем, с чугуном на цепи, с пучками трав, развешанными над огнём. Никаких розеток, никаких выключателей, никакого электрического света. «Так, – сказала я себе мысленно. – Вера, спокойно. Ты упала в канаву. У тебя галлюцинации. Сейчас ты закроешь глаза, откроешь – и будешь в больнице, а Игорь будет сидеть рядом и ворчать, что ты вечно лезешь на рожон».

Я закрыла глаза. Открыла. Ничего не изменилось. Ко мне склонилась женщина. Она вошла в поле моего зрения медленно, как проявляющийся снимок: сначала серый силуэт на фоне закопчённой стены, потом детали. Худое, измождённое лицо с тёмными кругами под глазами – такими глубокими, что они казались синяками. Морщины вокруг рта, сухие, потрескавшиеся губы. Острые ключицы, проступающие под серой тканью застиранного платья. От неё пахло луком, дымом и чем-то кисловатым – то ли уксусом, то ли старым хлебом. – Верба, доченька, – выдохнула она и погладила меня по голове. Её ладонь была шершавой, как наждачная бумага, с жёсткими мозолями у основания пальцев. Но прикосновение было нежным, почти робким, словно она боялась, что я рассыплюсь. Я почувствовала, как тепло её руки расходится по коже головы, и это было первое приятное ощущение с момента пробуждения. Четыре дня. Доченька. Верба. «Какая я тебе Верба? – хотела сказать я. – Я Вера, дайте телефон, мне нужно позвонить мужу». Но то, что вырвалось из горла, было больше похоже на хриплое карканье. Язык не слушался – он был сухим, распухшим, как будто чужим. Горло саднило, губы слипались. Я с трудом подняла руку и уставилась на неё. Это было странно – как смотреть на чужую конечность, но чувствовать её изнутри. Молодая кожа, гладкая, без единой знакомой морщинки. Тонкое запястье, такое хрупкое, что я побоялась сжимать пальцы. Ногти чистые, розоватые, коротко обстриженные,без единой заусеницы. Я медленно повернула руку ладонью вверх и увидела линии на коже – свежие, яркие, не стёртые годами. Никаких мозолей, никаких трещин, никаких следов от секатора и шланга. Я пошевелила пальцами, и они послушались – согнулись легко, без привычного утреннего хруста. Чужие пальцы. И одновременно мои. «Ничего себе, – подумала я с отстранённым, почти научным интересом. – А ведь это не галлюцинация. Я... попаданка?» Женщина – Мора, как я потом узнала, – поднесла к моим губам глиняную миску. Посудина была тяжёлой и шершавой, с неровным краем, который царапал нижнюю губу. От миски шёл пар, пахло травами – горько, терпко, с какими-то незнакомыми нотками, то ли чабрецом, то ли чем-то ещё, чему я не находила названия. Я втянула запах и почувствовала, как рот наполняется слюной – тело хотело пить, хотело остро, до спазма в горле. Я сделала глоток. Отвар был горячим, обжигал язык и нёбо, но я глотала жадно, чувствуя, как тепло разливается по пищеводу и падает в желудок тяжёлым, согревающим комком. Вкус был странный – горьковатый, травянистый, с едва уловимой сладостью на кончике языка, как от сушёной моркови. И ещё что-то мучнистое, похожее на разваренный овёс. – Спасибо, – прохрипела я. Слово вышло корявое, но понятное. Женщина всхлипнула и закивала. Я сделала ещё несколько глотков, и с каждым глотком голова прояснялась. Вместе с ясностью пришло осознание происходящего – и страх. Не панический, не животный, а холодный, медленный страх, который заползает под рёбра и устраивается там, как змея. Я не знала эту женщину. Я не знала эту комнату. Я не знала это тело. – Кто вы все? – спросила я хрипло. – Я не... я не помню. Повисла тишина. Женщина замерла, не донеся миску до стола. Где-то за моей спиной кто-то шумно вздохнул, и я только теперь заметила, что мы в комнате не одни. У окна, затянутого мутной бычьей плёнкой, сидел мальчишка лет семи. Худой до такой степени, что ключицы торчали, как вешалка, из-под грубой холщовой рубахи. Он смотрел на меня огромными серыми глазами, и в них отражался огонь из очага, отчего взгляд казался жидким, мерцающим. За его спиной притулились ещё двое – девочка с косичками, тонкими как мышиные хвостики, и мальчик постарше, весь в веснушках, которые на бледном лице выглядели как ржавчина. И ещё один – совсем взрослый, лет семнадцати, стоял у двери, скрестив руки на груди. Этот был не просто худой, а жилистый, с острыми скулами и тёмными кругами усталости под серыми, как у мальчишки, глазами. – Верба живая! – заявил мальчик и шмыгнул носом. – Тим, тихо, – шикнула женщина и снова повернулась ко мне. Лицо у неё побелело. – Ты... ты меня не помнишь? Я покачала головой. Движение вышло слабое, но заметное. – Я – Мора, матушка твоя, – сказала она дрогнувшим голосом. – А это сёстры твои – Лиска и Рута. Братья – Тим и Ивен. Отец сейчас во дворе, работает. Верба, доченька, неужели совсем не помнишь? Я перевела взгляд с одного лица на другое. Тим – сероглазый, с носом-кнопкой и обветренными губами. Лиска – с косичками и испуганными глазами. Рута – самая маленькая, с пальцем во рту. Ивен – старший, с тяжёлым взглядом и сжатыми челюстями. Все худые. Все одеты в рубахи из грубой некрашеной ткани – я чувствовала, как такая же ткань колет мне плечи и грудь, натёртые до красноты. От всех пахло одинаково – дымом, потом, землёй. – Нет, – честно ответила я. – Простите. В голове всё как в тумане. Мора опустилась на край топчана. Солома под нами зашуршала, проседая под её весом. Она взяла мою ладонь в свои – я снова ощутила те жёсткие мозоли, тёплые и сухие, как древесная кора, – и сжала до лёгкой боли. – Это после горячки, – сказала она, но голос звучал так, будто она уговаривала саму себя. – Бывает такое. Пройдёт. Должно пройти. Тим подошёл ближе и уставился на меня в упор. От него пахло ребёнком – кисловатым молоком и чуть-чуть прелой соломой. Он наклонился к самому моему лицу и прошептал: – Ты меня тоже не помнишь? Я Тим. Мы с тобой лягушек в ручье ловили. Не помнишь? – Прости, Тим, – сказала я. – Не помню. Он нахмурился, но не отошёл. Просто стоял и смотрел так, будто ждал, что я сейчас засмеюсь и скажу, что пошутила. Я не засмеялась. Ивен заговорил не сразу. Сначала он долго молчал, и это молчание было тяжёлым, почти осязаемым – как давление воздуха перед грозой. Потом подал голос, низкий и хрипловатый: – Ты и раньше-то не слишком умная была, а теперь ещё и память потеряла. Что ж нам теперь с тобой делать? Нянчиться? —Ивен! – одёрнула Мора, но в её голосе было больше усталости, чем гнева. – А что Ивен? – он не отступил. – Я правду говорю. Она полжизни пролежала, а теперь ещё и не помнит ничего. У нас рук не хватает, мам. Кто за неё работать будет? Я смотрела на него и видела: он не злой. Он усталый. У него тени под глазами не от недосыпа – от работы. Пальцы в ссадинах, рубаха на плечах протёрта до дыр. Ему семнадцать, а он уже отвечает за хозяйство, потому что отец без ног, мать на грани сил, а младшие ещё слишком малы. – Ивен прав, – сказала я. Все замолчали и уставились на меня. – Я обуза. Я понимаю. Дайте мне пару дней оклематься – и я буду работать. Как все. Ивен прищурился. Кажется, он не ожидал такого ответа. – Работать? – переспросил он. – А что ты умеешь? Я открыла рот и тут же закрыла. Я умела многое. Но ничего из того, что я умела – селекция, анализ почвы, генетические карты, – здесь не пригодилось бы. – Я научусь, – сказала я. – Если покажете. Ивен хмыкнул, но промолчал. С улицы донёсся стук – ритмичный, сухой. Тук-тук-тук. Как дятел по дереву. Мора встрепенулась, вытерла руки о подол и вышла, бросив на ходу: «Отец. Пойду скажу, что ты очнулась». Я осталась лежать, прислушиваясь к своему телу. Молодое – я это чувствовала каждой клеткой. Сердце билось ровно и сильно, дыхание было глубоким, без хрипов. Но слабость стояла страшная – такая, что даже удерживать голову на весу было трудно. Мышцы как будто забыли, что значит работать. Я провела ладонью по одеялу. Грубая шерсть царапала кожу, и я вдруг отчётливо вспомнила свой старый флисовый плед – мягкий, невесомый, пахнущий кондиционером для белья. Захотелось плакать. Не от страха, не от боли – от резкого, щемящего чувства потери. Мой дом, мой муж, моя дочь, мои колосья на поле номер четыре – всё это осталось там, за какой-то невидимой, но непреодолимой чертой. Я зажмурилась и глубоко вдохнула. Запах дыма и трав щекотал ноздри. «Не расклеиваться, – приказала я себе. – Ты агроном. Ты умеешь выживать в любых условиях». Через минуту вернулась Мора, а с ней – отец. Он передвигался на низкой тележке с деревянными колёсами, которые постукивали по утрамбованному земляному полу. Торс мощный, плечи – как у молотобойца. Руки в венах, с загрубевшими ладонями, с тёмными полосками въевшейся древесной пыли под ногтями. Ниже пояса – пустые штанины, подоткнутые под ремень. Он подкатился к топчану, и тележка издала тонкий скрип – такой, какой издаёт старая рассохшаяся мебель. От него пахло деревом – свежей стружкой, смолой, чем-то тёплым и живым. Он протянул руку и коснулся моего лба. Пальцы были сухие и горячие, с твёрдыми подушечками. – Жара нет, – сказал он глухо. – Это хорошо. Мора говорит, не помнишь ничего. – Не помню, – подтвердила я. – Прости. Отец убрал руку. Я заметила, как на его лице дрогнула мышца – быстро, почти незаметно. Но голос остался спокойным: – Может, оно и к лучшему. Что старое помнить? Главное – живая. – Я поправлюсь, – сказала я. – И буду помогать. Он кивнул, и на секунду мне показалось, что в его выцветших глазах мелькнуло что-то похожее на надежду. – Ну, раз живая, значит, повоюем ещё. Я невольно улыбнулась. Повоюем. Хорошее слово. Мать принесла мне ещё отвара. Я пила медленно, чувствуя, как тепло растекается по телу, как начинает гудеть в кончиках пальцев – признак возвращающейся жизни. Веки тяжелели. Слабость накатывала волнами, и бороться с ней не было сил. – Отдыхай, – сказала Мора, поправляя одеяло. Её шершавые пальцы на секунду задержались на моей щеке, и я ощутила их тепло даже сквозь усталость. Я закрыла глаза. Мысли крутились в голове, но постепенно замедлялись, путались, увязали в густеющей темноте. Я уже проваливалась в сон, когда услышала шорох. Тихий, едва уловимый. Как будто кто-то очень лёгкий переступил с лапки на лапку в углу, за грудой хвороста. Шорох повторился – ближе. Потом ещё раз. Что-то прошелестело по соломе. Я приоткрыла глаза. В комнате было темно, только угли в очаге тлели алыми точками. Тим спал на лавке, свернувшись клубком. Ивен сидел у двери, привалившись спиной к косяку, и дыхание его было ровным. Никто не двигался. Шорох стих. Я затаила дыхание и ждала. Сердце колотилось где-то у горла. Но звук больше не возвращался. Только тишина. Только треск остывающих углей. Показалось, сказала я себе. Слабость. И уснула.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю