Текст книги ""Стоящие свыше"+ Отдельные романы. Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Ольга Денисова
Соавторы: Бранко Божич
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 209 (всего у книги 338 страниц)
Силя разревелся, а Моргот вырвал руку и ничего не ответил. Я не знаю, как на это смотрят педагоги, но до сих пор считаю, что Моргот был прав. И если бы за подобную выходку он ударил меня, я бы своего мнения не изменил. Для меня очень серьезной и очень пафосной была тогда мысль о том, что Моргот спас Первуне жизнь. И Силе заодно, потому что утонули бы они вдвоем. Я уже знал, что такое смерть, и спасение чьей-то жизни виделось мне настоящим подвигом.
Силя ревел и ревел, негромко, но очень горько, пока Моргот не сжалился и не спросил:
– Чего ревешь?
– Я… я больше не буду, Моргот, я больше никогда не буду… – захлебываясь выговорил тот. Ухо у него на глазах распухало и оттопыривалось.
– Верится с трудом, – задумчиво изрек Моргот и сел на траву.
– Он вышел из тени, и сначала я испугался. Это было неожиданно, и мой шофер загородил меня своим телом. Это входило в его обязанности. И из ворот тут же появились два охранника, на бегу доставая оружие. Он не поднял рук, только чуть развел их в стороны, показывая, что они пустые. И сказал: «Уберите охрану. Я без оружия. Мне нужно сказать вам пару слов наедине».
Лео Кошев кладет ногу на ногу и откидывается в кресле, все так же нервно сжимая подлокотники. И его деланно расслабленная, непринужденная поза не помогает ему уверить меня в том, что он спокоен.
– Он был одет в черное и от этого казался еще выше и тоньше, чем был на самом деле. Пока он не вышел на свет, он чем-то напоминал человека-невидимку наоборот: сначала я видел только лицо и подошвы, на нем были какие-то белые спортивные туфли.
– Он носил кеды, обычные кеды, – улыбаюсь я.
– Не исключено, – кивает Кошев. – Он не вызывал доверия, по понятным причинам. Время давно перешагнуло за полночь, да и добиться встречи со мной можно было менее оригинальным способом. Мне показалось, я участвую в каком-то спектакле, маскараде. Охрана обыскала его, и пока его обыскивали, я размышлял, стоит ли с ним говорить. Он не был похож на сумасшедшего, напротив, казался чересчур здравомыслящим, несмотря на экстравагантное появление. Мне показалось, я его где-то видел, я стал вспоминать – и вспомнил: он встречал иногда мою секретаршу, я видел его в окно и несколько раз из машины. Стася редко уходила раньше меня, обычно мы спускались по лестнице вместе: я – в гараж, она – на улицу.
Когда он говорит о Стасе, руки его сжимают подлокотники сильней обычного. Так, что белеют пальцы и на ногтях появляется светлый ободок. Но лицо его при этом не меняется.
– Я отослал охрану. Может быть, это было неосторожно с моей стороны. Я никогда не был любопытен, и в тот раз вовсе не любопытство двигало мной. Я деловой человек. Парень был примерно ровесником моего сына. И даже чем-то Виталиса напоминал. Как негатив напоминает позитив. И я предположил, что вовсе не любовь к моей секретарше толкает его на встречу со мной: он может владеть нужной мне информацией и хочет ее продать. Повода для серьезного шантажа я не давал, и опасаться мне было нечего. Но я ошибся, хотя ошибался нечасто. Я думаю, вы догадываетесь, что он мне сказал. Но тогда это удивило меня.
Кошев замолкает и мнет подлокотники руками, словно это эспандеры.
– И что же он сказал? – подталкиваю я.
– Это не просто удивило меня… Это… Мне трудно сказать, что я почувствовал. А сначала я именно почувствовал, а не подумал. Думать я стал потом. Он сообщил мне два факта. Во-первых, что кредит Виталису дал тот, кто хочет купить только один цех, принадлежащий заводу, – цех по производству графита. А во-вторых, что покупатель вовсе не хочет лишить нас технологии: это побочный, так сказать, эффект от сделки. Дело в том, что наша технология производства особо чистого графита в корне отличается от мировой и, возможно, обгоняет технологию вероятного противника примерно на пятнадцать-двадцать лет. Он так и сказал: «вероятного противника». Он говорил очень тихо, подойдя ко мне вплотную. И говорил без эмоций, спокойно и коротко. Он не производил впечатления человека, которому поручили это передать.
– После этого он ушел?
– Сначала я сказал ему, что это невозможно. Наши технологии не способны обгонять Запад такими темпами. На что он ответил, что к такому заключению пришли эксперты, и он не может оценить вероятность этого лучше них. Я потребовал доказательств того, что Виталис действительно знает об этой технологии, и он показал мне этот глупейший блокнот в розовый цветочек. Я решил было, что он издевается надо мной. Он не сказал мне, где его взял. Но несколько строк, написанных почерком Виталиса, вполне убедили меня в том, что это серьезно. Я спросил, сколько он за это хочет. Он рассмеялся. Я бы хотел когда-нибудь услышать такой смех от своего сына. Мой сын тоже много смеялся… Меня поразило в тот миг их сходство. Виталис тоже смеялся надо мной с презрением. Я уже говорил, этот парень был похож на его негатив. И его смех тогда тоже показался мне чем-то вроде негатива. Он презирал меня. Возможно, я излишне драматизирую, но те минуты стали для меня чем-то наподобие перелома, и мои чувства были обострены до предела. Его смех поразил меня и взволновал. После этого он отдал мне блокнот и ушел, а я послал охрану проследить за ним, узнать, кто он такой и где живет.
– Хорошо сыграл, правда? – Моргот довольно улыбается.
– Неплохо, – соглашаюсь я. – Старший Кошев впечатлился.
– Я знаю. Я всегда знаю, какое впечатление произвожу, – говорит он самодовольно. На самом деле, это не так. Иногда он обольщается. Но Лео Кошев сам играл неважно и чужой игры не почувствовал.
– Послушай, а ты ему не соврал про то, что эта технология оказалась лучше западной?
Лицо Моргота меняется, черты лица заостряются, и на самом дне его взгляда появляется затаенная боль. Он думает, какую маску надеть, чтобы говорить об этом.
– Макс сказал об этом так, как будто это само собой разумелось, – он опускает голову, опирается локтями в колени и сцепляет руки замком – я не вижу его лица, только макушку и согнутую спину. – Как будто это было очевидно! А это не было очевидно, это было очень маловероятно. Но эксперт пришел именно к такому заключению. Потому что технология имела какое-то коренное, принципиальное отличие. Я не знаю, какое. Я не знаю, где они взяли этого эксперта. Я не знаю, насколько он был прав. Но я поверил. И… До этого я развлекался, я хотел посадить в лужу Кошева-младшего, и только. А после этого во мне что-то переломилось. Килька, ты можешь посмеяться надо мной, но я испытал чувство национальной гордости…
Моргот на секунду вскидывает смеющиеся глаза, только смех этот невесел.
И тут я со всей очевидностью понимаю: он мертв. Это для моего читателя он еще жив, и никто, кроме меня и него, не знает, что будет дальше. И смех в его глазах заставляет меня отшатнуться. Он сейчас смеется над своей смертью.
Может быть, тогда, встретив Лео Кошева ночью у ворот, он вовсе не играл? Может быть, Кошев увидел то же самое, что я увидел сейчас, – пророчество?
Когда Моргот позвонил Стасе в очередной раз, она ответила, что не может говорить: Виталис сейчас в кабинете отца, и она не хочет пропустить их разговор. Моргот не стал тянуть время и через полчаса уже стоял у входа в парк, хотя Стася не назначала ему встречи. Наверное, это было опрометчиво с его стороны: первым он встретил Виталиса.
– Какая неожиданная встреча, Громин, – Кошев легонько похлопал Моргота по плечу, но на это раз на лице его не было выражения паяца.
– Действительно, – кивнул Моргот, обернувшись. – Я начинаю думать, что ты не можешь без меня жить.
Кошев был одет в ослепительно белую тройку и выглядел в лучшем случае неуместно – на пыльном тротуаре, рядом с вереницей обычных прохожих. Он был символом вечного праздника на фоне будничного города, олицетворением благополучия, бьющего ключом, и на него оглядывались – с недоумением, завистью, неприязнью.
– Перестань. Остроты оставим на потом, для благодарных зрителей, – большие и изящные темные очки создавали ощущение непроницаемости, и обычная обезьянья мимика Кошева вдруг куда-то исчезла – лицо его стало неподвижным. – А ты, оказывается, дурак, Громин.
Моргот поддержал его игру: ему не составило труда переключиться на другую роль, и одного зрителя для этого было достаточно. Он не стал отвечать, даже не кивнул.
– Пока ты не продал блокнот моему папаше, я еще немного сомневался, но, поверь, два и два сложить нетрудно.
Моргот прикинул, стоит ли отнекиваться, и решил, что стоит: ничем, кроме совпадений, Кошев не располагал. А если у него в петлице спрятан микрофон, то эти совпадения превратятся в доказательства если не для суда, то для военной полиции точно.
– Кошев, я тебя не люблю и этого не скрываю. Но мне глубоко плевать, что ты там складываешь в уме.
Лицо Кошева осталось неподвижным.
– Я повторю еще раз: ты дурак, Громин. Я думал, тебе хватило рыбалки, чтобы разобраться, что к чему. Если я избавился от конкурентов, которые могли меня опередить и неплохо заработать, неужели ты думаешь, что мне трудно избавиться от тебя?
– И что же тебе помешало?
Неужели ученых, разработавших технологию, этот павлин счел конкурентами? Или он имеет в виду что-то, о чем Моргот не подозревает? Нет, он должен об этом знать, Кошев не дурак, он просчитывает, что Морготу известно, а что – нет. Но смерть ученых слишком не похожа на дело рук одного человека, Морготу показалось, что тут потрудилась организация.
– Я, к несчастью, сентиментален. Мне как-то не с руки взять и избавиться от тебя. Мне хочется увидеть твое поражение, мне хочется, чтобы ты понял, какое ты на самом деле ничтожество. Как тщетна любая твоя попытка встать у меня на дороге. Ты камешек на моей дороге, понимаешь? Из тех, что, попадая в туфлю, мешают идти ровно до тех пор, пока не поленишься нагнуться и вытряхнуть его на дорогу.
– Кошев, ты красиво говоришь, но ты все нагибаешься и нагибаешься, а камешек все мешает и мешает. Я начинаю думать, что тебе нравится нагибаться.
– Мне нравится играть с тобой, Громин. Меня это развлекает.
– Ты же собираешься стать деловым человеком, Кошев, – Моргот укоризненно покачал головой, – деловому человеку не пристало развлекаться, когда надо думать о деле.
– Я знаю, когда могу пожертвовать интересами дела, а когда этого делать нельзя. Ты все равно опоздал, информация, которую ты передал моему папаше, не имеет значения. Еще три дня назад имела, а сегодня уже не имеет. Собственно, это я и хотел сказать.
– Надеюсь, это все?
– Не совсем. Я хотел добавить то, чего ты еще не понял. Я не знаю, что тебя прельстило в этой игре, ты не похож на фанатика, готового рвать рубаху на груди, кричать «непобедимы!» и подставляться под пули. Или я не прав и ты изменил своим принципам?
Моргот не ответил.
– Тогда что ты лезешь в это дело? – продолжил Кошев. – Чего ты добиваешься? Ты жив только потому, что никто, кроме меня, не знал о существовании блокнота. Если через тебя пойдет утечка информации, ты не просто сдохнешь, Громин, – ты пожалеешь, что родился!
Кошев не знал о встрече с Игором Поспеловым. И не знал о том, что Моргот побывал на юго-западной площадке. Это обнадеживало.
– Судя по твоим словам, ты продаешь родину, а, Кошев? – усмехнулся Моргот.
– Оставь эти бредни для романтических девушек, – фыркнул тот.
– Да ну? Значит, все же продаешь. Скажи мне, а что ты при этом чувствуешь? Как оно?
– Ты этого не поймешь. Потому что ты неудачник, Громин. Ты неудачник, ты свою зависть прикрываешь рассуждениями о морали. Ты же трезво мыслишь, ты всегда так гордился здравым смыслом! И куда он подевался? Где он, этот здравый смысл? Какая родина, Громин? Что ты несешь? Есть люди сильные, те, кто не рассуждает, а приходит и берет. По праву сильного. А есть придурки, для которых и создана эта глупая мораль. Специально, чтобы лопухи не расстраивались оттого, что они такие умные, но такие бедные.
– А, так ты, оказывается, умный и сильный… А я-то думал… – Моргот мотнул головой. – Тогда вперед и с песней. Брать по праву сильного все, что плохо лежит. Ты ведь даже не вор, Кошев. Ты не дорос даже до вора. Ты мародер, который после боя обирает убитых и раненых. И ты говоришь что-то о силе? Быть сильным и быть хитрожопым – две большие разницы.
– Громин, я бы обиделся на эти слова, если бы ты приехал сюда на машине, а не на автобусе. Твоя точка зрения ничем не подкреплена, ты не заработал ни гроша, чтобы рассуждать о силе и хитрости. О моей силе.
Моргот фыркнул.
– Давай, силач. Зови милицию. Военную полицию, папашину охрану, своих мордоворотов. Зови кого-нибудь! Потому что если я захочу дать тебе в зубы, ты сам мне ответить не сумеешь.
– Фу, Громин. Как узко ты мыслишь! Моя сила как раз и состоит в том, что я никогда не останусь один, я защищен со всех сторон. А ты – нет. И если тебе по зубам захочу дать я, то, можешь не беспокоиться, по зубам ты получишь. И не только по зубам.
– Не сомневаюсь. Как просто жить, когда твоя логика полностью аморальна.
– А ты хочешь, чтобы я рассуждал о чести? О благородстве? Не дождешься. Времена честных и благородных закончились лет сто назад. Об этом писали классики. Много ли ты получил на своем благородстве?
– А у тебя нет других критериев оценки, кроме денег? – Моргот достал сигарету.
– Других критериев человечество не имеет. Другие критерии канули в Лету, за ненадобностью. И если ты этого не понимаешь, я могу тебя только пожалеть. Да и смешно, право слово, слушать от тебя рассуждения о морали и аморальности. Что называется, кто бы говорил… Блокнотик-то папаше продал, а, Громин? Ты, наверное, и представить себе не можешь, как это мелко. Мелко, Громин! Вот в этом и состоит разница между тобой и мной. То, что можешь продать ты и что могу продать я.
В первый раз улыбка тронула губы Кошева – улыбка паяца
Морготу нестерпимо захотелось врезать кулаком прямо по этой улыбке. Он щелкнул зажигалкой, не отрывая глаз от лица Кошева, и глубоко затянулся. Он редко задумывался о собственных убеждениях: его убеждения были для него, как правило, атрибутами той или иной роли. Максу он говорил одно, Кошеву – другое, известной поэтессе Стеле – третье. Он играл в убеждения так же, как менял маски. И отсутствие убеждений, как и их наличие, его самого не волновало. Он ориентировался на мнение окружающих и по их мнению определял, хорошо у него получилось изобразить наличие принципов (или их отсутствие) или плохо. На этот раз роль, с одной стороны, предполагала твердое мировоззрение, но с другой… Моргот не хотел бы признаваться в этом, но это было именно так: его волновало, что о нем думает Кошев. Ему это было важно! Нет, он не искал любви и восхищения. Но он хотел победы и уважения. Победы в глазах Кошева, а не в масштабе собственных представлений о жизни.
И роль для этого совсем не подходила: она не соответствовала тому, что Моргот хотел Кошеву показать. Но она прямо вытекала из начала диалога, как будто Кошев нарочно навязал ему эту роль. Признать за Кошевым столь тонкое мастерство манипулятора Моргот не мог – не тот парень был Кошев. Сказать же самому себе, что ошибся в выборе роли, Моргот не хотел и свалил все на неудачное стечение обстоятельств. И теперь добиваться победы надо было в неблагоприятных обстоятельствах.
– Много ли надо ума, чтобы продавать то, что тебе не принадлежит? Особенно за бесценок, – сказал Моргот, выдыхая дым.
– Ты поучишь меня искусству ценообразования?
– Искусству? Красиво. Нет, Кошев, учить я тебя не буду. Думаю, в искусстве продавать награбленное тебе нет равных. Лучше тебя этим искусством владеют только твои покупатели. Как ты считаешь, что они думают о тебе? Мне кажется, они испытывают брезгливость.
– Да мне-то, в отличие от тебя, плевать на то, что обо мне думают, – лицо Кошева стало снисходительным, – ты можешь рассуждать о том, какое я дерьмо, сколько угодно твоей душе, меня это не задевает. Есть понятие «репутация», а есть никому не нужное самолюбие. Все равно единственным критерием оценки будет результат. Победителей не судят, Громин! И если ты этого еще не понял, то это дело твоей личной глупости!
– Победителей – не судят. Но ты-то не победитель, ты мародер. Победители тебя купили за бесценок. Они тебя даже не возьмут в свое проклятое буржуинство. Хватит с тебя бочки варенья и корзины печенья. Или это ты и называешь победой?
– Громин, ты никогда не вылезешь из своей смешной системы ценностей! Расскажи мне еще о социальной справедливости. Победитель – это тот, кто может взять. А неудачник – тот, кто кусает локти и брюзжит о нравственности и безнравственности, потому что ему больше ничего не остается, кроме как брюзжать! Потому что взять он не может, не умеет!
– А тебе не приходило в голову, что кто-то не хочет брать?
– Это ерунда. И уж ты-то точно не относишься к полусумасшедшим альтруистам. Еще скажи мне, что ты брать не хочешь! Это сказка про лису и виноград, ей две с половиной тыщи лет.
– Я всего лишь соизмеряю цели и средства. Превратиться в паяца, подобного тебе, ради сомнительного удовольствия гнуть пальцы, рассуждая о победителях? Нет, Кошев, я не так сильно этого хочу. Обезьяна с легкостью слопает тот самый виноград, но это ее не сделает ни лучше лисы, ни хуже. Сомневаюсь, что лиса захотела бы стать обезьяной ради одной виноградной грозди, даже если бы и признавала ее спелость. Но я не лиса, мне себя обманывать не надо.
– Громин, о чем говорить, если для тебя деньги – всего лишь способ гнуть пальцы? В такой системе отсчета я мог бы с тобой и согласиться, но, видишь ли, деньги придумали вовсе не для этого. Ты когда-нибудь слышал о независимости, о власти?
– Не смеши меня. Много ли власти в твоей бочке варенья? Тоже мне, акула капитализма… Ну получишь ты этот заводик! И всю жизнь будешь лезть из кожи вон, чтобы подхапать еще немного, а потом еще немного, еще немного… Никакой реальной власти тебе это не даст, наоборот, всю жизнь будешь прогибаться под тех, кто имеет денег и власти больше, чем ты. Может, для тебя в этом и есть какой-то прикол, а для себя я в этом прикола не вижу.
– Громин, а в чем тогда прикол с продажей блокнотов, а? Какого черта ты тогда путаешься у меня под ногами?
– Кошев, иногда мне кажется, что у тебя паранойя. Сначала я угнал твою машину, потом продал какой-то блокнот. Путаюсь у тебя под ногами… Заметь, мы ни разу не встретились по моей инициативе, тебе попросту скучно жить без меня. Или я чего-то не понял?
– Ты все отлично понял. Ты можешь прикидываться дурачком, это твое право. Но мы оба знаем, о чем я говорю. И я повторю еще раз: не лезь не в свое дело. Лес рубят – щепки летят. Ты щепка, Громин. Ты мелкая сошка. Ты никому не можешь помешать всерьез, но за одну попытку помешать тебя раздавят, как муху. Это я с тобой играю, а больше никто с тобой играть не станет. Им не до игры.
– Надеюсь, теперь ты наигрался и сказал все, что хотел?
– Считай, что так, и разреши откланяться!
Стася ждала Моргота, наблюдая за разговором из-за сиреневого куста, однако ее конспирация ей не помогла: Кошев, проходя мимо, потрепал ее по волосам и чмокнул в щечку, помахав Морготу рукой.
Она изменилась – в ее лице что-то изменилось. И в отношении к Морготу. Он заметил это сразу. В ней не было нарочитой холодности, она чувствовала себя раскованно, уверенно, гораздо уверенней, чем обычно. Он нашел, что она немного похорошела: на ее бесцветном лице появилось подобие румянца, нежного, по цвету напоминающего чайную розу. Уверенность же в собственном очаровании к лицу любой девушке, даже откровенная дурнушка имеет шанс слыть красавицей, если не сомневается в этом. Моргот присмотрелся, что еще изменилось в ее лице, и едва не рассмеялся: она подкрасила ресницы! Почти незаметно, со вкусом настоящей художницы, всего лишь немного изменив линию верхнего века. Не иначе, на горизонте маячил кудрявый добрый молодец двухметрового роста!
Моргот на миг ощутил нечто похожее на ревность: ради встреч с ним Стася ресниц не красила. Впрочем, Макса он не считал соперником, и Стасю к интересующим его особам не причислял.
Она не сказала ему ничего нового, кроме того, что теперь точно уверена в том, что на заводе выпускали то самое ядерное оружие, и она даже знает, где: на юго-западной площадке. Моргот в заключение едва не похлопал ее по плечу и не сказал: «Родина тебя не забудет».
– Скажите, а получение вами блокнота действительно ничего не меняло? Моргот действительно опоздал? – спрашиваю я у Лео Кошева.
– Нет. Для меня такой поворот стал неожиданностью. Я ведь тогда меньше всего думал об этом цехе. Да я и не вспоминал о нем с тех пор, как Лунич его законсервировал! Но это все поставило на свои места. Сразу стало понятно, где Виталис взял деньги на покупку акций. Я полагаю, он обменял акции завода на этот цех. Для него это была выгодная сделка, но с выгодой покупателя ее не сравнить. Они отдали за технологию каких-то два-три многоэтажных дома – по их ценам, не по нашим. Перекос наших цен по сравнению с мировыми на тот период был очень заметным, да еще игра на валютных курсах… Конечно, вывезти оборудование я уже не успевал, но я забрал чертежи и документацию в свой личный сейф. Разумеется, оборудование помогло бы если не восстановить технологию полностью, то сделать ее доработку делом считанных месяцев. Но документы, несомненно, ценились покупателями выше.
– Но ваш личный сейф стоял в управлении завода. Разве ваш сын не получал доступ к сейфу на законном основании?
– Здание управления завода юридически принадлежало сети супермаркетов, как и часть центральной площадки, в нем я оставался хозяином. Но я отлично понимал, что это не спасет документы от вывоза. Я всего лишь сумел оттянуть время. Я уже тогда понимал, насколько легко забрать оттуда документы: достаточно только выяснить, где они находятся. Я побоялся вывезти бумаги за пределы управления. Никакая охрана не защитила бы меня от вооруженного ограбления, если бы за дело взялась военная полиция. Я выиграл время на раздумья.
Он поднимает голову и рассматривает потолок, словно продолжает эти раздумья.
– И что же было дальше?
– Дальше? На следующий день было подписано решение собрания акционеров о назначении генеральным директором Виталиса Кошева, – он произносит это скороговоркой и нервно хмыкает, чуть надув губы. – Он хватился документов в тот же день, когда начал готовить вывоз оборудования. Сначала он потребовал их от меня, потому что считал их собственностью завода. Я предложил ему обратиться в суд. Одновременно с этим я сам подал иск о незаконном приобретении акций моим сыном и неправомерности назначения его генеральным директором. Разумеется, я бы проиграл это дело, оно было безнадежным, но моим адвокатам удалось наложить запрет на отчуждение имущества завода до решения суда. Виталис форсировал сроки судебных заседаний, а я оттягивал их, закон это позволял. Его сделка застопорилась, но все равно оставалась вопросом времени, трех-четырех недель, не более: это все, что мне пообещали юристы.
– Почему же покупатели решили добраться до документов не дожидаясь совершения сделки?
– На то есть несколько причин. Во-первых, сделка была, что называется, «засвечена», ее не удалось сохранить в тайне, как они надеялись вначале. Во-вторых, документы могли уйти от меня в любую минуту. В-третьих, они не относились к неотчуждаемому имуществу, их номинальная стоимость была ниже пороговой. Собственно, продажу документов Виталис мог осуществить несмотря на решение суда. Я бы, конечно, опротестовал ее в суде, я бы потребовал доказательств, что документы являются имуществом завода, но они это легко просчитали. Поскольку я всегда имел своих людей в фискальных органах, информация поступила ко мне за несколько часов до начала обыска, санкционированного налоговой инспекцией. Они собирались конфисковать у меня эти документы вместе с остальными, лишив меня возможности передать их кому бы то ни было. До решения суда. Я тогда еще не знал о ярлыке, который они планировали на них повесить: якобы эти чертежи имеют отношение к производству ядерных боеприпасов. Что ж, ход был беспроигрышным, он полностью развязывал руки военной полиции. При всей абсурдности этого утверждения, которое бы развеял любой инженер, это требовало экспертизы, которую никто не спешил провести.
На следующий день после поездки на дачу у Первуни поднялась температура, а ухо заболело к вечеру, когда в подвал вернулся Моргот. Его медицинских познаний хватило на таблетку анальгина и теплый платок на ухо, и выглядела его забота примерно так:
– Бублик, мля! Ну найдите уже что-нибудь шерстяное ему на голову!
– У меня только свитер… – пожал плечами Бублик.
– Да хоть носок! Завяжите ему это ухо! Черт бы вас побрал… навязались на мою шею…
На самом деле, он был растерян и озабочен, отчего раздражался. Салех, до этого несколько ночей исправно ночевавший в подвале, на этот раз как нарочно куда-то исчез.
Попытка накормить Первуню анальгином тоже закончилась печально: большая таблетка застряла у него в горле, Первуня кашлял, плакал, его едва не вырвало, но таблетку он в конце концов выплюнул.
– Мля, когда я был ребенком, анальгин почему-то мне давали в порошке… – проворчал Моргот, даже не подозревая о том, что в этом была единственно заслуга его матери.
– Может, ее на кусочки поломать? – предложил Бублик, с жалостью глядя на сопливого, несчастного Первуню.
– Лучше совсем растолочь, – сказал я, – чтоб была как порошок.
Попытка разделить таблетку пополам привела к тому, что половинки отлетели в разные стороны подвала. В воде анальгин тоже не растворялся. Только завернув таблетку в лист бумаги и хорошенько постучав по нему молотком, Моргот добился некоторого подобия порошка, но Первуня и им умудрился подавиться. Моргот выматерился и сам отправился в аптеку, не доверяя нам с Бубликом.
Он любил смотреть в освещенные окна, особенно в окна длинных панельных домов, с проемами шириной почти во всю стену. Ему казалось, в них идет какая-то совсем другая жизнь, ненастоящая, игрушечная. А если он проезжал мимо домов на автобусе, развлечение это было для него еще более увлекательным: окна сменяли друг друга, он не успевал их как следует рассмотреть, отчего фантазии его перескакивали с места на место, превращаясь в нескончаемую вереницу ускользающих образов, похожих на сны, которые пытаешься вспомнить и не можешь.
Когда ему было лет пять, бабушка – мать отца – однажды привезла Морготу в подарок кукольный дом. Она была очень старой и умерла года через два после этого, Моргот не очень хорошо ее помнил и совсем не любил – она жила с тетей Липой, приезжала редко, не ладила с мамой и постоянно делала Морготу едкие замечания.
Кукольный дом был очень старым, сделанным еще до войны. И, видимо, очень дорогим. С него снималась настоящая черепичная крыша, в комнатах была расставлена самая настоящая мебель, на книжных полках хранились махонькие книжки, а в кухне стояла настоящая посуда. Окна прикрывали тюлевые занавески и бархатные шторы, на лакированном полу лежали ковры.
Конечно, бабушка не могла придумать ничего лучшего, чем подарить этот дом Морготу – маленькому варвару, как она его совершенно справедливо называла. Во-первых, он уже тогда однозначно считал, что в кукольные домики играют девочки. Во-вторых, его тяга к знаниям в то время проявлялась исключительно в попытках «посмотреть, что внутри»: он разбирал и разламывал игрушки с безжалостностью средневекового анатома, потом жалел их и даже плакал над тем, что процесс разрушения необратим, но повторял «вскрытия» снова и снова – любопытство оказывалось сильней и жадности, и жалости.
Разумеется, и стены дома, и крыша, и – особенно – мебель требовали самого тщательного изучения. Но кукольный дом неожиданно понравился маме, она играла в него – как будто бы с Морготом – часами, что не давало ему возможности подойти к проблеме самостоятельно, так, как он считал нужным. Но первая же попытка разобраться закончилась плачевно: дом был спасен мамой и убран на шкаф, где Моргот не мог до него достать. Отец провел в маленькие комнаты электричество, и много лет после этого кукольный домик служил Морготу роскошным ночником.
Ему так и не удалось добраться до его разборки; наверное, поэтому домик навсегда остался для него загадочным и манящим. Года через два Морготу уже не приходило в голову ломать все, что подворачивается под руку, но отпечаток в подсознании не исчез. По вечерам, засыпая, он смотрел в освещенные окна, и ему представлялись движущиеся тени за тюлевыми занавесками, переходящие из комнаты в комнату: домик, окутанный тайной, жил своей игрушечной жизнью. Морготу всегда хотелось забраться на шкаф, снять крышу и увидеть наконец его обитателей. Но утром это желание к нему не возвращалось, и вспоминал он о своих задумках только следующим вечером. Как Моргот выдумывал роли себе, так и жители домика меняли свою сущность в зависимости от его настроения. То это были заколдованные волшебником обычные люди, то добрые гномы, исполняющие желания и оберегающие сон, то злобные карлики, по ночам спускающиеся по веревке на пол и шмыгающие по всей комнате.
Потом это прошло.
А потом кукольный домик исчез вместе с домом настоящим, и грустить о нем было бы по меньшей мере странно. Но, разглядывая чужие освещенные окна, Моргот видел за ними игрушечную жизнь: мебель, похожую на настоящую, книги на полках, посуду в кухне, абажуры на маленьких лампочках. И это завораживало его, погружая в состояние, чем-то напоминающее дрему, но не сонливую, а восхитительно интересную, как детская фантазия. Он не был сентиментален, он продолжал давно начатую игру и не задумывался об этом.
Но в тот вечер, когда заболел Первуня, свет в чужих окнах почему-то вызвал давящую тоску: Морготу вдруг показалось, что все это он видит в последний раз – этот серый проспект с серыми девятиэтажками, по разбитому асфальту которого легкий ночной ветерок гнал тополиный пух, словно поземку, и свет в окнах, и кривые стволы тополей со спиленными сучьями, из культей которых торчали молодые побеги, и пыльную траву на вытоптанных газонах, и пообтершиеся выбоины в поребриках. И хруст семян тополя под ногами тоже показался Морготу зловещим: словно он шел по останкам высохших насекомых, и их тонкие хитиновые панцири крошились от каждого шага. Ему некстати вспомнилась картина «Эпилог», но на этот раз она не вызвала романтической грусти, напротив, Морготу захотелось отбросить это воспоминание: из-за него внутри зашевелилось что-то отвратительное, похожее на волосатого паука. Моргот еще в детстве придумал название этому нехорошему, сосущему предчувствию: волосатый паук, который копошится в груди, перебирает пощелкивающими лапами, похожими на члены робота-манипулятора, двигает челюстями, выставленными вперед, и раздувает свое круглое брюхо. Моргот так отчетливо представлял себе этого паука, что боялся прикасаться к ребрам: если эта мерзость лопнет у него в груди и разольется внутри ядовитой белесой жижей, он умрет от отвращения.







