Текст книги ""Стоящие свыше"+ Отдельные романы. Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Ольга Денисова
Соавторы: Бранко Божич
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 206 (всего у книги 338 страниц)
– Салех, а это что? – спросил Силя, с разбегу едва не опрокинув стул, на котором тот сидел.
– Это усилитель, – ответил Салех. Он был мрачен.
– А что он усиливает?
– Громкость.
Несмотря на неразговорчивость Салеха – а трезвым он бывал угрюм и замкнут – мы все же похвастались ему новыми футболками и джинсами. Он вяло кивал и фальшиво улыбался.
Когда же наше веселье переместилось к телевизору, Моргот рявкнул из своей каморки.
– Бублик, мля!
– Чего? – Бублик распахнул к нему дверь.
– Заткнитесь! Я ясно сказал? Быстро по кроватям, и чтоб я вас не видел и не слышал!
– Так ведь еще рано!
– Мне до лампочки, рано или поздно! Я сказал: по кроватям быстро! Достали своими воплями!
– Ну Моргот, мы будем тихо!
– Все! Дверь закрой!
Бублик прикрыл дверь, прижал палец к губам и на цыпочках подошел к телевизору, чтобы убавить громкость.
Мы притихли, но, конечно, ненадолго. Минут через пятнадцать Моргот снова позвал Бублика.
– Моргот, ну мы же не шумим! – сказал тот, заглядывая в каморку.
– Как же. Не шумите вы… Сгоняй в аптеку, спроси у них что-нибудь от собачьих укусов. И анальгина еще.
– Тебя собака укусила?
– Какая разница. Сгоняй быстро!
На беду Моргота это услышал Салех.
– Чего ребенка гонять по темноте? – он как-то подозрительно быстро оказался возле каморки. – Давай я схожу.
Но Моргот был не лыком шит и на хитрость не поддался: он знал Салеха слишком хорошо.
– Щас тебе! Бублик сбегает, не развалится. Пусть Кильку с собой возьмет, если темноты боится.
– Да ему втюхают там… чего подороже. А я знаю, что покупать.
– Бублик! Бери что подороже, понял? – сказал на это Моргот.
– Ага.
– Да ладно тебе, ты что, мне не доверяешь? – Салех обиженно засопел.
– Слушай, – Моргот тяжело и медленно вздохнул. – Если тебе надо на бутылку – так и скажи, я дам.
– Не надо. Я в завязке. Я как лучше хотел.
– Ты как сволочь хотел. Бублик, иди уже! И оставьте меня в покое наконец!
– Да ладно! Тоже мне, цаца! – проворчал Салех, направляясь в свой угол.
Салех и Моргот никогда не ругались, только ворчали друг на друга, когда оба были не в настроении. Салех был намного его старше. Или он производил такое впечатление? Из-за того, что много пил? Мне Салех казался дедом.
Мы с Бубликом сбегали до аптеки и обратно минут за двадцать, купили какой-то супермази и таблеток и, когда возвращались, встретили Салеха у колонки над входом в подвал. За забором, отделявшим улицу от территории института, горел яркий желтый фонарь, освещая и колонку, и спуск в подвал, и скамейку возле спуска. Иногда фонарь сам собой выключался – тогда на ночь мы мыли ноги в темноте, и это всегда превращалось в игру. Наверное, каждый из нас хоть однажды, спрятавшись за кустами, издавал жуткий вой – чтобы напугать остальных; мы рассказывали страшилки, визжали от страха, возились, падали на мокрую траву, поскальзываясь, и с топотом скатывались по лестнице в светлый подвал, иногда перепачкавшись сильней, чем за весь день.
В тот день фонарь горел, и Салеха мы увидели сразу, едва пролезли через дыру в бетонном заборе.
– Ну чё? Купили? – спросил нас Салех.
– Купили, конечно, – ответил Бублик.
– И чего купили?
Бублик покрутил в руках коробочку, но в руки Салеху не дал.
– Да ну вас! Я же говорил, ерунду купите! Сдача осталась?
– Ну и осталась, – Бублик, в отличие от меня, сразу почувствовал, куда ветер дует.
– Давай сюда, пойду нормального лекарства куплю!
– Салех, тебе же Моргот сказал, что даст на бутылку, – Бублик спрятал руки за спину, – зачем ты это делаешь, а?
– Ну… Не хочешь, как хочешь, – Салех махнул рукой и направился в подвал. – Я только как лучше хотел.
Он не был агрессивным, он бы ни за что не стал отбирать у нас деньги, но я тогда недоумевал: почему он просто не возьмет их у Моргота? Зачем хочет схитрить? Сейчас мне кажется, что Салеху доставляло удовольствие быть сволочью и обманщиком. Он хотел испытать себя, донести деньги до аптеки, но он бы их туда не донес. А потом ругал бы себя и обливался слезами, рассказывая нам, какая у него слабая воля. Взять же деньги у Моргота означало при всех расписаться в собственной слабости, сразу, без проверок и раздумий, признаться в том, что держаться он не хочет. Завернуть за водкой по дороге в аптеку – это «не смог удержаться», а взять деньги напрямую – «не захотел».
Однако, когда план его не удался, Салех как будто бы повеселел, у него словно гора с плеч свалилась. Он зашел в каморку к Морготу вслед за нами, выгнал нас вон, а потом они переругивались там минут десять. Причем Салех балагурил, а Моргот огрызался.
Картина под названием «Эпилог» висела у меня в гостиной, но сегодня я словно почувствовал что-то и перенес ее в библиотеку, поменяв местами с довольно посредственным летним пейзажем. Обычно летний пейзаж вселял в меня оптимизм, но сегодня мне не хочется ни лета, ни оптимизма.
Начинается вьюжная и морозная ночь, ветер тихо свистит и стучит в стекло, и моя светлая тоска по детству вдруг превращается в тоску черную, беспросветную. Я думаю о необратимости и безвозвратности. Мне кажется, аура картины, словно густой туман, окутывает меня все плотней, я дышу одним с ней воздухом, и этот воздух отравлен ее дыханием – дыханием обреченности на смерть. Художник часто вкладывает в картину то, о чем и не подозревает; так из банального перепева грустной сказки у Стаси получился «Эпилог» – картина вовсе не о любви и смерти. Картина о неизбежности, о предрешенности развязки.
Это лучшая картина в моем доме.
Стася входит неслышно, как всегда, и, как всегда, здоровается от порога. Она не сразу замечает картину на стене, садится на край кресла и начинает теребить юбку, не зная, куда деть руки.
– Я знаю, вам не понравится то, что я вам рассказываю, – начинает она, – но я все равно это расскажу.
– Конечно, – улыбаюсь я. – Меня не интересует прославление Моргота, я пытаюсь получить объективную картинку под соусом моего субъективного к нему отношения.
Она не улыбается мне в ответ. Она приходит, чтобы оправдаться за свое мимолетное, но сильное чувство. Это чувство было столь сильным, что породило «Эпилог»…
– Та безобразная сцена у меня дома… Вы не можете себе представить, что я испытала… Нет, это не было крушением иллюзий, я с самого начала не верила в то, что Моргот может меня любить. Он никого не мог любить, таким людям, как он, это чувство недоступно. Но… То, что он был с другой женщиной… Я и не подозревала, как это будет гадко, до тошноты, понимаете? Я не могла прийти в себя от отвращения. Я почти всю ночь провела в душе, я хотела отмыться… Это мерзость, мерзость!
Я деликатно опускаю глаза.
– Он звонил мне… Меня потрясла тогда его уверенность в себе. Он не чувствовал раскаянья, он не хотел осознавать, что сделал со мной! Да, я понимаю, он не был мне должен и ничего мне не обещал. Но люди, вступая в отношения, подобные нашим, имеют друг перед другом определенные обязательства!
– Мужчины смотрят на это по-другому, – я пожимаю плечами, – мы устроены иначе.
– Это не так. То, что вы говорите, – это оправдание распущенности и непорядочности. И я знаю мужчину, который бы никогда так не поступил. Который никогда бы не изменил мне!
Я не сомневаюсь в том, что этот мужчина – Макс. Я не хочу с ней спорить и тем более рушить ее иллюзии.
– Моргот звонил мне каждый день: мне кажется, он считал, что я дуюсь на него, как… как… пустоголовая кокетка. Он не понимал, что наше общение больше невозможно. Надо было полностью отказаться от чувства собственного достоинства, чтобы…
Она поворачивает голову к стене в поисках нужного слова и замолкает. Лицо ее меняется, на нем появляется – не удивление, нет! – оцепенение. И оцепенение это не похоже на эмоцию живого человека – мне становится по-настоящему жутко. Что я делаю здесь? С кем я сейчас говорю? Сплю я или бодрствую?
Стася встает с места и подходит к своей картине. Картина висит невысоко – у меня низкий полоток, – и Стася проводит рукой по полотну, словно проверяет, существует ли оно на самом деле.
След человека на земле… То, что остается после нас… Что она должна чувствовать, встречаясь с тем, что от нее осталось? Не слишком ли мало? Картина вдруг кажется мне горсткой пепла, в которую превращается огромная жизнь, жизнь, наполненная миллионами мыслей и смыслов, тысячами оттенков чувств, сотнями граней характера.
– Откуда это у вас? – задает она вопрос, которого я жду.
– Вам самой она нравится? – я не спешу отвечать.
– Это моя последняя вещь. Я продала ее незадолго до знакомства с Максом. И очень жалела об этом. То, что у меня ее купили, было для меня чем-то вроде высокой оценки, признания меня как художницы. Дело не в деньгах, хотя мне за нее заплатили очень много: это только повысило мою собственную ценность в моих глазах – понимаете, что я хочу сказать? Это значило, что кому-то нравится то, что я делаю, кто-то понимает меня, кто-то заметил меня.
– Да, я вас понимаю, – киваю я, – такие вещи дают вдохновение, я прав?
– Да, – она задумчиво улыбается. – Собственно, мне даже не дали подумать. Я была уверена, что клиент этого салона посмотрит на картину и вернет ее мне… Я не думаю, что хозяин салона обманул меня, он ведь получил комиссионные и прислал мне документы о продаже. Там даже указывалось, какие налоги он заплатил. Но потом я жалела… Я бы хотела, чтобы она осталась у Макса. Откуда она у вас?
– Вы не помните? Я был тем самым мальчиком, который приезжал к вам за картиной, а потом привез за нее деньги…
Она смотрит на меня, приподняв брови: возможно, мальчишку-посыльного она и помнит. Но я сильно изменился с тех пор…
– Не знаю, обрадуетесь вы или нет, – мне нравится удивлять ее и развенчивать некоторые ее заблуждения. – Я выкупил ее у матери Макса незадолго до ее смерти.
Я загадочно улыбаюсь.
– Макс нашел ее? – лицо ее освещается, и мне вовсе не хочется, чтобы оно снова потемнело. – Макс ее выкупил? Но ведь она стоила безумных денег!
– Макс получил ее в подарок.
Моргота нисколько не волновало поведение Стаси. Каждый раз, когда она бросала трубку в ответ на его «Это я», он испытывал что-то вроде облегчения. Ни оправдываться, ни просить извинений он не собирался и думал только о том, что Макс наговорит ему по этому поводу много умного и интересного. Впрочем, оправдываться перед Максом он тоже не собирался: сам бы попробовал изображать из себя «рыцаря», достойного утонченной и ранимой души Стаси Серпенки, ее идиотских комплексов и не менее идиотских стереотипов.
Поэтесса, конечно, по сравнению со Стасей была исключительной дурой, но то, что она из себя ломала, было немного поближе к реальной жизни. Стася же, напротив, дурочкой прикидывалась, но таковой не являлась.
Тосковать по ее картине он начал на следующую ночь. Рана на щиколотке воспалилась, Моргот долго не мог уснуть, несмотря на перевязку Салеха и две съеденные таблетки анальгина, и картина «Эпилог» всплыла в его памяти сама собой. Мрачное полотно тянуло его к себе, он вдруг осознал, что не помнит всех деталей, не понимает, как из них сложилось это тягостное ощущение обреченности. Ему нравилось ощущать обреченность: это щекотало нервы, придавало жизни немного сумрачной романтики, создавая черный ореол вокруг его личности, подчеркивая демоническую сущность.
Моргот не боялся смерти в том смысле, в каком ее боится большинство людей. Его вера в неразрушимость собственной личности, в невозможность исчезновения была подобна наивной убежденности ребенка, который не представляет себе мира без себя. И веру эту не могли поколебать ни знания, ни здравый смысл. Никаких религий он не исповедовал и считал, что смерть – это взлет, освобождение.
И я верю, что сейчас он, свободный, легкий и быстрый, носится по неведомым мне мирам, размахивая черными кожистыми крыльями, или парит, наблюдая с высоты за тем, что мы называем жизнью. И иногда спускается вниз, чтобы заглянуть в мое окно.
На следующий день он никуда не выходил, провалялся до вечера на кровати с книгой в руках, чувствуя себя больным и обиженным судьбой, к вечеру добрался до телефона позвонить Стасе и тогда снова вспомнил о картине. Она не выходила у него из головы до самого утра, став для него чем-то вроде мечты ребенка, заглядывающего в витрину дорогого магазина. Чем недоступней игрушка, тем сильнее хочется ее иметь. Как правило, удовлетворив навязчивую потребность обладать чем-то подобным, человек тут же забывает о ценности этой вещи. Моргот хотел получить эту картину только для того, чтобы перестать о ней думать.
На третий день он размышлял о картине со злостью, пытаясь отделаться от воспоминаний о ней. Он ловил себя на мысли, что сравнивает картину с женщиной, которую страстно желает и которую забудет, едва добившись от нее желаемого. Он даже придумал место, где будет ее хранить: под кроватью. Эта вещь зацепила его, поймала на крючок, а Моргот не привык в чем-то себе отказывать.
Стася продолжала бросать трубку, услышав его голос, но в его голове она существовала отдельно от своей картины и была связана с нею только одним – местонахождением. Наличие таланта художницы не сделало Стасю ни лучше, ни хуже в его глазах. Но признаться ей в том, что картина ему понравилась, было выше его сил – заплатить за обладание вещью такую цену Моргот был не готов. Кроме того, она бы, чего доброго, решила, что он хочет ее подкупить или умаслить. Поэтому на четвертый день Моргот отыскал в телефонном справочнике первый попавшийся художественный салон из тех, что подешевле, и после обеда направился к его хозяину, взяв с собой меня.
Его предложение нисколько не удивило хозяина салона, словно к нему каждый день обращались с подобными просьбами. Моргот хотел купить картину анонимно, чтобы никто об этом не узнал. Разумеется, за соответствующие комиссионные салону, который выступит посредником в сделке. Проблема состояла лишь в том, что в каталогах значилось только название Стасиной картины, а репродукции не было. Но, в конечном итоге, анонимный покупатель мог услышать о картине от Кошева, который обещал Стасе пристроить картину.
На вопрос, сколько Стася хочет за «Эпилог», хозяин салона ответа не получил. Она лепетала что-то о независимых оценщиках, но потом, подумав, попросила его оценить картину самостоятельно, ведь от ее стоимости зависели его комиссионные. Тот не возражал.
Моргот не хотел, чтобы Стася сама везла картину: салон не производил солидного впечатления, и это могло ее насторожить. И, конечно, курьеров здесь не держали. Поэтому курьером выступил я. Моргот поймал для меня машину, долго говорил с водителем, заплатил ему половину вперед и велел привезти меня обратно.
Я не часто ездил на машинах. Только с Морготом. Поэтому и к поездке, и к ответственному поручению отнесся очень серьезно. Я с такой силой мусолил пальцами расписку, которую мне дал хозяин салона, что она потемнела и местами протерлась.
Стасю я встретил на лестнице, когда безуспешно звонил ей в дверь: она бежала домой, отпросившись с работы, и, наверное, ехала не на машине, как я, а на автобусе. Я хорошо ее запомнил – раскрасневшуюся, запыхавшуюся и очень взволнованную. Она впустила меня в квартиру и вежливо пригласила подождать в комнате, но я был воспитанным ребенком и остался в прихожей. Смотрел, как она достает картину из кладовки, как мечется по кухне в поисках бумаги или старых газет и, не обнаружив их, заворачивает картину в новое кухонное полотенце.
– Я думаю, ее все равно не купят. Ты посмотри, пожалуйста, чтобы ее вернули в полотенце, а то мама меня убьет за него, ладно? – она не улыбалась и, хотя казалась мне тетенькой, выглядела совсем как девочка.
– Хорошо, – ответил я, продолжая мять в руках расписку: Стася о ней даже не подумала.
– Ты не видел этого покупателя? Какой он? – спросила она.
– Не, я не видел, – честно сказал я и едва не рассмеялся. Почему-то всегда, когда мне приходилось врать, мне становилось смешно.
– Да нет, конечно не купит. Это Виталис натрепал ему языком, он умеет… А когда он увидит картину, он все поймет… – говорила она то ли сама с собой, то ли со мной.
Мне захотелось ее приободрить, и я ляпнул:
– Может, и купит. Да наверняка купит!
– Ты так думаешь? – она посмотрела на меня недоверчиво.
– Купит-купит! Зачем бы М… – я осекся и зажал рот рукой, едва не сказав «Зачем бы Моргот потащился в этот салон, если бы не собирался ее покупать?»
– Что ты говоришь? – она в это время укладывала картину в полиэтиленовый пакет.
– Я говорю, что обязательно купит. Мне так кажется.
Стася ласково потрепала меня по волосам и вручила картину – в полотенце и в мешке.
– Беги скорей, – она распахнула передо мной дверь, потому что картину я держал обеими руками.
– Погодите! Расписка ведь! – хватая картину, я скомкал ее, потому что она мне мешала.
– Какая расписка? – удивилась она.
– Вот, в руке у меня расписка! Мне ее надо было вам отдать!
– Ой, а я совсем об этом не подумала…
– А если бы я был вор и захотел украсть вашу картину? Просто пришел и забрал, что ли?
– Да что ты, мальчик! Кому же она нужна! – Стася рассмеялась. – Ну давай свою расписку!
– Вот, выньте ее. Она у меня в руке.
Расписка превратилась в нечто мало напоминающее документ и была бы похожа на использованную в буфете салфетку, если бы не грязно-серый цвет от моих пыльных рук. Стася не взглянула на ее содержание, но расправила и положила на столик перед зеркалом.
Я не решился бежать по лестнице: картина казалась мне вещью бьющейся, как стекло, и я медленно и осторожно сошел вниз, прижимая ее к груди обеими руками и подбородком. Я очень боялся, что водитель меня не дождется, но он только развернулся в мое отсутствие и весело посигналил, когда я, осматриваясь, вышел во двор – широкий, шумный и зеленый, с пологим холмом с северной стороны. Я привык к виду не до конца разобранных развалин, они окружали меня больше половины моей сознательной жизни, и курганы, поросшие крапивой, я воспринимал, как неотъемлемую часть городского пейзажа.
– Сколько она на самом деле может стоить? – спросил Моргот, положив картину перед хозяином салона.
Тот пожал плечами:
– Неплохо. Очень неплохо. И у вас хороший вкус. Если бы я имел возможность ее выставить, то смог бы впарить ее кому-нибудь тысяч за восемьдесят. Но такие продажи требуют времени. Сколько вы готовы за нее заплатить?
Моргот слегка обалдел от названной суммы, но вида не показал. В его планы не входило обворовать Стасю Серпенку, но ради нее он не был готов отдать все до копейки (а то и продать припрятанные на черный день ценности). От денег, полученных за угнанный джип, осталось меньше половины.
Торговаться он не любил, считал это унизительным. Он только однажды называл свою цену и считал ее окончательной.
– Вы можете часть денег из моей комиссии отдать, минуя кассу, и заплатить художнице столько, сколько считаете нужным. Хоть десять тысяч. Я думаю, она не поймет, что вы ее обманываете. Она и так будет счастлива.
Моргот посмотрел на хозяина салона пристально и пренебрежительно, сузив глаза. Сейчас я понимаю, что эти слова стали для Моргота вызовом, хотя хозяин вовсе не имел этого в виду. А может быть, я плохо знаю коммерсантов, и этот расчетливый человек видел Моргота насквозь? Моргот думал недолго – он редко думал долго, прежде чем выбросить пачку денег на какую-нибудь прихоть.
– Я заплачу за картину пятьдесят тысяч. И вы получите с них свои десять процентов.
Тогда я подумал, что Моргот очень честный и добрый. И он ни за что не обидит беззащитную и наивную девушку Стасю, которая мне так понравилась. Сам он утверждал потом, что интересы девушки Стаси волновали его меньше всего. Он врал. Он не был дураком, он мог на секунду предположить, что этот человек обманывает его в надежде получить комиссионные. Но ему было все равно. И жест его, по-офицерски красивый, мог иметь под собой какие угодно мотивы, но поступок Моргота от этого не меняется: Стасю он не обманул.
– Я должен буду заплатить налоги… – намекнул хозяин.
– Так заплатите, кто вам мешает? – пожал плечами Моргот. – Я думаю, этих денег хватит на налоги.
– Вы собираетесь платить наличными?
– А вы как думаете? – хмыкнул Моргот.
– Мы могли бы оформить сделку, так сказать, не совсем официально… На этом можно сэкономить тысячи три-четыре…
– Мы оформим сделку официально, – Моргота не интересовали три-четыре тысячи.
– Но зачем это вам?
– Чтобы вы не боялись говорить своим клиентам, что картину Стаси Серпенки у вас купили за пятьдесят тысяч, – усмехнулся Моргот.
– Да, конечно, это правильно, – вздохнул хозяин.
Я думал, она обрадуется. Я поехал к ней вместе с хозяином салона, потому что Моргот ему не доверял, что снова преисполнило меня чувством собственной значимости – быть поверенным Моргота в таком сложном деле.
Я думал, она обрадуется. Но она не обрадовалась, верней, она не сумела выразить радость. Я привез ей кухонное полотенце. Моргот еще смеялся надо мной и говорил, что на эти деньги можно купить тысячу кухонных полотенец и ее мама эту потерю переживет. Но я обещал привезти полотенце и привез. А она с сосредоточенным лицом просматривала и подписывала документы, как будто искала подвох. Она не обрадовалась – она испугалась и не поверила. И я не понимал, почему она не верит: ведь вот они, деньги, настоящие, не фальшивые, целая стопка…
Когда мы уходили, она расплакалась.
– Ну что вы, деточка, – по-отечески утешил ее хозяин салона, – не надо. Это только начало, уверяю вас.
Она помотала головой, а потом сказала, вытирая нос платочком:
– Нет-нет, не переживайте за меня… Я… Со мной такое в первый раз. Мне… мне жаль, что я ее никогда больше не увижу… Это судьба.
Я мог бы опустить все эти подробности и написать коротко, как все произошло. Но меня не оставляет ощущение, что каждое событие в этой истории имеет какое-то значение. Я ищу логику в этой цепочке и не вижу ее. И между тем это цепочка, в которой каждое звено связано с другими звеньями. Я не понимаю как. Каждое событие кажется мне шагом, приближающим развязку. Может быть, потому что я смотрю на время с высоты? И не тот или иной шаг ведет историю к развязке, а время неумолимо катится вперед; так многоводная и быстрая река несет пловца, и, как бы он ни барахтался, что бы ни предпринимал, каждое движение будет приближать его к устью.
Они оба не верили своим предчувствиям, они оба оборачивали предчувствия в эфемерные, но очень красивые материи и наслаждались этой красотой. Они жили так, как будто перед ними если не вечность, то столетие точно.
Моргот заходит в библиотеку и замечает картину с порога. Он на секунду останавливается, и взгляд его мечется из стороны в сторону.
– А где же полянка? – спрашивает он об исчезнувшем пейзаже. – Она мне так нравилась. Я люблю зеленый цвет, он ласкает мне глаз.
– Ты отлично знаешь, что кроме зеленого цвета в том пейзаже ласкать глаз нечему.
– Килька, ты нарочно ее повесил. Я знаю, о чем ты собираешься спросить, и я в очередной раз тебе отвечу: я не знаю.
Я с самого первого его появления спрашиваю, почему эта история закончилась так, а не иначе, а он не хочет мне отвечать.
– Ты не угадал, – посмеиваюсь я. – Я хотел спросить совсем о другом. Я хотел спросить, где ты держал эту картину: неужели действительно под кроватью?
– Совершенно точно. Одну ночь она простояла на полу напротив кровати, прислоненной к стене, а потом я ее убрал – она мне надоела.
– Она действительно тебе надоела? Или…
– Действительно надоела, – перебивает он. – Я изучил ее вдоль и поперек и понял, как этой картине удалось произвести на меня такое впечатление. После этого она меня больше не интересовала.
– Послушай, и теперь она ничего в тебе не пробуждает? Она не трогает тебя?
– Она трогает меня, но я знаю, как это происходит, и мне неинтересно.
– Если ты знаешь механизм коленного рефлекса, это вовсе не значит, что твоя нога не дернется от удара молоточком, – я пожимаю плечами.
– Я этого и не отрицаю. Я не говорю, что она мне не нравится и что я к ней равнодушен. Мне неинтересно на нее смотреть. Я ее помню и так. Незачем перечитывать стихотворение, если знаешь его наизусть. Мне она надоела. Мне надоели те ощущения, которые она во мне вызывает. И кончай препарировать мой внутренний мир на клеточном уровне, это занудство.
– Тебе не кажется, что ты заплатил слишком много за игрушку, в которую наигрался за одну ночь?
– Когда я был маленьким, мне покупали много игрушек, но очень редко те, которые я по-настоящему хотел иметь. Став взрослым, я устранил эту несправедливость. Килька, что хочу, то и покупаю! – он расхохотался.
Моргот угонял машины миротворцев раз в месяц, двенадцатого числа. И никогда этой даты не менял. Он любил ритуалы и всякое отступление от них считал нехорошим знаком.
В тот раз все шло как обычно и даже глаже обычного. Он добрался до авиагородка к трем часам ночи, отключил сигнализацию на воротах и на дверях гаража и нашел ключи от машины в замке зажигания. Миротворцы никак не привыкали, что здесь машина – это целое состояние и угнать ее найдется множество умельцев. Словно были у себя дома! И это раздражало. Они перестали чувствовать опасность за каждым углом! Они думали, что победили окончательно, и та горстка партизан с автоматами, что еще сопротивляется, не может им всерьез угрожать!
Канистра с бензином нашлась не сразу, Моргот обшарил фонариком каждый уголок гаража. Ничего фатального в этом не было, можно было слить немного бензина из бака, но возиться Моргот не любил и потратил лишнюю минуту на поиски.
Канистра оказалась в багажнике автомобиля. Моргот сел за руль, чтобы еще раз проверить, все ли в порядке, не пропустил ли он какой-нибудь хитроумной защиты машины от угона. Но все педали работали исправно, руль поворачивался, рычаг переключения скоростей двигался. Моргот вышел, открыл гараж и, оглядываясь, подошел к воротам. Они не скрипнули, путь вперед был свободен.
Мотор не завелся. Возможно, это была ничтожная поломка, и Моргот мог бы устранить ее за две минуты. Но он занервничал: с открытыми воротами, которые бросились бы в глаза любому случайному прохожему, ни о каком ремонте речи не шло. Моргот еще раз попробовал завестись, но быстро оставил эти попытки: мотор чавкал слишком громко. Здравый смысл говорил о том, что надо немедленно уходить, не тратя времени на закрытие ворот и гаража. Но здравый смысл, которым Моргот так любил похваляться, не учитывал особенностей ритуала. Ему еще ни разу не приходило в голову, что машину можно сжечь прямо в гараже: это было и рискованно, и не доставило бы Морготу должного удовольствия – посмотреть на то, как она будет гореть. Но уйти просто так на этот раз он не захотел.
Звук, с которым бензин выливался из канистры, показался ему громким в тишине спящего авиагородка…
Если пожар перекинется на дом – так им и надо… Их никто сюда не звал. Жаль только, что после этого им не придется жить в подвале…
Бензин стекал по гладким глянцевым бокам неподвижного автомобиля жирными струйками, его запах в четырех стенах закружил Морготу голову. Морготу нравился запах бензина, но долго им дышать он не мог – его тошнило. В полутьме гаража машина показалась ему добрым и беззащитным домашним животным, отданным на заклание. Моргот любил машины, считал их чем-то одушевленным, и ритуал их сожжения был для него гораздо более глубоким, чем уничтожение чужой вещи. Он убивал их. Он хотел причинить боль тому, кто ездил на этой машине.
Моргот вышел из гаража во двор, выбил из пачки сигарету, сломал ее пополам и на всякий случай отодвинулся еще на несколько шагов назад: из гаража разило бензином. Его качнуло от головокружения. Он перестал чувствовать волнение и страх, происходящее показалось ему наваждением, и, щелкая зажигалкой, он уже не беспокоился, что кто-то увидит его. Машина смотрела на него наивными широко раскрытыми фарами, и по одной из них слезой стекала прозрачная струйка, капая на бетонный пол. Моргот затянулся глубоко и спокойно: дрожь, охватившая его, была сродни восторгу, высшему наслаждению. Он наслаждался тем, насколько он жесток, тем, что ему не трудно кинуть окурок прямо в эти наивные, ни в чем не повинные фары. Обычно он бросал окурок сверху, не глядя ей в лицо. Он подумал, что убивает ребенка.
Моргот затянулся еще раза два, оттягивая развязку, а потом ловким щелчком отправил горящий окурок в гараж.
Несмотря на открытые гаражные ворота, пары бензина не уносил ветер, и из гаража полыхнуло гораздо сильней, чем это бывало на открытом воздухе. Хлопок огня был громким, даже чем-то похожим на взрыв, Морготу в лицо дохнуло жаром и словно толкнуло назад. Он пошатнулся и медленно направился прочь, перешел через улицу к девятиэтажке, в которой жил Сенко, и остановился, не в силах оторваться от зрелища пожара. Оранжевый огонь бился между стен, хватаясь за все, что горит. Он освещал двор и часть улицы, на него было больно смотреть. Тонкий черный дым кусками плетеной сетки выплескивался из ворот гаража в такт дыханию пламени, а потом лениво расплывался в темном небе.
Надо было уйти или хотя бы где-нибудь укрыться от посторонних глаз, но Моргот, словно пьяный, не чувствовал опасности и не думал об осторожности. Ему стоило определенных усилий побороть себя и войти в подъезд Сенко, но прятаться он не стал, поднялся на два пролета и уставился на огонь из окна на лестнице.
Через минуту распахнулась дверь в доме миротворца – к тому времени над гаражом полыхала синтетическая крыша, и черный дым стал гуще. Мужчина в трусах и босиком выскочил на крыльцо, но тут же вернулся обратно в дом. Прошло еще немного времени, огонь только поднялся выше, порывы ветра сносили его на крышу дома, со стороны аэропорта завыли пожарные сирены, в соседних домах включился свет, когда на крыльцо наконец снова вышел миротворец, выводя за собой двух девочек в ночных сорочках: одну долговязую и взлохмаченную, а вторую, едва достающую до пояса сестре, – белокурую, словно ангелочек. Вслед за ними появилась женщина в темном пеньюаре с огромными красными цветами. Мужчина что-то кричал, оборачиваясь к жене, и она отвечала ему с искаженным злостью лицом, но Моргот не слышал голосов. В конце концов женщина остановилась и топнула ногой, а потом развернулась и побежала обратно в дом. Миротворец, подтолкнув девочек к воротам, опрометью кинулся за женой, но младшая девочка расплакалась, закрыв лицо руками, и он с крыльца вернулся назад, к детям.
Из соседних домов никто из миротворцев не вышел. Моргот курил и отстраненно наблюдал за суетой, когда на лестнице начали открываться двери, завыл лифт, кто-то бежал вниз, кто-то спрашивал о чем-то у соседей. Синий свет мигалок затмил редкие желтые фонари на улице, от рева сирен и моторов задрожала стена девятиэтажки; из первой красной машины высыпали пожарные, и один из них тут же подставил лестницу к столбу и рубанул топором провода, идущие к дому.







