Текст книги ""Фантастика 2026-57". Компиляция. Книги 1-24 (СИ)"
Автор книги: Наталья Жильцова
Соавторы: Марина Дяченко,Тим Строгов,Гизум Герко,Андрей Бурцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 352 страниц)
Клавдий успел пригнуться. Скорчился на дне машины, защищая своим телом коробочку с кнопкой; давление Матки сделалось еще сильнее, еще ощутимее. Звезды над головой пропали, пропало все, даже далекий отсвет пожарища, машина поднялась на задние колеса, как цирковой пудель, постояла, потом грохнулась на все четыре, осыпая остатки стекла; озорная девчонка с картинки исчезла, перестала существовать.
Ветер стих.
Ночь пахла грозой. Свежо и остро, даже приятно – если бы дух Матери-ведьмы, возрастающий с каждым мгновением, не отравлял ее своим торжествующим присутствием; в двух шагах от машины лежал, безжалостно придавив придорожные кусты, огромный концертный рояль.
Клавдий неуверенно нажал на сцепление.
Машина была еще жива. Машина послушалась – и двинулась вперед, объезжая квадратные туши телевизоров с лопнувшими кинескопами, деревянные ящики с битым стеклом и еще какой-то невозможный, фантастический хлам; колеса понемногу выпускали воздух, машина делалась неуправляемой, но, подобно живому существу, полностью разделяющему желания хозяина, ползла и ползла вперед.
До взрыва оставалось семь минут; приказ следовало подтвердить немедленно, Клавдий отлично понимал, что ракетам потребуется минуты три, чтобы долететь.
Семь минут жизни. Безумно много; он успеет выкурить сигарету. Он успеет посидеть в траве, посмотреть на звезды и вспомнить Ивгу – какой она была, стоя нагишом на берегу пруда, покрытая гусиной кожей, тонкая, почти прозрачная, до такой страшно дотронуться, на такую можно только смотреть – из-под руки, сквозь щелочку в неплотно сомкнутых пальцах…
Ты убьешь ее, печально сказала Дюнка. Ведь меня же ты убил?
– Что ты говоришь! – закричал он вслух, забыв, что разговаривает сам с собой. – Что ты говоришь, я никогда…
Он никогда не узнает – свою Дюнку он убил той страшной ночью или чудовище, морока, принявшего ее черты.
Или узнает. Через семь… виноват, шесть минут. И ракетам ведь надо время, чтобы взлететь.
– Ты умерла раньше, – сказал он Дюнке, и губы его еле двигались. – Ты умерла в тот день, когда мы с тобой купались… в камышах…
А Ивга тоже умерла раньше, подхватила Дюнка охотно. Когда с ней совершили инициацию.
– Я видел ее после инициации, – сказал Клавдий, глядя прямо перед собой. – Она была прежней. Она была ведьмой, но ведь и Ивгой она оставалась тоже…
Когда вы говорили с ней в подвале, ее инициация еще не завершилась, уточнила Дюнка невозмутимо. Ты помнишь, что случилось потом.
– Но ведь она меня не убила?!
Ну и что, удивилась Дюнка.
– А то, что как Матерь-ведьма она обязана была меня убить!..
Я не знала, смутилась Дюнка, и Клавдий почти увидел, как хлопают слипшиеся сосульками ресницы. Я не знала… ты думаешь, она пожалела тебя? А не просто отмела в сторону, как неинтересный, неопасный мусор?..
– Моей жизни осталось четыре минуты, – сказал он глухо. – А ты говоришь… это.
Ее жизни ведь тоже осталось – четыре минуты, горько сказала Дюнка. Разве ты не простишь ее – перед смертью?..
Клавдий вытащил из кармана коробочку, методично требующую подтверждения приказа. Поморщился, как от боли; оказывается, он в тайне от себя надеялся, что и пульт, и ракетные шахты перестали его слышать. Что красная кнопка мертва; он испытал бы облегчение, вышвыривая бесполезный груз в окно. Тогда, по крайней мере, уже не пришлось бы ничего решать…
Можно переменить время, деловито предложила Дюнка. Дать ей, и себе заодно, еще полчаса… Если до времени икс ты не подтвердишь приказа, команда автоматически отменится и можно будет набрать все сначала…
– Зачем?
Затем, что вы успеете встретиться…
– Зачем?!
А зачем ты сюда ехал, удивилась Дюнка. Если тебе охота свести счеты с жизнью – мир вокруг представляет столько неиспользованных возможностей, не связанных ни с ведьмами, ни с ядерными ракетами…
Клавдий молчал. Ветер давил ему на лицо, заставляя глаза слезиться.
Тогда не тяни, тихо сказала Дюнка. Это так мучительно – ожидание смерти… Давай, ты же уже в отрочестве был мужественным, давай, давай!
Трясущейся рукой он нащупал в ящичке сигарету. С третьей попытки закурил; ветер уносил табачный дым, а луна, уже не желтая, а горящая, электрически-белая, заливала светом дорогу, равнину, огромную воронку впереди, несущихся по кругу лошадей, развалины огромного супермаркета, обгоревшую груду машин…
Какой она была – жалкая, мокрая, на ступеньках лестницы, просидевшая ночь под его запертой дверью.
Какой она была – смеющаяся, по пояс в воде, от хохота забывшая, что нагая грудь ее оказалась над поверхностью, что по ней спокойно скатываются прозрачные капли.
Какой она была – на каменном полу подземелья, в колодках, с рыжими прядями на лице, с бороздками слез, с каплями, срывающимися с подбородка.
«Я думала, что никогда вас не увижу».
Он так и не удосужился сказать ей, чтобы говорила ему «ты».
Ты хотел жить – но никогда не боялся смерти, тихо сказала Дюнка.
– Я не боюсь, – отозвался он глухо. – Я еще не успел… подумать.
Ты все равно умрешь. Они тебя почуяли, сказала Дюнка, и в голосе ее скользнул страх.
– Я не боюсь. Мне надо подумать.
Ты боишься убить ее! Но меня ведь ты…
– Замолчи!..
Его действительно почуяли. Он ощущал, как из воронки, оттуда, где столбом стоит чудовищный смерч, к нему тянутся одновременно сотни рук.
А что чувствовал Атрик Оль?
Время! Время, закричала Дюнка. Убей их, иначе они убьют этот мир, ты в ответственности, ты страж, ты Старж, за твоей спиной сейчас человечество, ударь!
– Бедное человечество, Дюн. Оно выбрало недостойного стража.
Я знаю, о чем ты думаешь, возмутилась Дюнка. Но ты же убил меня… у тебя есть опыт, убей и ее тоже…
– Я больше не хочу… Ты думаешь, убивать любимое существо – это ремесло? Или спорт? И с каждым новым упражнением приходит умение? Я не хочу, с меня хватит, я хочу, чтобы она жила…
Ты не вернешь ее, вскрикнула Дюнка в тоске.
– А вот это… посмотрим.
Он в последний раз заглянул в узкое окошко, мигающее красным, требующее подтверждения приказа. Потом сильно размахнулся и швырнул коробочку в лишенное стекла ветровое окно – в лицо ведьмам, кругами поднимающимся по пологому склону.
х х х
Ее новое тело с каждым мгновением обретало силу и стройность. Кажется, верхние руки смерча захватили пригоршню звезд – во всяком случае, в тугом конусе вихря носились теперь белые и желтые искры, будто огни на праздничной карусели, путались в гривах коней – карусельных лошадок – и соперничали в блеске с глазами ее детей.
Потом ритм сбился. Чуть-чуть. Нa мгновение – когда вихрь с хохотом подхватил зеленую машину, замершую на краю воронки. И понес по кругу, по спирали, забавляясь, решая, где именно зажечь дымный бензиновый костер…
И решил.
Взрыв расцвел, круглый, как цветок кувшинки, но сразу же взметнувшийся лохмотьями огня, потерявший упругость; некоторое время она любовалась танцем пламени, идеально вплетающимся в общий ритм. И может быть потому сразу не услышала испуганного крика дочерей.
На земле рядом с горящей машиной лежал человек, наделенный властью. Его власть подобна была белой вспышке, его власть резко пахла паленым, беспокоила и раздражала. Она видела, как дети ее, попавшие в круг его власти, тщетно пытаются ему противостоять.
Она прикрыла глаза; чувство было такое, будто стиснутую руку мучат тупой иглой. Сильнее, сильнее…
Она усмехнулась. Белый круг власти, источаемой назойливым пришельцем, вспыхнул ярче – и почти сразу померк. Она попросту выдернула иглу. Стряхнула с себя. Легко; ее дети, ее пальцы, ее послушные мышцы еле заметно напряглись – их сила виделась темно-красными вспышками, их сила окончательно разорвала белый круг, и белую броню, которой человек пытался себя защитить, и его самого едва не разорвала, готовая расчленять и рассеивать, делать кирпичиком хаоса, пылинкой в спиральном вращении…
Но человек не был еще беспомощен. Он ударил по ее пальцам болезненным белым ударом – и выскользнул. И ударил снова.
Она рассердилась. Пальцы ее сжались, дробя его волю, будто кость в жерновах. Его боль была зеленым, светящимся облаком; она разжала руку и стряхнула безжизненное тело, предоставляя своим детям, своим пальцам некоторую свободу действий, свободу окончательной расправы…
И вернулась в маленькую-себя. Открыла глаза.
Ее дети радовались. Их радость оборачивала ее, как мягкий прохладный шлейф.
Процессия. Торжественная процессия по кругу, по спирали; они несли его тело на вытянутых руках, его покорное, безжизненное, тяжелое и неповоротливое тело. Они шествовали за ним, бесконечное шествие, длинный, длинный эскорт, такой длинный, что несущие тело едва не наступают на пятки последним плакальщицам в процессии, а плакальщицы хохочут, и вихрь развевает их одежды – по спирали…
Они несли его на вытянутых руках. Голова его запрокинулась подбородком в небо, он смотрел вперед, и его перевернутое лицо казалось опрокинутым в насмешку портретом.
– Ивга…
Нет, губы его не шевелились. Губы оставались судорожно сжатыми – но она ясно слышала, ясно, явственно, внятно…
– Ивга.
Процессия завершилась там же, где и началась – у догорающей машины. Вернее, у догоревшей – вихрь постарался, пламя сглодало все, что могло гореть, оставив только черный остов, обугленный скелет.
Ее дети ликовали; ее дети вдоволь настрадались в поисках смысла, ее дети вправе были судить воплощение всех своих бед, судить не человека, потерявшего и власть и силу – судить чудовище, много веков пожиравшее их, судить Инквизицию…
Ее пальцы неторопливо затягивали железный трос на его запястьях. Ее дети смеялись, прикручивая Великого Инквизитора к его же обгоревшей машине. Пусть сделаются похожими – человек-машина и машина-автомобиль…
– Хвороста! Подайте хвороста!..
Их много, много, сотни рук; если каждая бросит по веточке – поднимется высокий костер…
Она сидела, выпрямившись в своем кресле. Над головой ее стоял смерч. Черная ось урагана.
х х х
…Тухлая вода, подтопившая двести лет назад город Вижну. Несколько тысяч погибших… Эпидемия, отравленные колодцы, человеческие тела, зашитые в чрева коров…
Пятилетний мальчик, среди лета пробивший ступню ржавым гвоздем. Юноша, сломавший ногу на первенстве лицея по футболу; острие заговоренного ножа, входящее глубоко в бок молодому провинциальному инквизитору. Вся боль, испытанная им в жизни, была кружевом, флером, тенью… той боли, которую он испытывает сейчас, а ведь не теряет сознания, нет – все его мысли ясны, все образы четки и выпуклы, и обведены как бы контуром – для еще большей ясности…
«В результате прямого контакта с предполагаемой маткой, ставшего, вероятно, причиной скорой смерти этой последней, инквизитор Атрик Оль был обессилен и частично ослеплен, после чего масса собравшихся в городе ведьм получила над ним неограниченную власть. На гравюре неизвестного художника, ставшего, по-видимому, очевидцем событий, запечатлен момент смерти Атрика Оля – ведьмы засмолили его в бочке, обложили соломой и сожгли…»
Как четко работает память. Он помнит все, до волоска, лежащего на ее виске, до запаха книжной пыли, до рыжего пестрого пера неведомой птицы, кто знает как угодившего между страниц…
«В результате прямого контакта…» Да чего там прямого, он даже дотянуться до нее не успел… «инквизитор Клавдий Старж был обессилен… но зрения не потерял ни на йоту…» Да, чтобы видеть, каким образом ведьмы собираются устроить его судьбу. Чтобы не просто волочиться по земле, привязанному железным тросом к машине – чтобы видеть груду хвороста, растущую под остатками стены, под бетонной конструкцией… Вот они опускают сверху трос, перебрасывают под крышей машины, у них хватит сил, они празднуют, они торжествуют, как они торжествуют, это пляска, это танец – смерть инквизитора на костре… «На гравюре неизвестного художника… запечатлен момент смерти Клавдия Старжа – ведьмы привязали его к остаткам его же машины, вздернули высоко на бетонную стену, внизу сложили костер и поджарили, как поросенка…»
Он помнит все. Он чувствует все. Он ничего не забудет – до самой последней секунды.
«Но они ошиблись, Ивга… После инициации… у действующих ведьм вообще не сохраняется потребности кого-либо любить. Любовь… чувство, которое делает человека зависимым. А ведьмы этого не терпят, ты помнишь…»
Железная веревка вот-вот перережет запястья.
Колокол? Или мерещится? Далекий, мелодичный, жалобный какой-то удар… И еще один – сильнее, резче, отчаяннее, будто вскрик, ну что я могу поделать, кричит колокол, чем я могу помочь тебе, Клав…
Где-то в глубине его души скулила, плакала от страха давно умершая Дюнка. Он снова ее предал – вместе с ним умрет память…
Пес, пес, почему он до сих пор в сознании?!
А чего ты хотел, Клав, прошелестел в ушах замирающий Дюнкин голос. Ты же за этим шел. Глупо было бы… умереть неосознанно, в забытьи… в беспамятстве…
Я ошибся, Дюнка, хотел он сказать. Я обманул сам себя…
И ты по-прежнему хочешь, чтобы она жила, спросила Дюнка едва слышно. Ты по-прежнему этого хочешь, Клав?..
Он с трудом перевел дыхание. Расслабился, пытаясь придать напряженным мышцам наименее болезненное положение.
Шабаш… И если кто-нибудь в мире еще способен этой ночью зачинать детей – зачатые родятся исключительно ведьмами. И вольются… в котел… в смерч.
Ведьмы стояли вокруг него – под ним, потому что он висел над их головами. Стояли кольцом. Как будто, прежде чем зажечь хворост, хотели полюбоваться делом рук своих. Сотни ведьм – горящие глаза, целое поле мерцающих углей. Тишина – полная тишина перед воплем восторга, перед пляской, перед наивысшим моментом шабаша…
И еще один человек на возвышении. Неподвижная женская фигура в высоком кресле. Луна, чеканно выделяющая огненный шар наэлектризованных волос, губы, изогнутые, будто натянутый лук, глаза – два немигающих светящихся диска.
– Да, Дюночка, – сказал он вслух. – Да. Я так хотел.
Костер взметнулся.
х х х
…Темное, мерцающее красным ядро. Центр, окутанный тяжелой мантией; весь этот полет, все это неудержимое круговращение, дочерние воронки, расползающиеся по черной пустоте, полет и падение, щепки, увлеченные водоворотом, сейчас они сольются с Матерью, сейчас…
Она подняла голову.
Круг неба вращался все быстрее. Стремясь поспеть за черным вихрем, так, что острые огоньки звезд размазались, оставляя белый след, так, будто по небу гнались, желая вцепиться друг другу в хвост, тысячи маленьких острых комет.
Воронка сделалась глубже. Еще глубже; края ее, обозначенные летящими гривами мертвых уже лошадей, вздыбились вверх, загнулись, будто желая поймать в мешок неправдоподобно низкую луну.
Она захохотала, и, напуганные ее смехом, края воронки упали, провалились вниз, она сидела на вершине горы, конусообразного вулкана, и внизу, на горизонте, различала очертания пустых разрушенных городов.
Она взметнула руки; воронка вывернулась снова, сделалась прежней, и на остатках бетонной стены, казавшейся невообразимой древностью, увидела человека, распятого на теле собственной машины.
Сотни огоньков. Новые звезды в чудовищной карусели.
– Гори! Гори! Гори!
Ее трон содрогнулся.
Нет, ее трон незыблем; ее трон – единственная неподвижная сущность в бешено вращающемся мире, в круговороте неба и звезд, земли, воды и огня; Она сидит в этом кресле вот уже много сотен лет.
Вот она, древняя статуя. Осыпающийся от времени сфинкс; она неподвижна, она – исполинская башня, в недрах которой змеятся лестницы и путаются переходы, она – чудовищное сооружение неведомой цивилизации, Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
– Благослови свое пламя, Матерь!..
Ее взгляд поднимается, желая благословить.
Человек, распятый среди бетона и стали, поднимает взгляд, чтобы принять благословение собственной гибели.
Гибели всего, чему он служил воплощением – мира жестких связующих нитей. Мира несвободы, потому что любая привязанность…
– Благослови свое пламя, матерь!..
Откуда этот чужой ритм. Откуда это неудобное, беспокоящее, мешающее вечному танцу…
Она содрогнулась.
Оттуда, из искореженных развалин, бывших когда-то его силой и властью, к ней тянулась рука.
Его руки скованы, скручены железным тросом, беспомощны и неподвижны – но она ясно видела. Не глазами.
Одновременно требовательная и несмелая; напряженно протянутая рука, каждой мышцей желающая – дотянуться…
Воронка накренилась.
На мгновение; так наклоняется чаша, роняет красную каплю вина, всего лишь каплю – но белому платью невесты достаточно, вот роза цветет не там, где подобает, равновесие поколеблено, вино в чаше ходит кругами, волнуется, ищет свободы…
Чужая рука тянется – теперь уже почти властно. Чужой ритм лезет сквозь ритм торжественного танца, пробивается, будто трава сквозь асфальт, будто бледный зеленый листок, ворочающий гранитные плиты; чем так пугает ее этот беспомощный, в общем-то, порыв?!
Испуганные глаза ее детей; она успокоит. Она порадует их новым оборотом хоровода…
И новый оборот взметается. И с оттяжкой бьет по протянутой руке, желая отсечь ее, будто сухую ненужную ветку.
Чужой ритм на мгновение захлебывается.
Звезды размазываются кругами, черное небо светлеет, луна носится, как яичный желток в воронке вертящегося кофе; ее дети хватаются за руки и летят праздничной гирляндой, летят в череде планет и созвездий, среди горящего огнями праздника, купол неба вытягивается трубой, и там, в конце колоссального тоннеля, на мгновение вспыхивает невозможный, неземной, сказочно прекрасный свет…
Поднимается пламя, пожирая хворост. Человек на стене недвижим, единственное, что остается недвижным в мире, кроме нее – статуи, башни на троне.
Его сердце еще бьется. Его сердце бьется чужим ритмом, заставляя ее терять нить, заставляя накреняться торжественную чашу.
Она содрогается снова.
Потому что снова видит протянутую к ней руку.
И дети ее хлещут кнутами по вздрагивающим пальцам, и дети ее заходятся в хохоте, потому что нет ничего смешнее напрасной надежды…
Воронка накреняется снова. Теряя звезды, соскальзывающие с темного края и навсегда исчезающие в безвременье; нарушая хоровод ее летящих по воздуху детей, ее частиц, глаз, ее нервов и мышц…
Конус заваливается набок. Ей стоит усилия – заново установить черную ось смерча над своей головой.
Ритм. Такой слабый, такой безнадежный и не желающий надежды, черпающий жизнь в собственной обреченности, еле ощутимый – все разрушающий – ритм…
Статуя вздрагивает. Сотрясается башня, песчаной пылью осыпается залежавшееся в щелях время.
Потому что рука, повелевающая и зовущая, мучительно хочет дотянуться – и с перебитыми костями…
И смерч снова теряет равновесие.
…и даже дочерна обугленная – эта рука будет, будет тянуться…
Как трава сквозь камни.
И это простое осознание заставляет Ее содрогнуться в третий раз, и, будто лишившись опоры, Она опрокидывается внутрь себя.
Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
Она – рыжая девочка, мечущаяся в лабиринте коридоров и комнат. Она заключена внутри статуи и не найдет выхода.
Она, абсолютно свободная, вмещающая в себя мир, замещающая мир собой…
Сверхценность – вот это слово. Та из ценностей, которая становится единственной…
Колокол бьет – говорит, ничего изменить нельзя. У колокола самый торжественный и безнадежный в мире голос.
Она…
Скорее, Ивга, скорее. Скорее, Ивга, там мелькнул свет, может быть, там приоткрытая створка, скорее, скорее, по лестнице вниз, направо, налево, проваливающийся под ногами пол…
Тесная комнатка, в которой сидит, положив голову на сплетенные пальцы, ее мать с темными кругами вокруг глаз.
– Мама, я хотела написать тебе… когда все образуется, когда устроюсь, я написала бы, клянусь, мама… Я должна спешить, я не могу сейчас…
Мать смотрит тяжело и с укоризной; Ивга вылетает в коридор, кидается в дверь налево – заперто, навеки, на огромный ржавый замок, и за дверью – страх, страх…
Вниз, по винтовой лестнице. Колотя во все двери, вперед, по длинному коридору, кажется, там мелькнул свет…
Ворох сухих листьев, бьющих в лицо. Дальше; комната, доверху набитая тряпками. Одежда, затхлая, с белыми прожилками ненасытной моли, с заскорузлыми коричневыми пятнами, и запах, запах нафталина и тления…
– Нет!..
Темный чулан, в котором ее старший брат методично лупит ее младшего брата – заслуженно, за дело, как всегда, за дело…
– Я не могу сейчас!.. Я спешу, я так спешу, мне надо спасти…
Деревянная лестница, и она знает, что четвертая ступенька сломается, и она ломается, а под лестницей лежит целлулоидная кукла, розовая, будто ошпаренная кипятком, с белыми волосами, навеки сожженными перекисью водорода…
Ивга бежит дальше. Ивга путается, возвращаясь на одно и то же место; Она безмолвствует. Ивга сражается с пустотой, с тенью, Ивга тянет время, как резиновый жгут, потому что огонь поднимается выше, выше, вы…
Она смотрит из Ее глаз. Видит, как невозможно расширяются зрачки человека, который…
– Клавдий! Клавдий!
Имя помогает ей. Она кричит, злобно и яростно, и бежит дальше, к выходу, потому что должен же здесь быть выход, должен… выход…
Комната с полом, покрытым апельсиновой кожурой и свечными огарками.
Пустая комната с потолком, поросшим седыми человеческими волосами.
Переход. Она уже была здесь – нет, не была, это другая лестница, пролет обрывается в бездну, на краю сидит, свесив ноги…
– Клавдий?!
Человек оборачивается.
Это не Клавдий. Это тот дядька, который ехал рядом с ней, десятилетней, в междугороднем автобусе, приветливо говорил и угощал яблоком, а сам все норовил провести ладонью по горячему дерматину сидения под нее, под платье, под тощий Ивгин зад…
Она шипит сквозь зубы, не как кошка – как змея. И человек на краю лестницы обрывается и падает в пропасть, и его нескончаемый крик сопровождает Ивгу в ее метаниях…
Закрыто. Закрыто. Пусто; там антикварный магазин, за той дверью бледный Назар, здесь доктор Митец с мандолиной, здесь носатая блондинка, однокашница по училищу, проповедница о лебединой любви…
А там – за железными створками – ее отец. Ей семь лет, доченька, не ходи сегодня гулять… Но я так хочу погулять, папа… Не ходи, прошу тебя… Но я хочу… Тогда иди, доченька, ладно…
Мокрая глина, со стуком осыпающаяся в яму.
Если бы я тогда осталась дома, отец был бы жив…
Она кинулась прочь. Закрывая все двери, захлопывая, стремясь отдалиться от железных створок – и все время возвращаясь к ним; если бы я тогда не ушла… а в тот раз – если бы я сказала все сразу… если бы я в тот раз объяснила… если бы я тогда поняла… если бы я знала наперед…
Эта, сидящая в резном кресле, неподвижная, осыпающаяся от времени статуя – это Я?..
Она рванула очередную дверь – и оказалась в школьном спортивном зале. Ее одноклассники, меленькие, лет по восемь, толпились у противоположной стены, сверкали голыми коленками – все как один в гимнастических трусах… И она подалась было назад, решив миновать этот закоулок собственной души – но на полу лежала, свиваясь кольцами, змея-веревка.
«Идите по нитке… слушайтесь своего естества…»
Испуганно переглядывались мальчики и девочки. Она узнавала – тех, кто травил ее, тех, кто делился бутербродами… Хотя первых было больше… «Делайте так, как велит вам ваша сущность. Покоритесь своему естеству; придет время умирать – умирайте. Придет время оживать – оживайте… Идите по нитке ступня за ступней, не сходите с дороги, это ваш путь, пройдите до конца…»
Но ты уже прошла свой путь, удивленно сказала змея.
Там, в конце зала, стояли уже не полуголые ребятишки – молчаливые женщины с цепкими тяжелыми глазами.
Ты уже прошла свой путь… Ты выбрала, Ивга! Твои дети…
Смерч захватил ее. Смерч носил ее, кругами, спиралью, в звездной пыли, над головой неподвижной статуи в резном кресле, и, пролетая мимо, она заглядывала в огромные равнодушные глаза – свои глаза…
Я пройду. Пройду инициацию.
Но ты уже прошла инициацию!
«Придет время умирать – умирайте. Придет время оживать…»
Она ступила.
Путь ее будет невозможно тяжел.
Она не идет по змеиному телу – она продирается по железному лабиринту внутри железной змеи. И кольчатое тело извивается, желая стереть ее в сочленениях. Не пустить.
Коридор ее суживается. Еще; она ползет, ссаживая кожу на локтях и коленях, на плечах и ребрах; в лицо ей дышит любовь ее детей, естественная, как пар над теплым утренним озером – и поршнем выталкивает ее обратно. Она съезжает на животе, половина уже пройденного пути потеряна, и потеряна уверенность, потому что ей хочется этого всепоглощающего праздника, огней-иголок, неба с глазами, свободы, хищной и напряженной, будто тетива…
Иная сила, которой она не знает названия, захлестывает на ее горле свой немилосердный зов. Она должна пройти. Там, в конце змеящегося тоннеля ждет ее протянутая рука…
Она идет. Она ползет, протискиваясь в железные кольца, закрыв глаза, повинуясь натяжению этого тонкого зова, струны, готовой разорваться, силы, не имеющей названия на ее языке…
Прорыв белой ткани. Нежность; детские руки, тянущиеся к ней сквозь черные лохмотья ночи. Нежность, но без боли, потому что они ее навек, вздрагивает земля, медленный танец, тяжелый танец на барабане, в который превратилось небо, величественный марш, они все идут сюда…
Ее новая сущность слишком могуча, слишком велика и прекрасна, чтобы рваться, пытаясь выскользнуть из себя, словно из нейлонового чулка. Ивгу снова относит назад, к самому началу пути, и железная змея лязгает сочленениями, но ничего не говорит. Еще будучи живой и полосатой, она уже все сказала – «ты уже прошла свой путь»…
И она лежит, разбитая и сломленная. И не видит больше его протянутой руки.
А Она смотрит, как поднимается пламя высокого костра. Выше, выше, еще выше – туда, где между вертящимся небом и вертящейся землей застыла неподвижная жертва…
«Я никогда не был жертвой. Я никогда не был жертвой, и я ничем не жертвую, Ивга. Я делаю то, что считаю нужным».
Откуда голос? Откуда?! Или она сама говорит с собой, желая обмануть, облегчить, оправдать?..
«Посмотри на меня – это не со мной делают, это я делаю, я так решил… Дюнка… Ивга. Я так хочу.»
Назови мне слово, взмолилась она молча. Объясни мне, как это называется у людей, что за имя у этого зова, который держит меня за горло – но все равно не может вытянуть, как называется… Слово, Клавдий, назови мне…
Он молчал. Огонь поднимался и расцветал, и ветер нежно теребил его оранжевые ленточки.
Почему, Клавдий? Ты это делаешь – почему?..
Он молчал.
Тогда неназванная сила хлынула из нее, будто кровь из перерезанного горла. И струна захлестнулась. И потянула ее вперед – через лабиринт, навстречу новой, второй по счету инициации – в новую сущность, для которой не осталось названия.
А ночь давила на лицо – красное, темно-красное, огненно-кровавое, желтые флаги развевающейся луны, великая цель и величественный смысл, прекрасные, теряемые, уже почти потерянные… Уже… почти…
А впереди ждала всего лишь протянутая рука.
И ей казалось, что сейчас она коснется прохладных жестких пальцев.
Мгновение до встречи; доля мгновения, сейчас их руки соединятся, надо только сделать вдох…
Сейчас.






