Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 94 (всего у книги 117 страниц)
Маша вернулась в казарму к родителям. Полиция действовала теперь судорожно, налетами. Кто не попадал в облаву, о том забывали: появлялись новые лица, возникали новые события, которые и привлекали внимание полиции и охранки.
Еще одно обстоятельство звало Машу домой: желание быть рядом с Сергеем. Она будто заново полюбила его. Когда она вспоминала себя в пещерке в ту памятную ночь, ей казалось, что тогда она вовсе и не любила Сергея. Плавала в каком-то тумане, действовала по какому-то чужому велению.
И только сейчас она полюбила по-настоящему. Только сейчас она хочет иметь Сергея, и только его, своим мужем.
Каким образом между ними затесалась Полина?
Какие нелепости иногда бывают в жизни!
Маша вернулась домой, обняла мать, прижалась щекой к ее щеке.
– Мамушка моя, мамушка!..
Обед в этот день варили вместе, мать и дочь. Маша чистила картофель, рубила мясо на котлеты, Наталья шинковала капусту на щи, – она непременно хотела сделать торжественный обед. Отец придет – порадуется. Может, из соседей кто заглянет, – откуда, мол, вернулась дочь, ездила ли куда?..
Полинино место было на противоположном углу стола. Хорошо, что сейчас оно пустовало. Маша так и сказала матери.
«Хорошо-то хорошо, – хотела сказать Наталья, – да ты, никак, чужого мужика к его бабе ревнуешь…» Хотела сказать, да не сказала.
Еще с утра Михаил стал собираться на открытие Невского отдела «Собрания». Наталья тоже приготовилась, встретила в коридоре Цацырина, спросила:
– Пойдешь?
Он ответил:
– Как же, пойду…
И Тишины решили идти, и Евстратовы, и сотни рабочих со своими женами. Конечно, любопытно было посмотреть на батюшку Гапона, но шли не столько из любопытства, сколько от беспокойства, потому что с каждым днем становилось все труднее жить: все дорожало, заработки падали. Куропаткин в Маньчжурии продолжал отступать. Что делается в нашем государстве?
Цацырины и Малинины пошли вместе. Новопрогонный переулок, дом 15…
Посетители размещались на стульях и скамьях. На передней стене висели портреты государя и государыни, Пудов сказал Цацырину:
– Сережа, а ведь царские портреты висят здесь для отвода глаз.
– А вот мне не думается, что для отвода глаз.
В соседней с залом небольшой читальне пристроили в углу столик под синей скатертью, на столике – чернильница, карандаши, стопка бумаги. Высокий мужчина прикреплял к стене картонку: «Здесь записываются в члены 7-го отдела „Собрания“».
– Запишешься? – спросила Полина.
– Полина, о чем это ты спрашиваешь!
– Просто спросила, чтоб узнать, запишешься или нет? – Смотрела на него внимательно, кончиком языка облизала тонкие губы.
В зале раздались недовольные голоса. Большинство присутствующих никогда не видело Гапона и с нетерпением ожидало его. Но вместо Гапона появился пристав Данкеев. Он вошел при оружии в зал, снял перчатки, пригладил усы и, позвякивая шпорами, направился в передние ряды.
– Зачем пожаловали, ваше благородие?
Пронзительный голос крикнул:
– Пристава просим выйти! Уходи, пристав!
Засвистели в разных концах зала. Лицо Данкеева налилось кровью. Он повернулся к залу, старался увидеть свистунов, но от гнева не мог разглядеть никого.
– Чего он здесь, прости господи, шляется! – гулким баском говорил рабочий с окладистой бородой, токарь Митрофанов, хорошо зарабатывавший и всегда державшийся особняком.
Пристав хотел крикнуть: «Молчать! Что такое!» Но обстановка была необычная, и он только крякнул.
В задних рядах нарастал шум.
– Батюшка! Батюшка приехал!
Наталья увидела невысокого, быстро идущего священника в широкой черной рясе, Бросилось в глаза лицо с круглым лбом, круглой бородкой и небольшими усами. Наталья не решила, понравился ей батюшка или нет, – черные глаза его перебегали с предмета на предмет и были лишены того спокойствия, которым должен отличаться взгляд пастыря.
– Батюшка, пристав здесь! – пробасил Митрофанов.
Собрание заволновалось, десятки голосов кричали:
– Не хотим пристава!
– Уходи, Данкеев, честью просим!
Цацырин кричал во всю мощь легких:
– Уходи, пес!
Гапон воздел руки и водворил тишину.
Данкеев сказал хрипло:
– Батюшка, поставлен в должность для того, чтобы следить и присутствовать. Прошу продолжать собрание во избежание… – Он выпучил глаза и не кончил, потому что совершенно не представлял себе, чем в данном случае он мог пригрозить.
– Господин пристав, – заговорил Гапон, – его превосходительство градоначальник обещал быть на открытии отдела. Он может приехать с минуты на минуту. Встретить его некому, и, полагаю, для вас может произойти неприятность, если его превосходительство будет плутать по коридорам.
– Гм… – промычал Данкеев, – изволите высказывать соображение, не лишенное…
Придерживая шашку, он зашагал к выходу.
Когда за приставом захлопнулась дверь, Гапон сказал:
– А теперь отслужим молебен и споем вместе «Царю небесный».
Он быстро, но внятно служил молебен. Отлично пел хор. Михаил давно не слышал такого хора. Гапон кропил святой водой стены, людей. Потом снял эпитрахиль:
– Собрание открыто, здесь будут религиозно-нравственные беседы, кружки и развлечения… – Сделал паузу. – И здесь же будем решать, как нам жить дальше…
Присутствующие ответили на эту последнюю фразу одним широким вздохом.
Малинин, потирая лысину, повторил:
– «Здесь будем решать, как нам жить дальше», – слышишь, Наталья?
– Слышу, слышу, отец! – как-то певуче отозвалась Наталья.
Рабочие записывались в члены «Собрания». Михаил поставил свою подпись трехсотым.
Цацырин чувствовал себя и растерянным и опечаленным: сколькими людьми завладел поп! Как же еще слаба заводская организация!
Давно надо было уйти, а он все стоял, точно должен был что-то сказать, что-то разъяснить, о чем-то предупредить.
На обратном пути Наталья заметила:
– А вот не понимаю, и никто мне этого не объяснит: поп о каком это деле радеет? Ведь о земном? А с какой стати?
– Эх, мать, одного ты поля ягода с дочкой. В один голос поете. По-вашему, раз поп – так без сострадания. А поп Христову милосердию служит.
– Ладно, – вздохнула Наталья. – Ладно. Не обижайся за него. Больно только быстроглазый.
Дома Наталья занялась самоваром, Михаил подбросил дров в подтопку, подмел дровяной мусор и присел на корточки у открытой дверцы греть ладони.
Наталья опять сказала:
– Прости меня, я хоть верующая, а здесь попу не верю. Его дело молитвы читать. Маша права.
– Чего ты не понимаешь, того уж не поймешь, – спокойно возразил Михаил. – Данкеева-то как из зала попросил!
– Да, хорошо он его выпроводил. – Наталья поставила на стол кружки.
3После смерти мужа Варвара осталась в той же большой комнате. Денег у нее не было, но деньги неожиданно принес Цацырин.
– Откуда, Сережа? – спросила Варвара. – И так много!
– Не мои, ото всех.
Сергей организовал сбор денег, жертвовали все, кроме членов «Общества русских рабочих».
– На таких не подаем, – сказал Пикунов.
Похоронили Парамонова на Волковом кладбище, и Варвара каждый день с девочкой на руках ходила туда через пустыри. Был бесснежный декабрь, пустыри покрывала бурая трава, бурый безлистый кустарник. Сухой лист стлался по дорожке. В одном месте тропинка подходила к роще, обнесенной обветшалым забором, и через этот забор виднелся тоже обветшалый большой барский дом. Больше ста лет назад вся эта местность считалась дачной: господа ставили здесь пригородные усадьбы, нагоняли крепостных, веселились и охотились на зайца да лису.
«Теперь бар нет, появились господа заводчики. Ну а вместо крепостных – мы», – думает с горечью Варвара.
Человека на пустырях встретишь редко. Вот прошел пожилой мужчина с мешком, должно быть старьевщик, промышляющий по дворам бедняков; вон прачки с узлами белья за спиной.
На могиле несколько венков. Самый большой перевит красной лентой.
Около могилы Варвара сидит на маленькой скамейке, вспоминая свою короткую жизнь с мужем. И первую встречу, и ясную простую любовь, и дело, которому они отдались оба.
И чувствует, как сердце ее ожесточается.
– Слышишь, Гриша, не сложу я рук. Отомщу им!
И это относится как к тем, кто погубил Григория, так и к тем, кто погубил его брата Митю. Недавно на имя Григория пришло из Действующей армии письмо от Митиного товарища по роте: убит Дмитрий. Оба брата убиты: один в Маньчжурии, другой в Петербурге.
Почти каждый день Варвара навещала Малининых. Наталья теперь была целый день одна. Маша исчезала по всяким делам, Михаил приходил поздно, ужинал и усталый ложился спать. Наталья внимательно приглядывалась к молодой женщине, к ее осунувшемуся лицу, бледным губам, глазам, красноватым от бессонницы и горьких дум.
– Всё там в порядке? Оградку надо было бы поставить…
– Весной, тетя Наташа… А что это вы шьете? Хорошенькая материя, в горошинку.
– Наволочку. В комнате будет все-таки веселей.
– А я наволочки белые люблю. Раз наволочка – то пусть будет белая. У нас дома всегда так было, мать приучила.
– Положи девочку на Машину постель. Спит она у тебя?
– Пока несла – заснула.
– Ну и положи.
– Казаки только что проехали по тракту. У всех фуражки набекрень и чубы из-под козырька. А говорят, в давнее время казаки уходили от царской да барской неволи и были защитниками народа.
– Не помню я такого, Казак на моей памяти, всегда казак: налетит, ударит, сшибет, – добра от него не жди.
– Тетя Наташа, а ведь когда-нибудь и в нем проснется совесть?
Наталья вздыхала и говорила:
– Проснется. Должна проснуться!
Женщины молчали.
– Дайте я вам нитку вдену, у меня глаза помоложе. Насчет работы я думала… Скажем, пойду я на фабрику к Торнтону или на Спасскую, а девчонка как? Лучше буду с табачной фабрики брать гильзы набивать.
Варвара клала девочку на Машину постель. В этой комнате она успокаивалась. Горе не то чтоб становилось меньше, но оно здесь не пригибало ее к земле.
– О Кате что-нибудь слышно?
– По-прежнему в доме предварительного заключения, – с достоинством отвечала Наталья. – В прошлый четверг ходила к ней. Полная тюрьма народу, – действительно, понабрали, понасажали. И посетителей полно: молодые люди, барышни, родители… А Катя держится хорошо. «За меня, мама, говорит, не беспокойся. Ничего они со мной не сделают. А что бы они со мной ни сделали, не боюсь!» Вот как! – Слезы навертывались на Натальины глаза, румянец окрашивал щеки. – Слушай, Варвара, скоро рухнут все эти тюрьмы!
– Ой рухнут, тетя Наташа, чувствую!
Как-то Цацырин принес Варваре пакет. Положил на пол возле окна, сказал:
– Понадежней припрячь… до утра… Раненько, до гудка, забегу.
Когда он ушел, Варвара подняла обеими руками пакет и прижала к груди.
Все чаще рабочие завода находили листовки то на станках, то в шкафах. И если раньше их читали таясь и оглядываясь, теперь многие читали открыто. И говорили о них открыто, и открыто обсуждали то, о чем писалось в них.
Маша пришла к Варваре, когда та стирала детское белье. Были сумерки, топилась печка, веселая оранжевая полоса вырывалась через открытую дверцу, освещая Варварины руки и склоненную голову.
– Машенька, – обрадовалась Варвара, – как давно я тебя не видала.
Маша присела к печке и сказала:
– Варвара, на работу хочешь устроиться? Потребительское общество открывает возле завода чайную. Но будет и пиво. На столики положим газеты и журналы. Будет чисто и хорошо. А девочку на это время можно пока относить к матери, я уже говорила.
– Господи! Конечно, буду работать!
Варвара оживилась. Отставила лохань, вытерла о передник руки, подбросила в печь поленьев.
– Что же я там буду делать?
– Будешь при буфете.
– Нет, это очень хорошая затея с чайной, Машенька. Смотри, какие дела делают монархисты в своей «Твери». Каждый день водка, гульба, пение. Иной человек и не хочет к ним идти, а зайдет. Не говоря уже о гапоновцах, – те очень к себе зазывают. И нам надо народ привлекать, есть для этого у нас и сила, и возможность.
– Гапоновцы меня беспокоят. Кичатся своим богатством.
– Большое у них богатство, Митрофанов говорит, что дают верующие богатеи, купцы.
– Другое про Георгия Гапона говорят. Да проверить трудно. С охранкой он связан, вот что говорят.
– Да что ты!
– А почему их полиция не преследует?
Варвара поставила самовар, очистила селедку, нарезала холодного картофеля и лука, полила все постным маслом.
– Садись, Машенька. Знаешь, хочется мне пойти в тот участок и посмотреть на тех людей, да страшно. Увижу, что они едят, пьют, ходят, жен имеют, а Григорий в могиле…
На следующий день Варвара надела новую жакетку, повязала голову серым шерстяным платком и отправилась в чайную.
Был десятый час, и бледный рассвет пробивался сквозь серую пелену неба. Даже не разобрать было, огромная ли это застывшая над городом туча или просто серое петербургское небо. Воздух был сырой, но приятный. С правой стороны, из заводских труб, медленно поднимался тяжелый дым, и казалось, что ровная туча, обложившая небо, и есть этот дым и что никогда людям не пробиться сквозь него к чистому небу.
На окнах чайной висели белые занавески, столики покрывала новая клеенка. У окон лежали газеты и журналы, за буфетом стоял полный широкоплечий человек, бритый, но с длинными усами.
– Вы – Евгений Пантелеймонович? – спросила Варвара. – Меня к вам направили… Я – Варвара Парамонова.
Евгений Пантелеймонович осмотрел женщину и подкрутил ус, причем так подкрутил, точно хотел сказать: «Я-то сам не подкручиваю усов, ведь это смешная мужская привычка! А подкрутил я для того, чтобы посмеяться над теми, кто подкручивает».
По-видимому, это был веселый человек.
– Ну-с, будемте работать.
И Варвара стала работать в чайной. В первые дни посетителей в чайной было немного. Заходили, спрашивали чайник, не засиживались, уходили. Но скоро чайная стала любимым местом встреч и бесед. Варвара стояла за буфетом, два официанта разносили чайники, стаканы, бутерброды, пиво. Мелькали знакомые лица из ремонтной мастерской, из корабельной, из механических.
Частенько приходил Пудов. Высокий, костлявый, он здоровался с Варварой, садился поближе к стойке и говорил:
– Зашел на часок. Слыхала новость? – И что-нибудь сообщал. Чаще всего это была заводская новость, и, как все заводские новости, плохая.
– Вот настоящий закон жизни, Варюша: что здорово им, то нездорово нам.
Клал локти на стол и оглядывал чайную маленькими зоркими глазами. К нему подсаживались. И долго за этим столиком говорили вполголоса, нагибаясь друг к другу, вытаскивая и читая какие-то газетные листки.
Частым гостем в чайной стал Добрынин. Появлялся он под вечер и устраивался за угловым столиком. Евгений Пантелеймонович сейчас же за свой счет ставил перед ним бутылку пива.
Потом солдата кто-нибудь приглашал, разговор заходил о войне. Добрынин описывал маньчжурские сопки, китайцев, японских солдат. Он был ранен в ночном бою под Ляояном.
– Крепко стояли под Ляояном, – говорил он. – Эх, русский человек, все он может, ничто ему не страшно… И офицеры там с нами были как свои. Тут посмотришь на офицера – плюнуть хочется, а там офицер в бою умирал рядом с тобой. Были, конечно, всякие, – добавлял он.
– А голодали?
– Случалось. Винтовок не хватало, патронов не хватало, пушек горных нет… Солдат не обут, не одет.
– Ты, Добрынин, воевал, здоровья и сил лишился, а теперь будешь пропадать с голоду в царской столице?
Как-то Пудов сказал на это:
– Ничего, ничего. Либералы ему помогут.
– Ты что, смеешься, Пудов? – спросил Цацырин.
– Помогут общему делу, помогут и ему. Читал сегодня в газете? Либералы-то по всей стране зашевелились: и в Москве, и в Одессе, и в Смоленске, и в Киеве… Банкет за банкетом. Только зря на иных шумят наши социал-демократы.
– Почему зря?
– А зачем нам пугать господ либералов? – Глаза Пудова обежали слушателей и остановились на Цацырине. – Можно ведь скромно и тихо. Мы, мол, вас приветствуем, мы, мол, к вам присоединяемся и просим…
Он говорил медленно, многозначительно, голос у него был с хрипотцой. И глядел он хитро и не волновался, как не волнуются люди, совершенно убежденные в своей правоте.
– К кому присоединяемся, кого просим? – вскипел Цацырин. – Мы десять лет несли на своих плечах всю тяжесть кровавой борьбы, расшатали царский трон, а теперь «присоединяемся и просим»? Нет, шалишь, Пудов, пусть они присоединяются к нам и нас просят!
Цацырин выпрямился и сдвинул на затылок картуз.
– К нам они не присоединятся, Сергей, – они теперь сильны, они теперь весь наш воз потянут. На банкет в воскресенье пойдешь?
– Собираюсь.
– Ну то-то же. Либералы могут сослужить нам теперь хорошую службу. Нас к правительству не допустят, а их допустят, и они защитят там все наши требования.
– Как, либералы понесут царю и его правительству наши требования? – снова удивился Цацырин. – Что ты придумал? Ведь первое наше требование, рабочих социал-демократов, – полное уничтожение царской власти. Разве это либералам по плечу? Ведь все их требования – верноподданнейшие ходатайства, а не революционный протест!
«Вот Григорий, тот бы тоже горячо сказал», – подумала Варвара, выходя в кладовую за колбасой.
В кладовой, за кадками и коробками, среди свертков лежали свертки, такие же, как и все остальные. Но за ними поздно вечером или рано утром приходил Цацырин и уносил в ночную или предрассветную мглу.
4Андрушкевич приехал к Глаголеву. Долго снимал в передней пальто, рассматривая миловидную горничную, которая хотела помочь ему, но от услуг которой адвокат демократически отказался. Снимая пальто, он рассмотрел не только горничную, но и переднюю и коридор за передней; и в передней, и в коридоре стояли стеллажи с книгами. Квартира была более чем приличная.
Когда Андрушкевич вошел в кабинет, Глаголев поднялся из-за стола и шагнул навстречу, опустив большую голову с желтыми правильно расчесанными волосами. Лицо его озарила улыбка, голос прозвучал настолько тонко, что поразил даже Андрушкевича, неоднократно слыхавшего глаголевский голос.
– Очень рад!
– Очень рад!..
– Давно хотел, но знаете ли, Валериан Ипполитович, сумасшедшая сейчас жизнь!
– Очень рад, очень рад…
– Помните наши южные встречи?
– Еще бы!
– А гостиница? С претензиями были номерки… Эх, наши русские гостиницы! Медведю в них останавливаться, а не человеку!
Говорили много и пустословно, нащупывая друг друга.
Глаголев чувствовал удовлетворение: к нему, социал-демократу, меньшевику, пришел вождь русских либеральных интеллигентов! Вот это победа! Не очередная глупая стачка на заводе, не уличная демонстрация, которая привлекает на себя полицию и казаков. Воистину историческое событие свершается сейчас в этой комнате.
Когда у Глаголева бывало хорошее настроение, он любил попотчевать гостя в кабинете чаем и домашними сластями. Прислуга в кабинет при гостях не допускалась, таков был демократический стиль жизни Глаголева, только жена и дочь! И сейчас он приоткрыл дверь в столовую и попросил:
– Сашенька, чайку нам!
Дверь мгновенно распахнулась.
– Сашенька, познакомься: ораторская слава нашего города и всей либеральной России – Борис Андреевич Андрушкевич!
– Сердечно, сердечно!..
– Я… чрезвычайно!..
– Сашенька, чайку бы нам… У нас, Борис Андреевич, по-домашнему, попросту, лишней прислуги не держим.
Через несколько минут жена и дочь вошли с подносами. В углу для таких случаев имелся столик, который раскладывался на четыре столика. Но в настоящую минуту потребовалось только два. Сашенька и Алевтина, одна полная, другая худенькая, в благоговейном молчании приготовили столики и поставили чай и сласти перед Глаголевым и его гостем.
Гость и хозяин заговорили о судьбах России, культуры и рабочего движения.
– Приходится мне частенько разъезжать, – рассказывал Андрушкевич, – многое я, как говорится, знаю из первоисточника. На днях в одном небольшом городишке, где и идей-то никаких не должно быть, гимназисты поймали полицейского и так вздули его, что блюститель порядка через сутки богу душу отдал. Причина расправы: полицейский высек еврея… В другом медвежьем углу бросили бомбу, бомба попала в ратушу и разворотила полстены. Есть убитые. Люди боятся по вечерам на улицу выходить. С одной стороны, весьма отрадное явление, с другой – наша российская темнота! – Он произнес последнее слово по слогам: те-мно-та!
– Наше социал-демократическое большинство обожает бомбы, – заметил Глаголев.
Андрушкевич с некоторым удивлением посмотрел на собеседника: насколько он знал, подобное бомбометание противоречило воззрениям социал-демократов, – однако не возразил.
– А в одном приволжском городке имело место принципиальное явление. Существует там фабричка. Задумали рабочие на фабричке устроить забастовку. Дело похвальное, но причин для забастовки никаких. Устроили ее под лозунгом: «Везде устраивают, а мы что, хуже других?» Честное слово! Так на них, Валериан Ипполитович, весь городок ополчился. Старики и те пошли – и такой порядок навели своими дубинками, что с фабрики две телеги трупов увезли.
– Только к этому и может привести распаление мозгов, которым занимается наше большинство!
– Плохо вот что, – понизил голос Андрушкевич. – Плохо то, что фон Зоммер видел у нас антивоенную демонстрацию. Разогнать-то ее, конечно, разогнали, а скандал вышел изрядный. В Берлине потом заявляли: никто у вас в России не хочет войны. Один царь хочет.
Разговор все время шел в такой плоскости, что Глаголев чувствовал себя как бы скользящим по острию. Андрушкевич вел беседу на грани допустимого, почти выражая идеи, недопустимые для Глаголева.
– Все силы прилагали мы, чтоб она не состоялась, – сказал Глаголев, не стыдясь приподнять перед гостем некоторые завесы. – Еще по чашечке чайку? Сашенька! А царь Николай по-прежнему намерен воевать до последнего японца в Маньчжурии? Не слыхали в своих сферах?
– По-прежнему. Рассказывают, принц Хаиме Бурбонский отличился в Мукдене.
– То есть?
– Влюбился в перезрелую китаянку.
– Черт с ним, с Хаиме, – грубовато сказал Глаголев. – Надо скорее кончать всю эту кашу. Мир во что бы то ни стало! Ну-с, тут у меня хранится бутылочка…
Он открыл ящик стола и достал темную бутылку.
– К Георгию Гапону как относитесь? – спросил Андрушкевич, высосав рюмку густой домашней наливки.
– Гмм… – промычал Глаголев.
– Ловкач! Исключительный ловкач. Мне Саблер, помощник обер-прокурора синода, рассказывал про него: способен, умен, но… понимаете ли…
– То есть?
– Когда Гапон был студентом второго курса Духовной академии, Саблер устроил его преподавателем священного писания в Ольгинском доме для бедных и священником в приюте Синего креста. Таинственная история произошла в этом приюте, Валериан Ипполитович! Гапон неоднократно по ночам навещал спальни девушек, якобы для специального не то исповедания, не то наставления. Одним словом, в приюте оказались – молодые матери. И в изрядном количестве!
Андрушкевич сузил глазки и захохотал. Глаголев не любил скабрезностей, но из уважения к адвокату сделал соответствующее лицо и сказал:
– Да-с, да-с… случается!.. Иные приобретают привычку чрезмерно вкушать сладенькое.
– Весьма и весьма приобретают.
– Вот такие лица чаще всего любят навязываться народным массам в вожди, – сказал Глаголев. – Сам грязный и действует на грязные страсти. Но, впрочем, если ему удастся… М-да… – Глаголев сделал паузу. – Я думаю, – сказал он внушительно, – тот факт, что мы с вами вот здесь, в этой комнате, встретились, во много раз значительнее всего того уличного сумбура, которому так радуется наше большинство.
Голос Глаголева сломался, и Андрушкевич снова, как и раньше, отметил, что этот тонкий ломающийся голос ломается в нужных местах и как нельзя лучше поясняет мысли Глаголева.
– Спасибо! Дошло до сердца! – с чувством сказал он. – Вы сразу поняли, что я пришел неспроста. Встречи, банкеты, самый широкий обмен мнениями, самое широкое общение всех прогрессивных элементов – это и есть подлинная сила, Валериан Ипполитович!
– Еще бы! Сашенька, чайку!
– Мозг-то – ведь он какую-то цену имеет, не правда ли?
Они поговорили еще с четверть часа о деятельности правительства. С одной стороны, жалкие попытки освежить атмосферу либеральными начинаниями, с другой – упорное нежелание царя поступиться хотя бы тенью своей самодержавной власти. Верит в высший мистический смысл самодержавия! Дал господь-бог России в трудную годину царя! Впрочем, возможно, что царь сам и создал эту трудную годину.
Визит кончался. У адвоката был приемный час, он спешил к себе, торопливо допивал чай, дожевывал печенье; осторожно, двумя пальцами – большим и мизинцем – выбирал из бороды застрявшие в ней крошки.
Лошади процокали подковами по торцам Моховой. Ландо Андрушкевича покатилось к Сергиевской; Глаголев, возбужденный беседой, присел к столу писать статью о значении банкетов и призывать к объединению все либеральные силы страны.
Вот она, сила! Русский адвокат выходит на политическую арену!