Текст книги ""Стоящие свыше"+ Отдельные романы. Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Ольга Денисова
Соавторы: Бранко Божич
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 241 (всего у книги 338 страниц)
– Смотри, – она легко скинула рубашку и осталась обнаженной. Лешек задохнулся и отошел на шаг – совершенная красота богини весенней любви, безупречность каждой линии, венец творения природы…
И в этот миг у них над головой запел соловей, сочным голосом призывая к себе подругу.
– Слышишь? Птицы тоже любят друг друга, – прошептала Леля, – сейчас вся природа творит любовь. Я шла сюда и видела змей – они тоже творили любовь, представляешь? Иди ко мне, малыш, мне так хорошо с тобой…
Лешек шагнул к ней и прижал ее жаркое тело к груди. Она позволила себя ласкать, и он быстро понял, что доставляет ей наслаждение, и голова его плыла в истоме, и руки не подчинялись мыслям, тело оторвалось от земли и парило над ней, невесомое, полное сладострастия. Леля увлекла его за собой в траву, и он ни о чем не думал, считая, что достиг вершины счастья. Но когда ее рука осторожно тронула его набухшую от вожделения плоть, он понял, что это еще не все, что вершина счастья впереди: ее прикосновение сделало его неистовым безумцем, как будто сам Ярило вселился в него. Он неожиданно понял, что значит «творить любовь», понял сам: дремучая память предков всколыхнулась в нем и обрушилась на Лелю всей силой ярого бога. Он взлетал к вершине счастья на огромных крыльях, все выше, выше, и, когда достиг ее, кинул в небо победный клич, и крик его слился с криком Лели.
Он опустился на землю плавно, как падает широкий лист – раскачиваясь, словно лодка, на руках легкого ветерка. Нежность… Лешек осторожно вытер ее слезы, и целовал ее розовое, разгоряченное лицо, и гладил ее подрагивавшее тело – нежность и благодарность.
– Малыш… – улыбнулась она сквозь слезы, – ты удивительный… Как будто это и не ты был вовсе… Так не бывает.
– Это не я, – ответил он, – это Ярило. Охто просил богов, и они его услышали.
Они любили друг друга всю ночь, и бегали по берегу реки, опрокидывая друг друга в воду, и прятались в темноте леса, и слушали песни соловья. Сплетали тела и тянулись друг к другу руками, расставались и встречались, хохотали и плакали. И на рассвете, когда лес просыпался, все еще творили любовь – под пение птиц, в лучах восходящего солнца.
А когда вернулись в дом колдуна – уставшие, раскрасневшиеся, смеющиеся, – то застали его сидевшим за столом с кружкой хмельного меда. У него было хитрое и довольное лицо.
– Охто, что тебе сказали боги? – виновато спросила Леля.
– Боги смеялись надо мной, – ответил колдун. – Смеялись и показывали пальцами на землю. И говорили, что я самый глупый из всех колдунов.
Утром в Ярилин день колдун приступил к осуществлению своей задумки, несмотря на протесты и смущение Лешека. Он отдал ему белого жеребца, на котором всегда ревностно ездил сам, достал из сундука белый широкий плащ и велел надеть его на голое тело. Лешека это смутило: в монастыре их учили, что наготу должно прятать от людей, будто это нечто вроде позора – оказаться нагим перед другими. Колдун объяснил ему всю нелепость этого заблуждения, и Лешек не смущался ни его, ни матушки, ни, как выяснилось, Лели. Но появиться в таком виде на празднике?
Матушка сплела ему большой венок, из которого во все стороны торчали полевые цветы на длинных гибких стеблях, и, надевая Лешеку на голову, чуть не расплакалась от радости:
– Ярилко и есть! Молоденький, пригоженький!
Кожу бубна колдун покрыл горящей медью, для чего ездил к каким-то одному ему известным мастерам, и теперь сунул его Лешеку в руки.
– Когда-то я тоже был Ярилой на празднике и, знаешь, запомнил это на всю жизнь. Я тогда уже колдовал и видел богов, но одно дело видеть, а другое – чувствовать бога в себе.
В село они въезжали ровно в полдень, когда солнце выше всего поднялось над землей, но колдун велел Лешеку ехать первым, а сам чуть поотстал. Народу в поле у реки собралось едва ли меньше, чем на торге, – на Ярилу приезжали крестьяне из окрестных деревень, – и Лешек растерялся и замедлил шаг, увидев, перед какой толпой ему предстоит появиться.
– Давай-давай! – прикрикнул колдун, и Лешеку ничего больше не оставалось, как выехать из леса.
Его увидели не сразу: он ехал с южной стороны, против солнца, – и за то время, пока оставался незамеченным, вдруг ощутил задор – от его нерешительности не осталось и следа. Наверное, бог и вправду поселился в нем на время. Он пустил коня вскачь, расправил плечи и рассмеялся.
– Ярило! Ярило скачет! – услышал он первый возглас из толпы, и когда люди повернули головы в его сторону, на лицах их сиял восторг, и удивление, и радость. Приветственные крики слились в многоголосый гул, толпа хлынула ему навстречу – размахивая руками и присвистывая.
Солнце светило ему в спину, и Лешек, насквозь пропитанный солнцем, видел, что жаркие лучи несут его вперед и приподнимают над землей, и бубен в его руках – осколок солнца, и солнечным светом горит венок на его голове, и развевающийся белый плащ сверкает золотом, и конь, сияющий конь под ним, купается в солнечных лучах, играя гривой, фыркая и потряхивая головой.
И задор сменился восторгом: Лешек издал приветственный клич, а потом запел. Песня сложилась сама собой, легко и гладко – он пел о наступающем лете, о солнце и любви. Люди расступились, пропуская его коня, и сомкнули круг. Лешек поехал шагом, продолжая петь, и нарядные девушки из толпы кидали в него цветы и ржаные зерна.
Он чувствовал в себе бога. Теперь в этом не осталось сомнений: Ярило говорил с людьми его устами, Ярило смотрел на них его глазами, его руками держал поводья коня. Лешек же купался в его божественной силе, восторг лился из него песней, сладострастие кружило голову, клокотало в горле и стучало внизу живота. Нагота теперь не смущала Лешека, он гордился ею – его мужское естество налилось упругой силой, он ловил восхищенные женские взгляды и слышал одобрительные возгласы мужчин.
Вихрь праздника подхватил его и понес в пучину разгульного веселья. И следующие песни, которые выплескивались из него без устали, были озорными, полными распаляющих двусмысленностей. Лешек стучал в бубен, люди плясали вокруг него, и конь под ним плясал тоже. Он объехал все село по кругу и, случайно оглянувшись, заметил, что путь его усеян полевыми цветами, упавшими на землю и немедленно проросшими в ней – бог в нем заставлял цвести и прорастать все, к чему прикасался. Лешек видел раскрасневшиеся лица девушек, восторженно ловивших его взгляды, и румянец их становился ярче; видел, как льнут они после этого к возлюбленным, как женщины улыбаются и опускают глаза, как мужчины целуют их губы, и хохочут, и пляшут, и поют вместе с ним – радость плескалась над селом, бездумное жизнелюбие, чувственное, сладострастное и одновременно чистое, целомудренное, как у детей, не ведающих стыда.
К закату, когда позади остались игры, кулачные бои, скачки и угощения, над рекой вспыхнули костры, и песни Лешека стали тише, нежней: от необузданного солнечного задора бог в нем шагнул к лилейной, хрупкой ласке. Сплетенные руки, осторожные объятья, робкие слова любви из песен перетекали в явь. Толпа начала разбиваться на пары, кто-то купался в реке, кто-то уходил по полю в лес, и Лешек запел ту песню, которая несколько дней назад подарила ему Лелю. И тоскливый вой одиночества стал призывом, страстью – уже не шуточной, настоящей, гремящей и сметающей все на своем пути.
– Кого из нас ты выберешь, Ярило? – неожиданно коснулась его ноги девушка. – Бери любую, мы все сегодня хотим любить…
Лешек окинул взглядом тех, кто стоял рядом, и увидел колдуна, обнимавшего Милушу. Колдун подмигнул ему и указал глазами на Лелю, державшую за руку Гореслава. Но она незаметно покачала головой и посмотрела на мужа – в ее глазах светилось счастье, и Лешек улыбнулся ей понимающе. Бог не позволил ему долго сомневаться, Ярило сам знал, кому его любовь нужней всего, и, пустив коня рысью, подъехал к девушке, которую вперед, в круг собравшихся, толкала мать.
– Любишь ли ты меня, красавица? – спросил бог губами Лешека.
– Люблю, – шепнула она, и глаза ее распахнулись широко и восторженно.
Лешек – или бог в нем – подхватил ее и поднял на спину коню, усадил перед собой и понес к лесу, оглашая берег реки победной песней ярой любви.
13
Забытье оставило его, и солнечное поле сожрала душная чернота избы. Лешек снова ощутил, как слезы набегают на глаза, – когда-то он был богом и бог был в нем. Почему? За что? Чем он заслужил такой конец? Мрачная тень монастыря простирается все дальше, и скоро на земле не останется ни одного уголка, где человек сможет дышать свободно от ее гнилостного смрада, где без страха будет разгибать плечи и поднимать голову, – все вокруг поглотит страх смерти, жизнь превратится в ожидание конца. Умерщвление. Умерщвление плоти, гордости, счастья, радостей. Грязь, темнота, болезни, муки и смерть. И чем больше мук, тем сильнее радуется злой бог Юга, тем сильней любит он стадо своих рабов. Извращенный старикашка, пуская слюни, смотрит на землю: он ненавидит женскую красоту, он любит детские слезы, он принимает к себе тех, кто, погрязнув в собственном дерьме и паразитах, возносит ему молитвы. Ему, ему одному! Ревнивый желчный божок, свинство и смрад назвавший чистотой, а всякое проявление жизни заклеймивший позором, именуемым скверной.
И нет на земле героя, способного подняться в небо и убить мерзкого старика.
Монах в углу храпел так громко, что Лешек не сразу услышал приближавшиеся к нему осторожные шаги. Он скорей ощутил, чем увидел рядом с собой человека, потому что темнота вокруг казалась непроглядной. Босые пятки шлепнули по полу совсем близко, и Лешек услышал тихое, приглушенное дыхание, а потом его ноги коснулась теплая маленькая рука.
– Ты жив? – еле слышно спросил детский голос.
– Да, – так же тихо ответил Лешек.
Рука начала шарить по его телу и наткнулась на стянутые за спиной кисти. Монах всхрапнул чуть громче и вдруг замолчал, чмокая губами. Рука замерла, и дыхание смолкло. Но храп снова разнесся по избе, и Лешек почувствовал прикосновение широкого холодного лезвия к запястью. Девочка внимательно ощупала веревки, пока не уверилась в том, что не поранит ему рук, если разрежет их ножом, а потом долго пилила толстые путы, причиняя Лешеку невыносимую боль – веревка туже врезалась в открытую рану и терлась о ее края.
Даже если она его освободит, он все равно не сможет встать… Веревки ослабли и упали на пол. Лешек попробовал двинуть руками, но они слушались плохо. Конечно, никаких переломов у него не было – знаний, полученных от колдуна, ему вполне хватало, чтобы это понять. Но и ушибов было достаточно, чтобы не подняться на ноги. Девочка медленно пилила веревку на ногах, и Лешек старался шевелить затекшими руками, чтобы разогнать кровь.
– Вставай, – тихонько сказала она.
Лешек зажмурился. Если он не встанет, она рисковала напрасно. Что с ней будет, если он уйдет? Не позволит же ее отец убить ребенка! Но…
– Вставай! – повторила она нетерпеливо.
Он сжал зубы и перевернулся на спину. Девочка шумно вздохнула, нащупала его руку и закинула себе за шею.
– Давай. Ну же… – чуть не плача прошептала она.
Лешек, дрожа и кусая губы, сел и, повиснув всей тяжестью на ее плечах, начал подниматься. Далеко ли он уйдет?
Он уйдет. Чтобы никогда не видеть довольной ухмылки Дамиана, чтобы донести крусталь до Невзора, чтобы выбраться из-под мрачной тени монастыря, чтобы жить.
Девочка довела его, шатавшегося, до печки и прислонила к ней, высвобождая плечо.
– Постой. Держись руками. Я сейчас.
Монах снова перестал храпеть, и Лешек чуть не застонал от страха. Девочка рядом с ним испуганно присела и задержала дыхание.
– Ну что там такое? – пробормотал монах сонно.
Но, не услышав ответа, повернулся на другой бок и сладко засопел, слегка похрапывая.
Девочка долго подбирала что-то в углу и теперь помогала Лешеку только одной рукой, другой прижимая к себе какие-то вещи. Дверь в сени не скрипнула, и Лешек почувствовал под ногами холодный земляной пол.
Ветер со свистом ворвался в сени и швырнул внутрь пригоршню снега. Лешек задохнулся от холода, а потом ступил на снег. Девочка плотно прикрыла дверь и повела Лешека по тропинке в сторону от дома. Куда? Босиком? Через полчаса он останется без ног!
– Сейчас, – сказала она вполголоса. – В сарае стоят их кони. Ты сможешь ехать верхом?
– Не знаю… – покачал головой Лешек.
– Я могу привязать тебя к лошади, чтобы ты не падал.
– Не надо, – улыбнулся он и разглядел, что в руках она несет его полушубок и сапоги. Надежда шевельнулась в душе и разлилась по ней щемящей благодарностью. Что теперь будет с девочкой? Сможет ли отец защитить ее?
– Почему ты помогаешь мне? – спросил он, когда она толкнула вперед дверь сарая, полного сеном.
– Ты красивый. Ты не можешь быть вором.
– Я не вор, честное слово, я не вор…
– Да я верю! Постой тут, пока я оседлаю лошадь. Тебе какую? Гнедую или рыжую?
Лешек посмотрел на черные тени коней и выбрал того, у которого были длиннее ноги.
– Твой отец сможет защитить тебя, когда монахи узнают, что это ты меня выпустила? – спросил он, пока она, надев на лошадь седло, затягивала подпругу.
– Не бойся за меня, – улыбнулась она, – я у тятеньки любимая дочка. Правда, не бойся. А даже если бы и не была… Все равно.
Девочка одела его – и малахай подобрала, не забыла. Пропали только варежки, подаренные ему Полёвой, но то была небольшая потеря. Лешек долго не мог взобраться на коня – и ребра, и руки, и ноги ломило нестерпимо, но девочка подсадила его, и он на прощание крепко поцеловал ее в губы.
– Спасибо. Я сложу про тебя песню.
– Да ладно, – улыбнулась она и повела лошадь во двор, – поезжай. Поезжай скорей. К реке идет дорога, версты две. По реке вниз ты доедешь до Лусского торга. Там монахов нет, там люди князя.
Лешек кивнул ей, и на глаза ему навернулись слезы.
– Прощай, – сказал он, когда она, стоя босиком на снегу, распахнула перед ним ворота.
– Прощай, – ответила она с улыбкой и откинула назад распущенные волосы. Лицо ее осветилось, и в полумраке метельной ночи она показалась ему похожей на Лелю. Такую, какой он встретил ее в первый раз.
– Ты тоже очень красивая, – сказал он, – я желаю тебя счастья.
Она ничего не ответила, хлопнула коня по крупу, и Лешек толкнул его вперед, вдоль по улице, выходившей на дорогу к реке.
Ветер заглушал конский топот, и след за ним заметала поземка. Ехать было тяжело – за ночь намело много снега. Лешек с трудом различал очертания заборов вокруг, а когда выехал на дорогу, несколько раз уводил коня в сторону, не разобравшись в темноте, куда надо двигаться. И только выскочив на лед неширокой реки, вдохнул полной грудью: наваждение! Он свободен, снова свободен! Все это было наваждением, кошмаром. И острую боль от каждого толчка копыт можно считать платой за лошадь. Все пройдет. Теперь он и в самом деле вор: он украл у монахов коня. Почему-то эта мысль вызвала в нем только довольный смешок, а не угрызения совести. А впрочем… У колдуна Дамиан забрал четырех коней.
* * *
Лытка еще не понял, смог ли смирением победить грех гордыни, и считал, что смирения в нем пока недостаточно, как на него обрушилась новая напасть – похоть.
– Господь проверяет крепость твоей веры, – сказал ему Паисий, когда Лытка, сгорая от стыда, поведал о своих мучительных желаниях. – Видишь, даже в стены монастыря просачивается скверна, и побороть ее в себе – это выдержать испытание.
Лытка был самым молодым из послушников и сначала с любопытством прислушивался к разговорам старших ребят о блуде – это будоражило ему кровь, и сладкая волна поднималась в груди, – пока не понял, что эта сладкая волна и есть тот самый соблазн, о котором он столько слышал и не понимал, о чем ему толкуют иеромонахи.
В детстве пост он считал самым страшным наказанием, но со временем не только понял его пользу, но начал получать удовольствие от воздержания в еде. Теперь, вкушая скоромное, Лытка мучился угрызениями совести и частенько старался избежать трапезы: испытывая голод, он чувствовал, как очищенная душа воспаряет вверх и устремляется к Господу, но стоило набить живот, и легкость исчезала, а на смену ей приходило уныние и недовольство собой. Умение поститься и голодать стало его первой победой над алчущей плотью. Иногда, во сне, ему виделись столы, полные изысканных яств, и, наказывая тело за его проделки, Лытка в такой день не ел ничего кроме хлеба, запивая его водой. И вскоре сны отступили перед силой его духа.
Грех гордыни распознать в себе было трудней, и Лытка несколько раз перебарщивал в борьбе с ним, так что наставникам приходилось его одергивать, ибо чрезмерная строгость к себе тоже являлась проявлением гордыни и к Богу не приближала. Смирения он добивался многочасовым стоянием на коленях, поражая других послушников, и земными поклонами распятию, но этого ему казалось мало. Лытка внушал себе, что он червь по сравнению с сиянием славы Исуса, и не мог понять, является ли его стремление во всем на Исуса походить той же самой гордыней. Его духовные отцы иногда терялись от его вопросов, но, поразмыслив, приходили к выводу, что стремиться к Исусу надо, однако отдавая себе отчет в том, что достичь, даже хоть немного приблизиться к нему, все равно не получится.
Лытка затвердил наизусть все Благовесты: Христос был столь любим им, что каждое слово о нем внушало благоговение. Когда вместе с хором Лытка пел на службе, его душа порхала под куполом церкви, купалась в восторге и трепете – славить Исуса, и его отца, и его пречистую матерь Лытка мог бы бесконечно. Он пытался внушить эту любовь своим товарищам, но они не понимали его. Сначала он сердился, жалел, что не может заставить их поклониться Господу, но потом понял: это тоже гордыня. Надо жалеть их и стараться спасти, а не возносить себя над другими послушниками… Уроки иеромонахов явно шли ему на пользу.
И как бы ни коробили его некоторые высказывания товарищей, как бы ни хотелось ему вспылить и кинуться на кощунника с кулаками, Лытка научился сдерживать гнев и просил Бога наставить похабников на истинный путь, простить их невежество и глупость. Ведь что еще, как не глупость, заставляет человека грешить?
С тех пор как Дамиан стал благочинным, в монастыре, а особенно среди послушников, пышным цветом расцвело наушничество. Лытка к тому времени хорошо понимал, что покаяние должно идти из глубины сердца и наказание, даже очень жестокое, не сможет его заменить. Но, снова победив гордыню, признал за Дамианом правоту: разговоры, оскорбляющие его слух, мало-помалу сошли на нет, послушники побаивались резких высказываний о вере. Лытка никогда не доносил на товарищей, даже если знал за ними серьезные грехи, но наказания излишними не считал. Только смысл в них прятался совсем другой: не раскаянье, а смирение несли в себе телесные муки. Для себя же Лытка давно решил, что, страдая, он берет себе часть боли Исуса. Он бы многое отдал, чтобы спасти его от распятия, закрыть собой, принять на себя его муки. Каждый раз, когда розги хлестали его тело, Лытка думал о том, что Исуса били кнутом, а не лозой. От жалости слезы катились у Лытки по щекам и из груди рвались стоны – он готов был перенести любую боль, лишь бы избавить от нее Исуса.
И ему почему-то представлялось, что кожа у Христа на спине такая же тонкая, как у Лешека. И глаза такие же большие и печальные.
Испытание похотью он старался принять со смирением, но оказалось, что этот враг коварней и сильней голода. Плоть не желала подчиниться ему – одно неосторожное слово, или помысел, или даже тень мысли сводили на нет его многочасовые молитвы. По вечерам в спальне послушников частенько можно было услышать двусмысленную шутку, и Лытка не раз и не два с воем валился на кровать и зажимал уши, но не мог удержаться от грязных мыслей, скачущих в голове, как блохи. Даже в словах молитв ему мерещилось бесстыдство, даже тексты Благовеста, особенно о Магдалине, толкали его в пропасть неудержимых желаний.
Сначала ему помогали земные поклоны, но потом и этого стало мало, и зимой Лытка по часу и больше стоял на холоде, босиком, чтобы выморозить из себя омерзительное вожделение. Летом же его страдания достигли пика, сны превратились в сплошной сладострастный кошмар, и Лытка просыпался в холодном поту, не зная, согрешил он или не успел: ведь сны – это те же помыслы, а грешить в помыслах все равно что грешить наяву. И тогда Паисий посоветовал ему обвязаться веревкой – сам он в юности, следуя примеру Серапиона-Столпника, только так и смог уберечь себя от греха.
Поначалу Лытка не понял, в чем подвох, но когда туго затянутая веревка прогрызла его кожу, ощутил некоторое облегчение. Теперь, едва плоть наступала на него, достаточно было десять раз поклониться распятию, чтобы мучительная боль усмирила похоть. На ночь Лытка совершал тридцать-сорок поклонов, и тогда, если ему удавалось заснуть, снились ему только страдания. Исус во сне приходил к нему, и кивал одобрительно, и улыбался грустной улыбкой Лешека. А если заснуть не удавалось, Лытка утешал себя молитвой, и вскоре ночные бдения стали для него привычными – именно по ночам, в тишине и одиночестве, он ощущал, как на него снисходит благодать. Измученное болью, бессонницей и голодом тело переставало существовать, и душа свободно парила в пространстве, ей открывались новые и новые истины. Лытка в такие минуты чувствовал себя счастливым.
Несколько раз он изводил тело до такой степени, что делался всерьез больным – ноги болели так, что он не мог двигаться, язвы, протертые на поясе веревкой, гноились, кровоточили десны и шатались зубы. Больничный однажды летом даже призывал колдуна, чтобы Лытке помочь, но Лытка отказался – негоже христианину пользоваться помощью проклятого язычника. Однако после приезда колдуна больничный и сам научился лечить Лытку, отпаивая его горьким настоем из сосновой хвои и шиповника.
На его подвижничество как-то раз обратил внимание сам авва и позвал к себе для серьезного разговора. Лытка ожидал от него чего угодно, но только не такого поворота: авва, похвалив его за усердие в служении Христу, предложил ему из певчих перейти в воспитатели приюта.
– Ты искренне любишь Бога, юноша, – сказал ему авва, – так почему бы тебе не подвизаться, как Христос и Посланцы, на главном для христианина поприще: стать ловцом душ человеческих? Разве ты не хочешь помочь и другим обрести царствие небесное?
Лытка, смиренно опустив голову, подумал и попросил отсрочки для окончательного ответа. Приют, где настоятелем был Леонтий, вызывал у него смешанные чувства. Он вспоминал себя мальчиком и понимал, что силой сможет насадить в приюте все, что захочет. Но любовь нельзя возбудить в детях силой. Его опыт житья с послушниками говорил о том, что убеждать кого-то в том, в чем уверен сам, Лытка не умеет. Умом понимая, что наказания необходимы детям, сердцем он этого принять не мог: даже за отпетыми негодяями тринадцати-четырнадцати лет он видел Лешека, его огромные сухие глаза и яблочную кашицу, стекающую из угла рта на подушку. И голос колдуна как сквозь вату пробивался в сознание: «Мальчик умер».
Нет, он не смог бы стать воспитателем и уж тем более – ловцом человеческих душ. Но, сомневаясь в правильности решения, посоветовался с Паисием: вдруг отказ авве в таком тонком вопросе тоже станет грехом?
Паисий расстроился и долго убеждал Лытку не уходить из хора.
– Я стар, – говорил иеромонах, – мне нужна смена. В тебе я вижу преемника, я столько сил вложил в твое обучение, ты талантливый юноша. Кто еще сможет заменить меня? И потом, своим голосом, своим пением ты тоже пробуждаешь в людях любовь к Богу, разве этого мало?
Паисий сам поговорил с аввой, и больше к этому никто не возвращался. До тех пор пока несчастье не обрушилось на окружающие Пустынь деревни. Это случилось в то лето, когда Лытке сравнялось двадцать лет.
Известие о том, что к монастырю подбирается мор, взбудоражило всю братию. Паисий поверял Лытке разговоры, которые ходили среди отцов обители, – это давно вошло у них в привычку.
Дамиан требовал не только захлопнуть ворота монастыря для паломников, но и вообще прекратить всяческое сношение с внешним миром. Иеромонахи разделились во мнениях: одни предлагали идти в народ и пышными службами в церквах вымолить у Господа прощения за людские грехи. Другие, напротив, считали, что нужно принимать схиму и уходить в дальние скиты, где молитвы скорей дойдут до Бога, чем в деревенских храмах, оскверненных присутствием закоренелых язычников, которых так много среди крестьян.
Авва долго слушал разноголосые споры, и, говорят, глаза его горели нехорошим огнем – никогда раньше его не видели в таком возбуждении. Он поднялся и высказался как всегда коротко, и никто не посмел с ним не согласиться.
– Негоже прятаться за монастырскими стенами, когда смерть косит нашу паству. Негоже бежать в скиты – напротив, и схимники должны оставить свое праведное затворничество. Всякий, кого Господь сподобил милости вершить таинства, должны быть сейчас с паствой. Молитвы и покаяния мы должны добиться от паствы, какой бы заблудшей она ни была. И тех, кому Господь уготовил смерть, мы спасем от вечных мук: примем исповедь, причастим, отпоем и погребем по христианскому обычаю. Разве не это наш долг перед теми, кого мы крестили? Остальным же монахам надлежит молить Господа об избавлении от мора.
– В таком случае, Пустынь останется без иеромонахов, – пробормотал Дамиан, оскалив зубы. Но авва сделал вид, что не услышал его.
Страх накрыл монастырь, но роптать никто не решился. В течение трех дней в иеромонахи было рукоположено пять человек, из них трое даже не были иеродиаконами. Авва и вправду вытащил из скитов схимников, которые могли стоять на ногах. Для всех, включая приютских отроков, он установил жесткий пост, и службы в монастыре шли по десять-двенадцать часов в день – авва вел их сам, оставив в Пустыни только одного старенького дьяка. Все остальные отправились навстречу мору.
Паисий разделил певчих на тройки – они пошли вместе с иеромонахами. Дружники Дамиана сопровождали их тоже: авва опасался, что в деревнях могут вспыхнуть мятежи, ведь напуганные крестьяне склонны обвинить в беде кого угодно, даже тех, кто дарует им спасение.
Лытка принял намеренья аввы с гордостью за обитель: именно так должны поступать христиане, именно так поступил бы на их месте Исус. Что жизнь – всего лишь тлен! Лытка не боялся умереть – ад не страшил его, а рая он не вожделел. Его любовь к Христу была искренней, чистой, он был бы счастлив оказаться рядом с ним в раю, но и падение в ад принял бы смиренно. И уж тем более служение Господу он не считал пропуском в вечное блаженство – он хотел оказаться достойным, он стремился к этому, но достиг ли права войти в рай, не знал.
Спасти от геенны огненной заблудшие души мирян, рискуя собственной жизнью, – это настоящий подвиг того, кто посвятил себя служению Богу. Он вышел из монастыря преисполненный решимости и жалел лишь о том, что не успел повзрослеть и принять духовный сан.
В восемнадцать лет Лешек стал колдуну надежным помощником во всем, кроме колдовства. Его любили девушки, но о женитьбе он не думал: не представлял себе жизни без колдуна, да и не чувствовал, что может стать отцом семейства. Леля родила Гореславу двоих сыновей, но своими Лешек их не считал, хотя, бывая у них в доме, с удовольствием тетешкал старшего и качал младшего на руках – они были для него детьми Лели и напоминали о чудных ночах любви.
Ростом он догнал колдуна, но ни ширины его плеч, ни особенной силы не приобрел и, как и всегда до этого, выглядел моложе своих лет. Но теперь это нисколько не смущало его: люди любили его за песни, и часть уважения, которое они испытывали к колдуну, доставалась и Лешеку.
Как-то в морозном и ясном декабре колдун собрался ехать к своему старому другу – Невзору: тот прислал ему весточку, которой он очень обрадовался.
– Поехали со мной! – предложил он Лешеку. – Невзор знал твоего деда, если я, конечно, не ошибся, и он может тебе о нем рассказать. Одна только трудность: нам придется ехать мимо Пустыни, вниз по Выге, через все монастырские земли.
Лешек к тому времени не вспоминал о монастыре. Только иногда, во сне, он снова оказывался в холодной приютской спальне, и это были по-настоящему страшные сны. Он чувствовал себя маленьким, сжавшимся в комок на тонком завшивленном тюфяке, и с ужасом ждал подъема. В глубине души он отдавал себе отчет, что он уже взрослый и что здесь что-то не так, но горечь накатывала на него волнами, он хотел проснуться и не мог. Иногда из сна его вырывал колдун, а потом долго сидел с ним, не позволяя снова заснуть и увидеть тот же сон. От счастья, что он дома, на широкой, мягкой и чистой кровати, Лешек плакал, как ребенок, но колдун никогда не смеялся над ним, напротив, как маленького, гладил по голове и прижимал к себе его лицо.
Однако Лешеку очень хотелось увидеть Невзора, который, как и его дед, был волхвом, и поездка по Выге, да еще и вместе с колдуном, нисколько его не пугала.
– У Невзора есть книги, которые я очень хочу купить, – объяснил колдун. – Он несколько лет делал с них списки и теперь написал мне, что работа закончена. Это книги Ибн Сины, великого врача с Востока, я видел их у него и с тех пор не знал покоя.
Собирались, как всегда, недолго. Ехать предстояло два дня, если сохранится хорошая погода, но сани они решили не запрягать – поехали верхом. Колдун нарочно разбудил Лешека среди ночи, чтобы миновать монастырь затемно и добраться до Лусского торга не слишком поздно вечером.
Монастыря достигли, когда там еще спали. Лешек впервые оказался около стен Пустыни после шести лет, прожитых с колдуном.
Ярко светил месяц, и мрачные тени монастырских построек отчетливо темнели перед заснеженным лесом: пятиглавая Свято-Троицкая летняя церковь, шатер над зимней церковью Рождества Христова, надвратная часовня и сторожевая башня рядом с ней. Шестиконечные кресты венчали каждую маковку, и в холодном лунном свете Лешеку показалось, что перед ним не храмы вовсе, а могилы. Могилы, вздыбившие землю до самых небес и теперь нависшие над проезжающими путниками с жаждой их поглотить.
Давний детский страх охватил Лешека, он почувствовал себя ребенком: голова непроизвольно ушла в плечи в ожидании подзатыльника, и рука сама потянулась ко лбу, чтобы осенить себя крестным знамением.
– Охто, поедем скорей, – пробурчал Лешек, беспокойно оглядываясь на тяжелые стены обители: по спине пробежали мурашки, и передернулись плечи.
Колдун кивнул – санный путь, ведущий от монастырских ворот, был хорошо наезжен, и скакать вниз по реке не составляло никакого труда. И только когда Пустынь скрылась за поворотом и они немного сбавили ход, он спросил у Лешека:







